Текст книги "Чужая стезя (СИ)"
Автор книги: Михаил Тут
Жанры:
Героическое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)
Глава 10 Морный след
Леонтий долго смотрел на своё тело. Не кричал. Не падал на колени и не рвал на себе волосы. Просто смотрел.
На пороге лежал он же. На боку. Лицо спокойное, почти упрямое. Горло целое. Живот целый. Нос не кровит. Руки чуть согнуты, будто человек прилёг на минуту и сейчас недовольно встанет, потому что земля холодная. Только не вставал. И не дышал.
Леонтий, который стоял рядом, медленно поднял руку к груди. Пальцы прошли сквозь рубаху. Леонтий нахмурился.
– Странно.
– Что именно? – спросил я.
Он посмотрел на меня так, будто я спросил у утопленника, почему он мокрый.
– Я умер.
– Да.
– А престола Господня нет.
Микула сидел в снегу, всё ещё держась за горло. После отката оно у него было целое, но пальцы не верили.
– Может, не сразу? – хрипло сказал он.
Леонтий повернулся к нему.
– И Петра нет.
– Какого Петра?
– Апостола. У врат.
Микула моргнул.
– У каких врат?
Леонтий открыл рот. Закрыл. Сплюнул и пробормотал что-то про необразованных язычников, не знающих простых вещей.
В другое время я бы, наверное, усмехнулся. Но не сейчас. Изба за нашими спинами скрипнула. Микула поднялся не сразу. Ноги его не держали. Я подал руку. Он не взял. Сам упёрся ладонью в снег, поднялся, качнулся.
– У мёртвых бывает дело, – сказал он Леонтию. – Дед говорил. Если не ушёл – значит, держит что-то.
Леонтий посмотрел на своё тело.
– Я не помню никакого дела.
– Может, вспомнишь.
– С божьей помощью – вспомню.
Леонтий снова посмотрел на меня. И вот тут недоумение в его глазах переросло в злость.
– Это ты сделал.
И что здесь ответить? Я не держал его душу. Я не тащил его из света, которого он ждал. Я взял не Леонтия. Я взял его смерть – тёплую и добровольную.
Но тело у порога лежало. А он стоял рядом. Значит, мир опять плевал на мои аккуратные различия.
– Я взял твою смерть, – сказал я. – И все.
Леонтий усмехнулся.
– Какая тонкость.
– Душу я не брал.
– Ах, тогда всё хорошо.
– Нет. Не хорошо. Я говорил, что не знаю, как это работает. Сработало вот так.
Он ждал продолжения. А продолжения не было. Изба снова скрипнула.
Внутри что-то шлёпнуло по полу.
– Потом, – сказал я.
– Конечно, – сказал Леонтий. – Подожду. Мертвому торопиться уже некуда.
Я подошёл к телу Леонтия.
– Не трогай, – сказал он резко.
Я остановился.
– Оставить ей?
Мы оба посмотрели на избу.
Из щели под дверью вытекала чёрная слизь. Медленно. Терпеливо. тянулось к телу, как больной язык. Леонтий сжал кулаки. Пальцы не совсем слушались, края ладоней дрожали, будто их нарисовали на дыму.
– Нет, – сказал он.
Я присел рядом с телом. На груди у мёртвого Леонтия лежал крест. Простой. Потемневший от воды, пота, крови и дороги. Верёвка врезалась в шею. Я осторожно снял её через голову.
Леонтий-призрак протянул руку. Крест прошёл сквозь его пальцы. Он не упал, потому что я держал.
– Вот и всё, – сказал он тихо.
– Возьми, – я протянул крест Микуле.
Микула отшатнулся.
– Нет.
– Почему?
– Я родов. Я к Перводреву иду. Мне чужой бог на груди не нужен.
Леонтий поднял бровь.
– Чужой?
– Для тебя не чужой. Для меня – чужой.
– А у твоего Рода с милосердием как?
