355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Бубеннов » Белая береза » Текст книги (страница 38)
Белая береза
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:40

Текст книги "Белая береза"


Автор книги: Михаил Бубеннов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 42 страниц)

VI

Ярко, необычно для ноября, светило солнце. В лесу было тихо и светло. Изредка деревья отряхивали со своих ветвей лишний снег. Стаи тетеревов-косачей летели кормиться на опушки и поляны, где всегда больше березняка.

Лозневой сидел на пне и глотал снег…

Позади, на большой, сломанной ветром сухостойной сосне, видели партизаны. Они курили и негромко разговаривали:

– А куда этого? Зачем ведем?

– Командиры знают, что делать надо…

– Ну, а потом, конечно, тоже под пулю?

– Нет, расстреливать не будем…

– Значит, повесим?

– Нет, и вешать не будем…

– Куда же его, в засол?

– Живьем в землю, вот и все!

– Нет, братец, это негоже!

– А почему? Чем плохо?

– Не примет его земля живым!

С той самой минуты, когда партизаны схватили Лозневого, он все время находился в состоянии полной опустошенности, безразличия ко всему, что происходило с ним и вокруг него всю ночь и все утро… Ссутулясь, он недвижимо сидел на полу в темном углу кухни, смотрел на толпившихся вокруг партизан и точно не видел их, слушал и не слышал, о чем шумно рассказывала им старая хозяйка. Рано утром в центре деревни собрался народ. Илья Крылатов рассказал колхозникам, с какой подлой целью Лозневой занимался грабежом, и просил, чтобы обо всем, что произошло в Сохнине, немедленно стало известно в соседних деревнях. Потом Ерофей Кузьмич и Марийка рассказали, как он стал предателем… Но Лозневой все это время стоял спокойно, смотрел на всех отсутствующим взглядом и слушал партизан с таким видом, будто они говорили не о нем, а о каком-то неизвестном ему человеке… Лозневой равнодушно наблюдал и за расстрелом Сысоева и Ярыгина (Чикин был убит ночью при схватке). Ничто не изменилось в лице Лозневого и в ту минуту, когда объявили, что его оставляют пока в живых для обстоятельного допроса в отряде. И теперь вот, сидя на пне у тропы, ведущей к лесной партизанской избушке, Лозневой с полным безразличием слушал разговор партизан о своей близкой смерти.

Все утро Лозневому даже и не думалось о себе, точно он уже не ощущал себя реально существующим в мире. Он вообще находился в состоянии того странного бездумья, от которого любой живой человек с содроганием чувствует себя находящимся в пустоте. Если же ему и думалось, то о пустяках и мелочах, никогда прежде не заслуживавших его внимания, да и то как-то неопределенно, смутно… "Странный этот снег, – думал он сейчас, слушая разговор партизан. – Ведь сейчас зима, очень холодно, а он так быстро тает в руке… И уже не снег, а вода… А отряхнешь руку – и нет ничего… Странно!"

Подошли на лыжах приотставшие в пути Крылатов и Марийка. Вероятно, они только что говорили о чем-то интересном для них: их молодые лица озаряло веселое возбуждение.

– Почему сидите? – живо спросил Крылатов.

Партизаны ответили не спеша:

– Не идет, сволочь!

– Едва ноги переставляет.

Лозневой обернулся на голоса и встретился взглядом с Марийкой. И здесь Лозневой вдруг вспомнил, как осенью, избитый гитлеровцами, он появился с колонной пленных в Ольховке, как сидел в пыли у колодца, ожидая смерти, а Марийка с горячей и бесстрашной решимостью просила начальника конвойной команды:

– Оставь его! Отпусти!

Теперь она молчала. Лозневой ждал, что она, не вытерпев, все же заговорит с ним и скажет, может быть, слова гнева и презрения. "Пусть говорит, – подумал он, – я все выслушаю". Но Марийка, посмотрев на него с таким выражением, точно в пустое пространство, медленно отвела взгляд… И оттого, что Марийка не нашла для него в эту минуту даже гневного слова, Лозневой неожиданно почувствовал большую, ноющую боль в душе. Он внезапно вернулся к действительности; впервые услышал, как надо было слышать раньше, давно произнесенные партизанами слова о его смерти, и ему стало вдруг так страшно, что он вскрикнул и свалился в снег…

– Не задерживайтесь, – приказал Крылатов.