– Не знаю. Дед говорил: сначала стань волхвом, потом рассуждай о богах.
Я посмотрел на крест. Крест был просто железом. Или не просто. Я видел Числобога, волков под чужим правом, Чернобога с деревянным оскалом, лихоманку, которая ела болезни и боль, как люди попкорн с колой. И всё равно внутри оставался человеком из мира, где богов проще было считать очень сильными жильцами соседних слоёв реальности. Не абсолютами. Просто большими, старыми, опасными существами. Это если допустить их существование в принципе.
В душе я был атеистом, которому просто поневоле приходилось иногда разговаривать с богами. Поэтому крест я взял себе. Не из веры. Из долга.
Верёвка была тёплая, хотя тело уже остывало. Я спрятал крест под одежду, и он лёг слева на грудь, почти поверх знака меры – там, где под кожей жил холодный счёт Числобога.
Крест холодил. Знак молчал. Обе силы не спорили. Просто не видели и не чувствовали друг друга.
– Тело надо сжечь, – сказал я.
Микула вздрогнул.
Леонтий посмотрел на себя мёртвого.
– Хоронить надо.
– Земля как камень. Изба живая. Если оставим, она попробует забрать. А то и возродит ту тетку.
Леонтий долго молчал. Потом сказал:
– Тело уже не я.
– Уверен?
Он посмотрел на свои прозрачные руки.
– Нет. Поэтому… не оставляй его ей.
Я кивнул и пошёл за огнём. Внутри избы было хуже, чем у порога. Чистота слезла окончательно. Пол дышал слизью. Травы висели гнилыми мокрыми бородами. Хлеб вспух плесенью. Тело хозяйки лежало возле стола и уже почти не было телом: кожа опала, кости разъехались, из дыры под ухом выползала серая нитяная мерзость.
Я схватил сухие травы, перевернул лавку, разбил кувшин с мутной водой у печи, чтобы изба не вздумала тушить сама себя, и достал головню. Огонь взял не сразу. Сначала изба закашлялась. Из щелей поднялся жёлтый дым. Он не стремился вверх, а стелился по полу. Потом вспыхнули травы, занялась лавка, и огонь пошёл по стене.
Наружу я вышел уже с копотью на лице и сильно кашляя наглотавшись горького дыма. Микула стоял у тела Леонтия, опустив глаза. Леонтий-призрак смотрел на избу.
– Прости, – сказал я.
Он не повернулся.
– Не трать слова. Ты уже потратил меня.
Лицо его дрогнуло. На миг он стал не священником, не призраком, не добровольной платой, а просто человеком, который сказал больно, потому что ему больно.
Огонь добрался до порога. Мёртвое тело Леонтия сначала задымилось одеждой, потом волосами. Микула отвернулся. Леонтий смотрел до конца. Я бы, наверное, не смог.
Потом изба завыла. Не голосом хозяйки. Голосов было много – всё, что лихоманка ела, будто вспомнило, как его жевали и глотали. Чёрная смола потекла из-под венцов. Снег вокруг пожара серел, потом чернел. Дым тянулся не в небо, а в лес.
На сером снегу возле пожарища проступило белое. Сначала я подумал – кость. Потом – птица. Потом – баба с крыльями.
Моргнул. Осталась только зола.
– Видел? – спросил Леонтий.
– Да.
Микула побледнел.
– Тогда она уже знает.
– Кто? – спросил я.
– Морана, – сказал Микула поежившись. – Ее знак. Ее вотчина. Холод, болезнь, смерть. Все это здесь есть. Лихоманки – ее чернавки. Эта уже у своей хозяйки, жалуется на нас.
– Уходим, – сказал я.
Микула сделал шаг и закашлялся. Сухо. Не от дыма, и нее так как кашлял еще вчера. Кашель был негромкий, но в нём что-то скребло. Леонтий повернулся к нему и замер.
– Что? – спросил я.
– На вас...
– Что на нас?
Он подошёл ближе к Микуле, наклонился, будто разглядывал не кожу, а свет под кожей.
– Гниль.
Я схватил Микулу за плечо, повернул к себе.
Лицо бледное, губы синеватые. На пальцах, которыми он всё ещё трогал горло, белёсые пятна. Не раны. Не ожоги. Кожа там была как старая, вымоченная в воде береста. Под левым ухом у него темнела тонкая жилка. Микула видеть её не мог, но, кажется, понял по моему лицу, там непорядок.
Под моими ногтями тоже серел налёт. Я соскрёб его ножом. Через несколько вдохов он проступил снова.
– Проказа? – спросил Леонтий.
– Не обычная, – сказал Микула. – Моровая.
Моровая. Морана. Моровичи. Мёртвая голова рыжего, которая обещала, что смерть уже пошла за нами.
– Отойдём от дыма, – сказал я. – Глаза режет.
– Если пойдём к людям... – начал Леонтий.
– Мы не пойдём, – сказал я.
Сказал быстро. Слишком быстро. Потому что уже думал и считал.
Перводрево. Микула. Болезнь. Мороз. Еда. Дороги. Люди на санях. Селения. Если зайти – можно заразить. Если не зайти – можно сдохнуть в лесу от голода и холода. Если сдохнем – задача сорвётся. Если задача сорвётся – Числобог, семья, долг. Все будет зря.
Леонтий провёл рукой перед моим лицом. Пальцы прошли сквозь серый пар, который выходил из моего дыхания.
– Она на вас. Не как грязь. Как обещание скорой смерти.
– Зато ты не заразился. Уже плюс.
– Не смешно.
– Ты вообще теперь мёртвый. Тебе по статусу полагается звенеть цепями и выть, а не веселиться.
Микула сел на корень, достал из-за пазухи дедов моток красной нитки.
– Дед говорил, – начал он. – Лихоманки не сами по себе ходят. Есть сестрицы, есть старшие. Есть чернавки Мораны. Которые по гнили, по жару, по мору. Если такая ела твой жар – холодная мать запах знает.
– Морана?
Микула кивнул.
– А если Морана знает...
– Моровичи придут, – закончил я.
В лесу треснула ветка. Мы повернулись. Никого. Только жёлтый дым полз между деревьями.
– Перводрево может очистить, – сказал Микула.
– Может?
– Я не был у Перводрева.
– Отлично.
– Но дед говорил, что Род держит живое от мёртвого. Если дойдём – может снять.
– А если не дойдём?
Он коснулся жилки пальцами и сразу убрал руку, будто обжёгся.
– Тогда сначала пальцы перестанут чувствовать. Потом кожа пойдёт пятнами. Потом гниль зайдёт глубже. Откажут пальцы. Потом слух. Потом глаза. А потом... не знаю.
– Когда?
– Не знаю.
Я сжал зубы. Плохо. Не потому что он не знал. А потому что теперь не знал я. Микула вспыхнул.
– Я не волхв ещё!
Я посмотрел на Леонтия.
Он стоял в двух шагах от места, где сгорело его тело, и постепенно бледнел. Не лицом – всем собой. День поднимался, серый зимний свет просачивался сквозь ветви, и Леонтий становился прозрачнее.
– Ты исчезаешь.
– Не по своей воле.
Он попробовал отойти от избы.
Сделал шаг. Второй. Третий.
На четвёртом его словно дёрнуло за грудь. Он пошатнулся, хотя ногами снег не трогал.
– Неприятно, – сказал он.
– Больно?
– Нет. Хуже. Будто меня тянут на поводке.
Микула поднял голову.
– Место держит. Где умер, там и держит.
– Спасибо, – сказал Леонтий. – Я всё больше радуюсь местным обычаям.
– Можно перепривязать.
Леонтий посмотрел на него.
– К чему?
Микула глянул на крест у меня на груди.
– К личной вещи. Дорогой. Через неё мёртвого можно держать.