Пройдя около сотни метров вслед за размашисто шагавшей на лыжах Марийкой, Крылатов окликнул ее, догнал и осторожно спросил:

– И он еще ухаживал, а?

Марийка вспыхнула, взглянула на Крылатова оскорбленно и быстро пошла дальше… "Да разве она могла полюбить такого? – подумал Крылатов, любуясь легкостью и красотой ее движений на лыжах, всей ее устремленной вперед фигурой. – Ничтожество! Мразь! И еще осмелился, поганец, думать, что он чета этой красавице?" Марийка скрылась в мелком ельнике. "Нет, у меня другое дело, – не совсем уверенно подумал Крылатов, не торопясь догонять Марийку. – Впрочем, чем же лучше-то? Пока ничего хорошего не видно!" Не однажды Илья Крылатов пытался заговаривать с Марийкой о своей любви. Но Марийка очень холодно, а то и враждебно встречала его самые осторожные намеки. Сегодня близость Марийки, ее приподнятое душевное состояние, вызванное первой боевой удачей, больше обычного взволновали Илью Крылатова. И он почел бы за неизмеримое счастье, если бы Марийка позволила ему сказать только одно слово из тех тысяч слов, какие припас он для нее за дни своей неожиданной любви. Но каждый раз, встретясь со взглядом Марийки, он мгновенно лишался дара речи… "Неправда, полюбит!" – упрямо сказал себе Крылатов и даже ударил кулаком по стволу сосны. Но пошел он по следу Марийки все же с поникшей головой…

Партизаны кое-как подняли Лозневого на ноги. Мертвенно-бледный, он сделал несколько шагов вперед, остановился, взглянул на хрустально сверкающий лес, на ясное зимнее небо и грохнулся грудью в куст багульника, сильно исцарапав лицо.

Когда его подняли, он увидел на своих руках кровь и потерял сознание…

До избушки партизаны вели его под руки.

Как следует Лозневой пришел в себя только в бане, куда втащили его волоком. Увидев Шошина, он порывисто поднялся с холодного, щелястого пола, и внезапная трезвая мысль мгновенно вернула ему потерянные силы.

– Это ты? – спросил он, сдерживая шумное, воспаленное дыхание.

– Тихо! Тихо! – откидываясь в угол, прошептал Шошин стонуще, сквозь стиснутые зубы; он был потрясен внезапным появлением в бане волостного коменданта полиции.

– Спасай! – сдерживая голос, потребовал Лозневой. – Выручи!

– Как я могу? Ты что?…

– Спасай как хочешь!

– Да как спасти? Как?

– Думай! Спасай!

В приливе яростной решимости бороться со своей судьбой он скреб ногтями доски. Он хотел жить, жить и жить… Глаза его горели жаждой жизни и свободы.

– Погоди! – прошептал Шошин. – Потерпи!

Афанасия Шошина трясло как в лихорадке. Он подошел к двери и начал бить в нее кулаками. Часовой услышал не сразу: он бродил около бани, на солнышке. Не открывая двери, он недовольным голосом крикнул с порога предбанника:

– Кто там ломится? В чем дело?

– Вызови Пятышева! – крикнул Шошин.

– А-а, это ты… А зачем он тебе?

– Не хочу я сидеть с этой сволочью!

Часовой вышел из предбанника и несколько раз свистнул, заложив в рот пальцы.

– Есть, хорошо придумано! – задыхаясь от радостной надежды, прошептал Лозневой. – Настаивай! Требуй! А как выпустят, выручай. Придумаешь что-нибудь, а?

– Там-то я придумаю…

– Зажги дом! Устрой панику!

– Молчи, там мое дело…

Пришел Пятышев. Кряхтя, он пролез в низкую дверь, выпрямился и прежде всего посмотрел на Лозневого. Тот сидел на полу, на сене, вытянув ноги в черных валенках, привалясь боком к лавке у каменки; его исцарапанное лицо было потно, крылья висячего птичьего носа раздувались от порывистого дыхания, расширенные глаза ярко блестели…

– Что он тут? – спросил Пятышев, переводя взгляд на Шошина.

– Известно, гадина! – крикливо, запальчиво ответил Шошин. – Чует, что подошел конец, вот и взбесился, как зверюга! Видишь, как блестят глазищи? Он же, сволочь, хотел меня силком в полицаи назначить, да не вышло! А вот увидел в отряде и давай брызгать слюной! Известно, гадина!