Леонтий напрягся.
– К кресту?
Микула помотал головой.
– Не к самому. Он занят.
– Кем?
Микула смутился.
– Твоим богом. Или знаком. Не знаю, как правильно. Он сильный. Чужой. Если туда полезть, может меня самого вывернуть.
– Разумно, – сказал Леонтий.
– А шнурок можно. Он твой. На теле был. Пот, кровь, смерть. Теперь будет держать не только твоего бога, но и тебя.
Леонтий посмотрел на меня.
– Я не собака, чтобы меня на поводок сажать.
– Тогда скажи, как иначе тебя не оставить у ведьминой избы, – сказал я.
Он повернулся к горящим остаткам. Изба проваливалась внутрь себя. Среди углей что-то ещё шевелилось. Леонтий сжал губы.
– Я хотел к Господу, – сказал он. – А остался в диком языческом крае. Боже мой, за что? Или почему? Или для чего?
– Хочешь, оставлю тут? Может у господа промыслы именно к этому месту имеются? А что? Лес. Снег. Через полгода наступит весна, грибы пойдут…
– Нет.
Потом тише:
– Наверное, Господу интересны именно вы. Не знаю почему.
Микула сел на снег, взял шнурок от креста в дрожащие пальцы.
– Мне нужна соль.
Я достал остаток из мешочка.
– И нож.
Дал.
– И чтобы он сам согласился.
Леонтий посмотрел на шнурок, потом на остатки своего тела в огне.
– Я, Леонтий, раб Божий... – начал он и запнулся.
Потом начал снова:
– Я, Леонтий, который пока не дошёл до Престола Господа, соглашаюсь идти с вами до того дела, которое держит меня здесь. Или пока не призовет Господь волею своей.
Микула кивнул.
– Так лучше.
Он обмотал шнурок красной ниткой на три оборота. Не завязал узлом, а как будто уговорил волокна лечь вместе. Посыпал солью. Провёл ножом рядом – не разрезая, только обозначая край. Потом шепнул что-то свое, родовое.
Лес на миг перестал отворачиваться. Шнурок дрогнул у меня в руке. Леонтий схватился за горло. Движение было таким живым, что я шагнул к нему.
– Сильно? – спросил Микула.
Леонтий сжал зубы.
– Как будто за горло взяли, – сказал Леонтий.
– Отпустить?
Он посмотрел на избу. Внутри что-то визгливо лопнуло.
– Нет.
– Тогда потерпи.
Микула ещё раз провёл ножом возле шнурка.
Леонтий дёрнулся, и на миг его словно растянуло между избой и щнурком. Контуры поплыли, лицо стало чужим, старым, мёртвым по-настоящему. Потом вернулось.
Я почувствовал во рту металл. Знак меры отозвался едва заметно. Не силой. Интересом. Мне это не понравилось.
– Всё, – выдохнул Микула.
Леонтий стоял рядом, бледнее прежнего.
– Я чувствую его, – сказал он, глядя на шнурок. – Не руками. Не шеей. Всем телом… то есть не телом уже. Всем собой…
– Можешь идти?
– Если это теперь называется идти. У меня ни ног, ни потребности их ими двигать.
Микула хотел ответить, но закашлялся. На снег упала серая капля. Не кровь, а гниль. Страсти какие. У меня из легких тоже поднялась тяжелая мокрота. Только этого для полного счастья не хватало. Подлечились у лихоманки, называется. Интересно, это она нарочно нас заразила? Или мы от того мешочка подхватили хворь?
– Всё, – сказал я откашлявшись. – Идём.
Мы ушли от избы до того, как крыша окончательно рухнула.
День был мутный, без солнца. Лес стоял серый, мокрый от оттепели и снова схватывающего мороза. Дышать было больно: не только лёгким, а вообще всем внутренностям. Говорят, проказа в первую очередь убивает нервные окончания. А потом человек годами еще жить может, ничего не чувствуя и сгнивая заживо. Поскорей бы уже что ли?