– Это ты гадина! – взвизгнул Лозневой.

– Замолчь! – крикнул на него Пятышев.

– Он все время, гад, вот так! – У Шошина нервно дергалось землистое, не по годам старое лицо. – Он все время гавкает тут. Мне, говорит, конец, да и вам всем крышка! И разное подобное. Теперь вот скажи: могу я после этого сидеть с ним, а? Не могу! Нет моего терпения! Ни одной минуты не могу я сидеть рядом с этой сволочью!

– Обожди, не кричи! – остановил его Пятышев. – Ты же знаешь, что посадил тебя командир отряда. Как я могу отменить его приказ?

– А как мне сидеть здесь? Где такой закон: партизану сидеть под арестом вместе с предателем? Нет такого закона! Освободится место, тогда и отсижу. Куда я денусь?

– Нет, Шошин, не кричи, это бесполезно!

– Тогда посадите меня в другое место!

– А куда? К себе в карман?

– Значит, мне терпеть, да?

– Ну и терпи, не сдохнешь за ночь!

Пятышев повернулся и вылез из бани.

– У-у, ид-диот! – яростно прошептал Лозневой.

Шошин присел на лавку у каменки. У него вздрагивали почти черные губы.

– За что?

– Не сумел! Не добился!

– Я сделал все, что мог…

– Врешь, не все! Думай!

– Да что я могу сделать?

– Думай! Не выручишь, тебя выдам!

– Меня? – вздрогнув, переспросил Шошин.

– Погибать, так вместе!

Шошин с ужасом понял, что ему тоже пришел конец, и пришел так нежданно-негаданно. "Да, выдаст! Выдаст! – решил он, леденея от ужаса. Теперь ему все равно…" Опасливо озираясь на дверь, он попросил почти беззвучно и слезно:

– Не губи! Какая тебе выгода!

– Спасай! Спасай, а то выдам!

Застонав от горя, Шошин свалился на каменку и в ту же секунду неожиданно для себя принял единственно возможное теперь решение. Нащупав под своей грудью камень-голыш, он вдруг круто обернулся и, не успел Лозневой отшатнуться, с диким воплем ударил его по голове, вложив всю силу в этот удар, суливший спасение от верной гибели.

VII

Неожиданно для многих Степан Бояркин, появившись на следующее утро в избушке лесника, проявил очень большой интерес к обстоятельствам убийства Лозневого. Командир отряда даже не скрывал своего гнева в отношении тех, кто не принял необходимых мер для его охраны. Больше всего он кричал, конечно, на Пятышева и в заключение сместил его с должности командира сторожевого поста. Все поняли: волостной комендант полиции нужен был Степану Бояркину, вероятно, в связи с боевыми планами на ближайшее время.

С Афанасием Шошиным беседа длилась долго.

Посадив три дня назад Шошина под арест за браконьерство, Степан Бояркин послал надежного человека в Заболотье с задачей разузнать о бывшем леснике все, что можно. Оказалось, что Шошин, присланный в Заболотье из лесничества, несколько последних лет одиноко жил в лесу, колхозники встречались с ним редко и ничего плохого сказать о нем не могли. Колхозникам известно было, что Шошин отказался служить в полиции и, боясь преследования, решил уйти к партизанам… Все это полностью подтверждало рассказ Шошина о себе. Кстати, таких случаев, когда наши люди, отказавшись служить в полиции и боясь расправы, бежали в леса, было немало. Таким людям никто не отказывал в доверии. Какие же были особые основания не доверять Шошину?

Степану Бояркину показалось странным, что бывший лесник легко забыл и нарушил широко известный государственный закон, охраняющий лосей. Но и это не давало еще права заключить, что Шошин – чужой человек… Он осознал свою вину и просил простить его, – ведь он убил лосиху только потому, что всей душой болеет за партизан… Почему же не могло быть именно так?

Шошин утверждал, что Лозневого он убил в большой горячке. Ведь он требовал, чтобы его не оставляли наедине с предателем и врагом народа. Это всем известно. Когда Пятышев отказал ему в просьбе и оставил в бане, Лозневой стал говорить разные подлые слова о партизанах, о том, что все равно их уничтожат немцы, и даже плюнул ему в лицо. Тогда он не выдержал: у него очень плохие нервы. Он даже не помнит, как в горячке схватил камень и ударил предателя… В самом деле, какой партизан мог спокойно снести плевок предателя в лицо?