Мы шли весь день. Снег, серый пар, больные пальцы, чужой крест на груди – и снова снег. Микула почти всегда молчал. Леонтий днём почти исчезал. Иногда я видел только бледный контур рядом с деревьями. Иногда слышал голос, будто из подвала:
– Левее.
– Почему?
– Там провал. В нем уже умирали.
Я проверил сулицей.
Под снегом оказался овраг, закрытый тонкой коркой. Так Леонтий впервые спас нам пусть не душу, но жизнь.
После этого я стал слушать его внимательнее. Леонтий видел не всё, но смерть для него стала не событием, а следом.
– Там медведь, – сказал он к вечеру.
– Зимой?
– Медведи зимой не растворяются в воздухе. Они просто спят. Этот осенью убил и съел человека.
Мы обошли берлогу.
Ночевать пришлось в яме между корнями. Костёр маленький, дымный. Одежду сушить нельзя – вонь от неё шла сладкая, больничная. Микула ел мало. Я заставил его жевать орехи, которые Леонтий нашёл в беличьем дупле.
– Кража у белки, – сказал Леонтий. – Надеюсь, в новом положении мне это зачтётся мягче.
– Белка переживёт.
– Ты всегда так уверен за других. А вдруг нет? Вдруг, это ее последние орехи?
На второй день мы вышли к старой дороге. Не большой тракт. Но торная зимняя дорога: полозья, копытные следы, навоз. Люди ходили. Сани проходили недавно.
– Нельзя, – сказал Микула.
Я кивнул.
И всё равно через час, когда сзади послышался звон бубенцов, тело предало. Хотелось выйти. Поднять руку. Попросить еды, а еще лучше, место на санях. Потом из моего рта вышел серый пар. И я стащил Микулу в кусты.
Сани прошли мимо. Двое мужиков, баба в тулупе, ребёнок, завернутый в овчину. Ребёнок смеялся. Просто смеялся, потому что лошадь фыркнула и мотнула гривой.
Я держал Микулу рукой за плечо. Он не дёргался. Когда сани ушли, он сказал:
– Ты людей пожалел?
Я не ответил. Он посмотрел на меня исподлобья.
– Или просто понял, что нас не повезут?
– Не знаю.
К вечеру третьего дня болезнь стала заметнее.
У Микулы пятна пошли по запястьям. У меня левая ладонь местами немела. На коже, где хозяйка вытаскивала боль, проступала серая сетка. Не болела. Это и пугало. Боль – честная. Немота – предательство. Я уже жалел, что торопил проказу делать свое дело.
Я попробовал сжать левую руку. Два пальца не ответили. Просто висели, как чужие.
Леонтий ночью становился яснее. У костра он выглядел почти живым, если не смотреть на ноги: ноги в снег не входили. Еще один эльф из того фильма, черт его дери!
Микула крутил в пальцах красную нитку. Думал, что я не вижу. Я видел. Нитка в его пальцах лежала красной и мёртвой. Но когда он думал, что я отвернулся, она на миг натянулась сама – будто с другой стороны кто-то проверил узел.
– Что дал тебе Горыня? – спросил я.
Он вздрогнул.
– Что?
– Серый хотел тебя. Велесовы вели волков. Ведьма называла корешком. Дед что-то дал тебе перед дорогой.
– Нитку.
– И всё?
– И всё.
Он спрятал её за пазуху. Слишком быстро. Я почувствовал, как внутри поднимается злость. Я тащил его через лес, кровь, воду, ведьму, мор. А мальчишка всё ещё прятал от меня дедовы секреты.
– Ладно, – сказал я. – Не хочешь, не говори.
Микула ждал, что будет дальше. Ничего не было. Это, кажется, испугало его сильнее. На четвёртую ночь к костру вышел серый. Не пришёл, а именно вышел из тени.