Народ справедливо говорит: на бедного Макара все шишки валятся. Все эти события могли действительно одно за другим свалиться на Шошина.

И все же происшествия с Шошиньм очень насторожили и озадачили Степана Бояркина. Что было делать с ним? Еще раз наказать? Но как? И что скажут партизаны, если Шошин пострадает за предателя, которого все равно не сегодня, так завтра надо было расстрелять? Не так-то легко давалось решение. Бояркин решил посоветоваться по этому вопросу с Ворониным, а пока не спускать глаз с Шошина…

Злясь на Шошина, не зная, как наказать его, Бояркин охотно принял совет заставить его одного выдолбить в окаменелой от стужи земле могилу и зарыть Лозневого. Это было все же каким-то наказанием: и землю долбить тяжело, и возиться с мертвецом неприятно… Но Афанасий Шошин с радостью пошел рыть могилу, хотя и знал, что придется поработать до седьмого пота. Он правильно рассудил: побыстрее похоронить Лозневого – и концы в воду. Все очень скоро забудут о предателе.

…Когда могила была вырыта, к Шошину подошел Костя и, постояв минутку, неожиданно предложил:

– Помочь?

– Помоги, если хочешь…

Они приволокли застывший окровавленный труп Лозневого и сбросили в могилу, – он лег носом в землю, Взяв в руки лопату. Костя остановился у края могилы, подержал взгляд на Лозневом, – видно, только затем и пришел, чтобы посмотреть, как он будет валяться в безвестной могиле… Потом сказал задумчиво:

– У любой собаки – собачья смерть.

– Да, это так, – невнятно пробормотал в ответ Шошин, думая, что промолчать нельзя было.

– Жаль, не мне довелось его хлопнуть!

– Тоже бы не стерпел? Вот я и говорю…

– Ну, начали!

Ночью свежим снегом замела могилу вьюга, и с той поры навсегда пропал след предателя на земле…

VIII

…Дивизия Бородина бесстрашно встретила врага на скирмановских рубежах. Немецко-фашистские войска атаковали ее яростно и злобно. Но они не могли опрокинуть ее и перерезать Волоколамское шоссе. Дивизия Бородина точно вросла в землю, и любой огонь был бессилен выжечь ее с занимаемых позиций.

Утром 18 ноября стало известно, что Советское правительство присвоило дивизии Бородина, в числе других, звание гвардейской. После этого дивизия Бородина еще два дня стойко, беззаветно отражала удары врага на скирмановских рубежах. Только в ночь на 20 ноября, по приказу Рокоссовского, она оставила свои позиции.

Через день дивизия находилась уже близ Истры.

Здесь, на новом рубеже, дивизии Бородина было вручено алое, расшитое золотом, отороченное пышной бахромой гвардейское знамя.

Бой за Истру, в котором участвовало несколько различных соединений и частей, продолжался пять суток. В дивизии Бородина, как и в других, ежедневно происходила убыль людей и оружия, но это не снижало ее стойкости в бою: среди гвардейцев существовал неписаный закон – сражаться не только за себя, но и за выбывших из строя товарищей. Все потеряли счет времени. Все позабыли об отдыхе. Иные так уставали за день боя, что под вечер едва открывали затворы винтовок.

Но 27 ноября враг все же ворвался в Истру.

И снова дивизии Бородина пришлось отступать…

Стояла метельная и морозная погода. Трудно было всем: и командирам и солдатам. С утра до вечера – бой. Целый день в снегу, на морозе, зачастую без горячей пищи, на одних сухарях или мерзлом хлебе. Хуже того: не всегда хватало боеприпасов; были случаи, когда на строгом счету держали даже винтовочные патроны. А наступала ночь – вновь отходить, вытаскивая из сугробов машины, орудия и повозки, вновь готовиться к отражению атак врага…

Безмерны были трудности отступления и страдания наших доблестных воинов, оборонявших подступы к Москве. Мысль, что столица с каждым днем становилась все ближе, была для всех фронтовиков несносной. Особенно тяжело было тем, кто отступал не глухими проселками, а по Волоколамскому шоссе: им приходилось часто видеть путевые, с черными двузначными цифрами, столбы…

IX

В ночь на 30 ноября, через две недели после начала наступления немецко-фашистских войск, дивизия Бородина, отступавшая от Истры по Волоколамскому шоссе, оставила рубежи в районе крупного заводского поселка с поэтическим названием – Снегири.