Серый плащ. Босые ноги на снегу. Один след за ним – чёткий, человеческий, голый. Потом след пропадал. Потом появлялся снова, слишком близко к огню.
Микула вскочил. Я поднял топорик.
Леонтий стал видимым сразу. Бледный, резкий, как луна в проруби.
– Устал, ученик? – спросил серый.
Микула молчал.
– Он болен, – сказал серый. – Ты болен, Мерович. До Перводрева далеко.
Голос у него был тихий и даже ласковый. Пугающий.
– Уходи, – сказал я.
Серый посмотрел на меня.
– Ты всё ещё думаешь, что дорога слушает тебя.
– Нет. Но топорик иногда слушает, – я показал ему оружие.
Он почти улыбнулся.
– Болезнь можно ускорить.
У Микулы на пальцах белёсые пятна потемнели. Он ахнул и схватился за руку. Я шагнул вперёд. Серый поднял палец. Пятна побледнели обратно.
– И остановить, – сказал он. – Или даже повернуть вспять.
Микула тяжело дышал. Серый смотрел только на него.
– Иди в наш круг. Нам нужен голос Рода. Не старик у пня, не больной мальчишка в лесу. Волхв. Настоящий. Ты можешь стать им быстрее. Без Перводрева. Без боли. Без того, чтобы этот человек снова кого-нибудь резал ради тебя.
Микула побледнел, но теперь не от болезни. Красная нитка у него под воротом вдруг шевельнулась. Не на ветру. Сама. Я это увидел. Серый тоже.
– Дед говорил про ваш круг, – сказал Микула.
– Старики говорят о том, чего боятся.
– Он говорил, вы несёте миру зло.
– Не только. Ты умрёшь, если придешь к нам.
– Значит, умру.
Голос у Микулы дрожал, но не сломался.
– Лучше так, чем с вами.
Серый впервые перестал смотреть ласково. Лес вокруг костра стал плоским.
– Тогда отдай то, что дал тебе Горыня.
Микула застыл. Вот так. Не удивился. Не спросил “что”.
– Дед ничего не давал, – сказал Микула.
– Не лги мне, корешок.
Микула сжал кулаки. Я вспомнил, так его называла лихоманка.
– Только нитку.
– Нитка иногда значит больше, чем посох.
– Не отдам.
Серый сделал шаг к нему. Я оказался между ними.
– Он сказал нет.
Серый посмотрел на меня наконец по-настоящему. И я почувствовал знак меры.Не вспышку. Не зов. Холодный интерес. Странно, обычно она реагирует только на смерть.
Серый сказал:
– Ты думаешь, что защищаешь его от меня.
– Ага.
– Ты ошибаешься. Ты мешаешь ему выбрать верный путь.
Серый поднял руку, и на миг серый пар перестал выходить из моего рта. Я вдохнул. Чисто. Без скребущей гнили. Без сладкого привкуса на языке. Всего один вдох, но тело сразу захотело ещё.
– Я могу остановить, – сказал серый. – Могу дать вам дойти. Могу сделать так, что мальчик не сгниёт до конца пути.
– За круг, – сказал я. – Чтобы это ни значило.
– За разум.
– За нитку, – сказал Микула.
Серый посмотрел на него.
– Последний раз прошу.
– Нет.
– Тогда дорога тебя убьет. И я заберу с твоего тела то, что дал Горыня. С холодного, мертвого, исковерканного болезнью тела.
Он повернулся к лесу.
– И когда Род тебя спросит, не говори, что тебя не предупреждали.
– Серый, – сказал я.
Он остановился.
– Что?
– Если опять полезешь к его выбору, я найду, как тебя можно ранить.
– Ты?
– Я.
– Ты даже не знаешь, что я такое.
– Не обязательно знать, что ты такое, чтобы сломать ему колено. Еще раз увижу – покалечу, имей ввиду.
Он рассмеялся. Тихо. Почти по-доброму.
– Вот за это Числобог тебя и выбрал. У него своеобразное чувство юмора.