Последним отступал батальон Шаракшанэ.

Он покинул Снегири на рассвете.

От поселка Снегири резко изменился пейзаж Подмосковья. Там и сям виднелись заводские трубы, большие каменные здания, водонапорные башни, мачты высоковольтных электропередач, легкие, железнодорожные платформы, всевозможные дорожные знаки на шоссе, красивые дачи по лесам… По всему чувствовалась близость большого города. Начинались ближние подступы к Москве.

Солдаты шли, разговаривая угрюмо и печально:

– Далеко ли теперь до Москвы?

– Кому как: нам близко, немцам – далеко.

– Тоже, разъясняет! Я тебя как человека спрашиваю.

– Остается чуть больше сорока…

– Да, близко, близко! По местам видно.

– Теперь скоро Нахабино, а там Павшино и Тушино…

– И когда только повернем обратно, а?

– Народу бы подбросили свежего…

– А ты разве тухлый?

– Народу и так много! Не в этом дело!

На восходе солнца батальон остановился в деревеньке Садки, от которой до Москвы осталось ровно сорок километров. Солдаты быстро разожгли в пустых домах огни.

Садки – небольшая деревенька. Она стоит на высоком лесистом взгорье, по обе стороны Волоколамского шоссе. Если смотреть на запад, то по правую сторону шоссе – десяток крестьянских изб под липами и ветлами, небольшой искусственный пруд и густое мелколесье, в котором виднеются зеленые крыши каких-то строений; по левую сторону – огромный старый парк с двухэтажным каменным домом в центре, заброшенная церковь с высокой колокольней, маленькие домики около нее, низина и железная дорога у подножья соседнего лесистого взгорья…

Здесь прекрасное место для обороны.

У западной околицы – большая канава: она могла служить траншеей для боевого охранения. Вправо от шоссе, на огородах, и влево, на окраине парка, – прекрасные позиции для пушек прямой наводки. Наблюдение удобно вести с любой точки взгорья. До деревни Ленино, в которой скоро должен был появиться противник, прямо по шоссе – больше километра чистой ровной низины о извилистым руслом высохшего ручья посредине: совершенно немыслимо преодолеть эту низину под огнем ни танкам, ни пехоте…

…На западном склоне взгорья, на шоссе, у столба с крупной надписью "Садки", собралась большая группа солдат. Смотря на запад, они разговаривали шумно и взволнованно. Только что опустевшую деревню Ленино ярко освещало утреннее солнце. В поселке Снегири, правее высоких заводских труб, что-то горело: там поднимался ядовито-желтый дым. В северной стороне от шоссе гремела артиллерия. Невдалеке, на кустах орешника, сидели стайки снегирей. Красавцы северяне, прилетевшие погостить в Подмосковье, сидели молчаливо, неподвижно и, казалось, смотрели вокруг с непомерной людской грустью.

К группе солдат у дорожного столба направился гвардии лейтенант Юргин, с неделю назад, после тяжелого ранения Кудрявцева, назначенный командиром роты. Он еще издали услышал голос Андрея Лопухова, – с каждым днем тот говорил все более шумно и ворчливо, чем очень сильно стал походить на отца.

– Оборона тут, само собой, хороша! Тут и говорить нечего! – шумел он, хотя и не было на это особой причины. – Ты о наступлении думай! Отсюда вот, понятно, не пойдешь на Ленино! Тут покосят из пулеметов! А вот гляди сюда!… Разве вот по этому лесу нельзя зайти к Ленино с левого фланга? Из леса – к железной дороге… По железной дороге рубеж для атаки. Видишь? И прямо в деревню! А правый фланг должен бить не на Ленино, а выйти по той вон опушке леса западнее деревни и отрезать дорогу на Снегири! Тут им и будет баня! И с паром и с угаром!

Кто-то в толпе негромко сообщил:

– Ребята, гвардии лейтенант…

Несколько секунд солдаты молча, угрюмо, но с надеждой смотрели на командира. Не выдержав, Андрей Лопухов выступил вперед, мрачно опустил глаза. И сам не заметил, как в большом внутреннем напряжении, с болью в горле, повторил вопрос, какой задавал Матвею Юргину еще перед Ольховкой, у одинокой молодой березы:

– До каких же пор? До каких мест?

Все вздохнули тяжко и горестно.

– Вот до этих мест, – ответил Юргин, разводя руки в стороны.

Андрей быстро поднял на него глаза.

– Больше ни шагу назад! – резко сказал Юргин и солдатам и себе. – Мы должны сейчас же закрепиться в этой деревне и остановить врага! Умереть, но остановить!

X

Полк Озерова занял новый рубеж обороны: батальон Шаракшанэ – по западной окраине деревни Садки; батальон Журавского – правее шоссе, по лесу, где были здания детского дома и пионерского лагеря, оседлав дорогу в Нефедьево; батальон Головко – левее шоссе, от железной дороги на юг, включая деревню Рождествено. Штаб полка гвардии майора Озерова остановился в полутора километрах от переднего края – в деревне Талица, на Волоколамском шоссе. По всему рубежу встали также артиллерийские и танковые части. Роте гвардии лейтенанта Юргина достался участок от шоссе влево, по канаве вдоль огородов и парка; для жилья – дом близ церкви, сторожка и бывшее овощехранилище, все у самой передней линии. Бойцы роты с жаром принялись укреплять рубеж обороны; одни очищали канаву от снега, делая траншею, и поливали ее бруствер водой, другие устраивали дзот в подвале дома и готовили открытые площадки для пулеметов, третьи оборудовали жилье…

По всему рубежу – и вправо и влево – тоже горячо кипела работа. Противник еще не появлялся в Ленино, и все торопились до его подхода укрепить позиции: танкисты ставили свои машины в засады, артиллеристы оборудовали наблюдательные пункты и выдвигали пушки к передней линии для стрельбы прямой наводкой, минометчики занимали удобные места в низине за деревней, ездовые подвозили на санях боеприпасы, связисты тянули провода…

Солнце поднялось уже высоко и светило, как могло только светить в последний день ноября, но стужа крепла. Низовой сиверко прожигал насквозь, хотя был так легок, что не трогал на деревьях инея. Не видно было ни одной местной птицы. Лишь снегири, нахохлясь, сидели на заснеженных кустах, изредка пиликая задумчиво и грустно… Андрей Лопухов руководил оборудованием овощехранилища под жилье, устройством в нем очага и заготовкой дров: солдаты нуждались в тепле больше, чем в хлебе. Когда очаг был готов, Андрей отправил солдат добывать доски и солому, а сам разжег огонь и, пользуясь свободной минутой, вытащил из кармана газету "Правда".

Три дня назад, 27 ноября, когда наши войска оставили Истру, в "Правде" появилась передовая статья "Под Москвой должен начаться разгром врага!". Этот номер газеты дошел до частей передовой линии только сегодня утром (в те дни часто запаздывали газеты), и тут же новый командир взвода, старший сержант Дубровка, поручил Андрею прочитать статью солдатам во время обеда. Чтобы не осрамиться с читкой важной статьи, надо было самому прочитать ее заранее и продумать в ней каждое слово. Впрочем, даже и без поручения Дубровки Андрею не терпелось прочитать эту статью: хотелось как можно скорее узнать, что говорит Москва о предстоящем разгроме врага.

Андрей читал не отрываясь: каждое слово в статье было значительным, волнующим и обнадеживающим. Газета шуршала в его подрагивающих руках. Взволнованный статьей, Андрей даже не заметил, как начал дочитывать ее вслух.

– "…Здесь, под Москвой, – читал он сильным голосом, как привык читать солдатам, – надо положить начало разгрома немецких оккупантов. Пусть здесь, под Москвой, начнется кровавая расплата разбойничьего гитлеровского фашизма за все его преступления!"

От двери раздался знакомый хрипловатый голос:

– Гвардии сержант Лопухов здесь?

– О, Иван Андреич, шагай сюда!

Андрей и Умрихин долго трясли друг другу руки, радуясь встрече. Не видались они почти две недели: еще в Козлове Умрихин был ранен и находился в санбате, а две недели на войне – большой срок… Потом сели у огня рядом и, как водится при хорошей встрече, свернули цигарки.

– Выходит, ты один тут? – спросил Умрихин.

– Один. Сейчас ребята принесут солому…

– А что ж ты читал так громко?