И пропал. Не растворился. Не исчез. Просто сделал шаг назад, и лес снова решил, что его там нет. И никогда и не было. У края света от костра снег продавился одним единственным босым следом. Я увидел его только тогда, когда серого уже не стало.
След смотрел в сторону Микулы.
– Он заглушил меня, – сказал Леонтий. – Когда говорил с мальчиком. Я хотел сказать. Не смог.
Я посмотрел на него.
– Как?
– Не знаю. Все видел, слышал, но говорить и показаться – не мог.
Микула сел к огню. Руки у него тряслись.
Я хотел спросить про нитку. Не спросил.Потом всё-таки спросил.
– Так что дал Горыня?
Микула закрыл глаза.
– Ничего.
– Микула.
– Ничего, кроме нитки.
– Серый из-за нитки пришёл?
– Не знаю.
– Врёшь?
Он открыл глаза. Лицо было усталое, больное и слишком взрослое для пятнадцатилетнего парня.
– А ты всегда правду говоришь, когда собираешься кого-нибудь спасать?
Я замолчал. Спасать, значит. Он не говорит, чтобы меня спасти. Офигеть. Интересно, от чего?
Крест Леонтия под рубахой холодил грудь. Шнурок тянул чуть сильнее, чем надо. Леонтий стоял у огня и смотрел на нас обоих.
– Хорошая компания, – сказал он. – Один мёртвый, и два полумертвых, прогнали того, кто мог все исправить.
– Помолчи, – сказал я.
– Я теперь только и могу, что говорить
Ночь была длинной и морозной.
Микула лёг спиной ко мне. Красную нитку он держал под рубахой. Думал, не видно.
Леонтий сидел у костра, пока пламя не стало углями. Я хотел спросить, видит ли он сны. Не спросил. Вместо этого считал. Сколько еды. Сколько соли. Сколько дней до Перводрева. Сколько болезнь даст нам времени. Сколько раз можно не заходить к людям. Сколько раз Микула соврёт про нитку. Сколько раз я сделаю вид, что верю.
Счёт шёл легко. Вероятно, вместе с покровительством Числобога я получил и способности к устному счету, а может даже и к геометрии. Попытался припомнить какую-нибудь теорему, но вспомнилось только что-то про Пифагору, крысу, штаны и биссектрису. Или гипотенузу. Я их еще в школе путал.
Я повернулся на бок. Перед глазами всплыл Леонтий, подставляющий горло.
А потом серый. Потом, жена и дети. Я долго лежал и слушал, как в лесу где-то далеко кашляет кто-то, кого там точно не было. Я тогда еще не встречал леших.
Под утро я всё-таки провалился в сон, как в чёрную дыру.
Меня разбудил холод. Костёр умер. Снег вокруг привала был серым. Я сел и сразу понял, что-то не так.
Микулина лежанка была пустая. Плащ лежал на месте, котомка – на месте. Даже маленькая щепка, которую он вечером крутил в пальцах, валялась возле углей. Микулы не было.
– Микула, – сказал я тихо. Вдруг просто по нужде отошел, а я паникую.
Потом громче:
– Микула!
Лес ответил снегом посыпавшимся с веток. Я бросился к его лежанке. Снег там был примят телом. Видно было, где лежала спина, где были ноги, где рука сжала край плаща.
Но следов ног не было. Ни влево, ни вправо. Никуда. Он не вставал. Не уходил. Его просто не стало.
– Леонтий!
Шнурок у меня на груди был холодный. Слишком холодный.
– Леонтий!
Никто не ответил. Я был один. Совершенно один в зимнем чужом лесу.
Я выбежал на край привала, обошёл костёр, кусты, корни, старую колею, место, где ночью стоял серый.
Снег был пуст. Только у самого края света от мёртвого костра темнел один отпечаток босой человеческой ступни.




