– Эту статью, Иван Андреич, только во весь голос и надо читать! Андрей показал газету. – Видишь, о чем написано? Если бы хватило у меня голосу, я бы прочитал ее на весь мир! Москва зря говорить не любит. Чует мое сердце: скоро повернем обратно!

– Да, вроде к этому клонится дело, – согласился Умрихин. – Вон как шуганули их из Ростова! Черед, я думаю, за нами!

– За нами, Иван Андреевич, за нами! Ты когда из санбата?

– А только вот сегодня…

– Слыхал, какие у нас дела?

– Слыхал! – Умрихин вздохнул, часто-часто поморгал и отвернулся от огня, будто уберегая лицо от жара. – И Кочеткова как убило в Истре, и как поранило Ковальчука… А Нургалея я в санбате видел. Здорово его поранило, а по всем приметам – должен выжить… Он горячий, а сгоряча можно все сделать, даже выжить, верное слово! Да, много погибло, ой, много! Понасмотрелся я в санбате. Там, брат, больше крови повидаешь, чем на передовой.

Помолчали, точно стояли у братской могилы.

– Значит, зажил палец-то? – спросил затем Андрей.

– Палец зажил! Завязываю пока временно.

– Как же теперь твои дела?

– Все дела, Андрей, из-за этого пальца пошли теперь у меня наперекосяк, – ответил Умрихин, вздохнув, и тут же хрипловато засмеялся. Хочешь, расскажу все по порядку?

– Расскажи.

– А ты подкинь дровец.

За две недели, проведенные в санбате, Умрихин пополнел, посвежел; гладко побритое лицо лоснилось, глаза смотрели весело, бойко.

– Смотришь, какое обличье в санбате нажил? – спросил Умрихин и опять захохотал. – Там, брат, можно нажить жирок! Сам знаешь, ранение у меня пустяковое, для организма, можно сказать, никакого ущерба не произошло, так мне вышло не лечение, а отдых! Палец мне обрезало осколком, как ножичком, честное слово! Так аккуратно, что и врачу не было никаких хлопот. Помазали мне чем-то обрубок, подзашили малость, завязали, и на том закончилось мое лечение. Эх, брат, и пожил я эти две недели! Весь обленился, честное слово! Лежу под одеялом, на чистых простынях и думаю: "Вот это война! Вот это довелось повоевать!" А то, знаешь ли, был у меня такой случай… Повстречал я однажды солдата. Идет из госпиталя, фотография пошире моей. Вижу, по всем приметам – артиллерист: здоров и нос держит высоко. Сели мы с ним закурить, а он меня и спрашивает: "Ну, как служба?" – "У нас в пехоте, отвечаю, служба известна со старых времен! Тяжелая служба! Все время на передовой, в земле, под огнем… Бывает, ни еды, ни воды. В пехоте и потерь завсегда много: то убьют, то ранят. Вот у вас, говорю, в артиллерии – другое дело. На передовой бываете редко, все больше позади, а какие на корпусных и армейских действуют – те и совсем далеко в тылу. Там не житье, а малина!" И тут мне этот мордастый говорит: "Ничего ты в военном деле не смыслишь, хотя человек и в годах! Я сам, говорит, чистокровный пехотинец, стрелок, и могу заявить с точностью: самое милое дело – служить в пехоте! Очень легкая, говорит, и приятная служба! Убивают редко, только разговору об этом больше, а вот ранят частенько, это верно. С этим в точности согласен. Вот меня, говорит, с начала войны ранило уже два раза. Так что же, говорит, выходит? Я побуду на передовой два-три дня, посижу в земле, получу рану – и пошел в госпиталь! У меня и вышло, что я на передовой был с неделю, а все остальное время – в госпиталях! Светлые комнатки! Чистые простынки! И девушки за тобой ухаживают: где подушечку поправят, где одеяльце подоткнут, водицы подадут и поговорят ласково… Вот это, говорит, действительно не служба, а малина!" Говорит он это, а сам, дьявол толсторожий, хохочет во все горло! Веселый такой, шутейный парень! "А как, говорит, достается артиллеристам, хотя бы и в тяжелой артиллерии, которая стоит далеко от передовой? Убивают их мало, а ранят – того меньше. Вот по этой самой причине они и сидят все время на фронте. Хотя и не всегда на передовой, но и не на чистеньких простынках! И у них всяко бывает: и в земле так же сидят, и харчей не всегда хватает, и командиры ругают… А работы сколько? Одной земли сколько роют! И орудия приходится на себе таскать. Словом, служба известна… Теперь, говорит, сравни: кому легче?" И опять, дьявол, хохочет во все горло! Я, конечно, посмеялся над ним: озорник, говорю, ты, только и всего! А вот теперь я в точности согласен с ним! Как попал в санбат, отдохнул и твердо решил: ни за что не уйду теперь из пехоты!

– Ближе к берегу, – сказал Андрей.

– Сейчас будем у берега, – пообещал Умрихин и продолжал: – Лежу я, значит, под одеялом, на чистой простынке и думаю: "Отдохну и опять в пехоту, в родной свой взвод!" И вот однажды не стерпел я и заговорил с врачом о дальнейшей моей службе в пехоте. А врач и говорит мне на это: "Нет, браток, хотя нехватка у тебя в организме и небольшая, всего только отшибло половину указательного пальца – люди приучаются и средним пальцем стрелять, – а только нет закону пускать тебя с таким браком в военный строй". Вот-те, думаю, новость! Сам посуди, куда мне идти сейчас из армии? Домой? А дом-то мой, сам знаешь, под Великими Луками! Мне один расчет быть в армии, тогда скорее всего и попаду домой. "Что ж, – говорит тогда врач, – если не хочешь уходить, то мы можем оставить тебя только где-нибудь в тылах или при штабе…" Вот теперь и рассуди: куда мне было деваться?

– Кем же назначили? – спросил Андрей.

– Совсем, брат, не ожидал, что дальше вышло! – продолжал Умрихин. Не поверишь: ответственный пост дали! Теперь я, брат, на большой высоте! Не хвастаюсь, а может случиться, что еще полезным буду при случае…

– Все же какой пост? – Андрей засмеялся беззвучно. – Не адъютантом ли у командира полка? У него ведь нет адъютанта…

– Какая это должность – адъютант! Что ты, господь с тобой! Бумажки подносить?

– Может, помначштаба?

– Нет, Андрей, смеяться нечего, а раз ты интересуешься – скажу откровенно: назначили по старой моей специальности.

– По какой же это?

– По конской части.

– По конской?!

– Да. Ездовым у самого гвардии майора!

Умрихин терпеливо переждал хохот Андрея.

– А дело вот как вышло, – продолжал он как ни в чем не бывало. Через денек после того приходит в санбат какой-то лейтенант и спрашивает: "Здесь гвардии рядовой Умрихин?" А я действительно лежу под одеялом, закрылся до губ – ну, начисто обленился! А все же отвечаю: "Так точно, здесь!" – "Какой, говорит, у тебя палец отшибло?" – "Указательный, отвечаю, на правой руке". – "Демобилизоваться не желаешь?" – "Не желаю!" "Сколько конюхом в колхозе работал?" – "Десять лет". – "Тогда, говорит, поступишь в мое распоряжение, будешь коноводом у самого командира полка. Твой палец, говорит, значения в этом деле не имеет. Если бы не было указательного на левой, тогда другое дело: без него трудно править лошадьми. А на правой он не нужен: кони сытые, погонять не надо". Вот так, браток, и оказался я на этой должности! Конечно, сначала не хотелось уходить от легкой жизни в пехоте, а что поделаешь? Да и так потом рассудил: надо идти, должность серьезная! Ты думаешь, шуточное дело возить командира полка? О, тут большое умение надо! И лошадей содержать в теле, и подать их вовремя, и довезти командира в срок куда следует, и не вытряхнуть его на ухабе, и побеседовать в дороге, чтобы не скучно ему было. А ездит он часто: то туда, то сюда. Вот теперь и скажи: с кем он, майор-то, чаще беседовать будет? С начальником штаба, адъютантом или со мной? И с кем задушевнее? С начштабом да адъютантом у командиров полков только одна ругань, это известно… А что нашему майору ругаться со мной? Ну, ругнет когда, если тряхну на ухабе… А так особо какая ругань может быть со мной? Я свое дело знаю в точности. А вот как поедет он, оторвется от дел, посмотрит спокойненько на леса и поля, что-нибудь вспомнит хорошее – и размякнет душой, и захочется ему поговорить без ругани… Ну, а я с любым человеком могу поговорить! Вот и суди: кто с ним может поговорить по душам – начальник штаба или коновод? Вот сейчас мы ехали сюда…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю