355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Бубеннов » Белая береза » Текст книги (страница 24)
Белая береза
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:40

Текст книги "Белая береза"


Автор книги: Михаил Бубеннов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 42 страниц)

V

В этот вечер Ерофей Кузьмич долго беседовал с Лозневым. Сегодня Лозневой ездил в Болотное, куда зачем-то вызывала его волостная комендатура. Вернулся он усталым, задумчивым и сразу же после ужина хотел отправиться на ночлег. Но хозяин, всегда скуповатый на слово, сегодня разговаривал весьма охотно, и это невольно задержало Лозневого на кухне.

С того самого дня, когда Лозневой появился в доме в чужой одежде, Ерофей Кузьмич стал относиться к нему презрительно. Это презрение росло все больше и больше. Когда же Лозневой стал полицаем и вместе с гитлеровцами занялся ограблением деревни, Ерофей Кузьмич в глубине души возненавидел предателя. Лозневой весьма усердно помогал вести хозяйство. Но и это не смиряло ненависть хозяина. Ерофей Кузьмич понимал, что Лозневому не место в его доме. Если бы Ерофей Кузьмич: знал, что Лозневой обманул, сообщив о смерти Андрея, он не потерпел бы его в доме ни одной секунды! Но Марийка ушла, ничего не сказав о своем разговоре с Лозневым в сарае. Только это и спасло Лозневого от изгнания из лопуховского дома. И еще одно: Лозневой знал, где спрятан хлеб. Стоило ему сказать немцам несколько слов – и Ерофей Кузьмич мог остаться без единого зерна. Это обстоятельство сдерживало Ерофея Кузьмича. Он побаивался открыто выражать свою враждебность к полицаю. Война затягивалась, жизнь становилась все трудней и опасней, а Лозневой все больше и крепче связывался с гитлеровцами. Зачем рисковать? Он, Лозневой, мог теперь отплатить за ненависть и презрение.

…Разговор шел о войне.

– Значит, нахвастались немцы, что закончат войну до зимы? – спросил Ерофей Кузьмич.

– Они не хвастались.

– Как не хвастались? Я сам слыхал!

– Предполагали, конечно, – сказал Лозневой. – Война – дело хитрое, Ерофей Кузьмич! Нельзя все учесть заранее. Но такого стремительного продвижения огромных армий по чужой территории, какое провели немцы у нас, не было в истории войн. Значит, у них огромные силы. Да мы видели это сами. Где устоять нам против такой силы? Вся Европа покорилась ей, а Европа – это… Европа! Я думаю, сейчас немецкая армия готовится к последнему прыжку на Москву, и тогда – все!

– А я думаю так: не пришлось бы ей теперь туго, а? – возразил Ерофей Кузьмич. – Армия-то, понятно, сильна, нет спору… Небось перед слабой наши не стали бы отступать, что там и говорить! А все же до Москвы дойти у них ведь не хватило духу! Даже по сухой дороге. А как они пойдут по снегам? Ты знаешь, у нас иной раз так навалит, особо в лесах, что по брюхо коню. Как тут пойдешь на машине? А ударят морозы? Ударят такие, как в прошлом году, – деревья вымерзают. А ведь ты знаешь, какие у них шинели? Это ты в счет берешь?

С первых же дней жизни в Ольховке Лозневой убедил себя в том, что хорошо понимает Ерофея Кузьмича. Отказ старика эвакуироваться Лозневой счел лучшим доказательством того, что он не верит в победу Советского государства. Стремление Ерофея Кузьмича после отступления Красной Армии запастись зерном и натаскать в дом разного добра Лозневой расценил не просто как желание человека, у которого еще сильны чувства собственника, обеспечить себя на время войны, но и как самый верный признак того, что хозяин готовится к возвращению привычных, старых порядков. А когда наконец Ерофей Кузьмич стал старостой, Лозневой решил, что хозяин не только во власти могучих чувств собственника, которые тянут его к прошлому, но и ярый противник советской власти, хотя об этом и не говорил никогда.

Теперь же Лозневой почувствовал, что рассуждения Ерофея Кузьмича противоречат его впечатлениям. Прежде Ерофей Кузьмич почему-то всегда избегал разговоров о войне. Почему же он сейчас заговорил о ней сам и без всякого повода? И заговорил так странно: в его рассуждениях ясно чувствуется сомнение о дальнейших успехах немецкой армии. "Обиделся, заключил Лозневой. – И зачем им нужно было обижать старика? Не могли обойтись без его коровы! Балбесы, честное слово!"

Ерофей Кузьмич все говорил и говорил о том, что теперь у немецкой армии будут особенно большие трудности: надо воевать не только с нашей армией, но и с нашей зимой. Он не утверждал, что немецкая армия не преодолеет этих трудностей, но давал понять, что преодолеть их ей будет нелегко…

Слушая хозяина, Лозневой мрачнел с каждой минутой.

Теперь он был совсем не тот, каким его видели на лопуховском дворе до назначения полицаем. Где-то в кладовке валялась вся одежда, какую он носил в те дни: потертый армячишко, облезлая шапчонка, залатанные штаны… Теперь он был в новой немецкой солдатской форме, только без погон, с белой повязкой на левом рукаве, на которой чернела крупная буква "Р" – немецкая начальная буква названия его презренной должности. Не носил он и жидкой ржаво-пепельной бородки. Он был чисто выбрит, а отросшие, хотя еще и короткие, волосы на голове старательно зачесаны в косой ряд. И держался Лозневой теперь совсем не так, как прежде. Зная, что опасность миновала, не нуждаясь больше в покровительстве Ерофея Кузьмича, он перестал относиться к нему заискивающе и угодливо. Он держался с хозяином вполне самостоятельно и уверенно, хотя и не позволял себе вспоминать его обиды, время было такое, что нельзя было лишаться даже плохих друзей. На стороне же, как было известно Ерофею Кузьмичу, Лозневой проявлял не только грубость, но и жестокость, и его уже боялись в деревне.

Слушая хозяина, Лозневой криво улыбался левой щекой. Глаза его блестели, как свежие железные осколки. Теперь, когда он был в немецкой форме змеиного цвета, по-новому освещавшей его сухое, птичье лицо, осколочный блеск его глаз был особенно резок и холоден.

– Да, нелегко, пожалуй, будет немцам на фронте, – заключил Ерофей Кузьмич, выложив все свои соображения о трудностях передвижения машин в морозы и метели, о необеспеченности немецкой армии теплым обмундированием, о том, что наши красноармейцы гораздо привычнее к зиме, чем немцы. – Да и тут, в тылу, пожалуй, не лучше будет, – продолжал он затем. – Мое дело стариковское: поел – да на печь. А с печи много ли видно? Конечно, где мне все знать! Может, я по старости ума, как тот старый кобель: лишь бы побрехать. Вот поднялся на ноги – и разговорился. Две недели, считай, молчком лежал… Ну вот я и говорю: как тут, в тылу, будет, а?

– А что тут? – хмуро спросил Лозневой.

– Э-э, Михайлыч, не знаешь ты народ! – сказал Ерофей Кузьмич. – Опять же мое дело – сторона. А только я тебе скажу: я этот народ знаю. Не терпит он обид никогда! Русский, он терпелив до зачина. Он всегда задора ждет. Это известно со старых времен. А если что… он ни с мечом, ни с калачом не шутит, русский-то народ! Вот я и толкую: как думаешь, не будет ли чего? Послыхать, будто кое-где эти… партизаны объявились, а? Ты слыхал?

– Да что он сделает, твой народ? – вдруг, раздражаясь, сказал Лозневой. – Что он сделает голыми-то руками? Вон какая армия ничего не сделала! Германия захватила всю Европу, все ее фабрики и заводы… Вся Европа теперь двинута против нас! Германия наступила на нас, как сапогом на муравейник! Муравьев много, но что они могут сделать?

– Хо, еще что могут! – возразил Ерофей Кузьмич; он поудобнее расставил локти на столе и, приблизясь к Лозневому, продолжал: – Вот тебе случай. Из моей жизни, истинное слово. Однажды мы поймали змею, бросили на муравейник и прижали рогатиной. – Двумя раздвинутыми пальцами он ткнул в стол. – Одним словом, попала змея, что ни туда и ни сюда, ни взад ни вперед! На другое утро приходим, смотрим: нет змеи, один хребетик!

– Так это вы зажали ее, – сказал Лозневой.

– А немецкую армию не зажали?

– Что ж ты теперь хочешь?

– Я ничего не хочу, упаси меня бог! – ответил Ерофей Кузьмич. – Я только об народе говорю. А народ…

За стеной послышался хруст снега, затем что-то ударилось о бревна и донеслись стоны. Откинувшись в разные стороны от окна, Ерофей Кузьмич и Лозневой несколько секунд ждали настороженно и тревожно.

– Это кто? – крикнул с печи Васятка.

За стеной вновь послышался человеческий стон. Алевтина Васильевна замахала мужу от печи рукой, давая знак, чтобы тот потушил огонь, – совсем забыла, что окна занавешены дерюгами.

– Погоди! – отмахнулся от нее Ерофей Кузьмич и обернулся к Лозневому. – Человек ведь, а? Пойдем, надо же посмотреть!

Ночь стояла пасмурная, без звезд и лунного света. Опять легко вьюжило. Во тьме не видно и не слышно было деревни, точно ее никогда и не существовало на ольховском взгорье, и странным было это впечатление мертвого пространства в том месте, где жили сотни людей.

– Глухо как! – шепнул Лозневой, боязливо выглядывая из ворот с автоматом в руках. – Будто вымерла деревня…

– Деревня никогда не вымрет, – сказал Ерофей Кузьмич, и Лозневому показалось, что это его замечание есть продолжение его недосказанной мысли о народе.

Под окнами кухни они нашли Ефима Чернявкина. Он корчился в сугробе, то свертываясь в комок, то судорожно, со стоном разбрасывая руки и ноги.

Кое-как его втащили в дом.

Через несколько минут Ефим Чернявкин умер у порога, как умирает бездомная, никому не нужная собака…

Перепуганные Алевтина Васильевна и Васятка не выглядывали из горницы. Ерофей Кузьмич и Лозневой сидели на корточках около Чернявкина, рассматривая в полутьме искаженное смертью лицо.

– Опился все же, – сказал наконец Лозневой.

– Нет, не опился, – возразил Ерофей Кузьмич, поднимаясь. – Отравили.

– Отравили?

– Или не видишь?

Лозневой осторожно отошел от Чернявкина.

– Вот тебе и наш спор, – сказал Ерофей Кузьмич.

– Какой спор?

– А насчет голых-то рук, забыл?

– Надо доложить, – мрачно сказал Лозневой.

– Коменданту? Да ты что, очумел? – Ерофей Кузьмич метнул на Лозневого недобрый взгляд. – Не наделай беды, смотри! Еще подумает, что мы его по какой-нибудь злобе отравили. У нас же в доме случилось это! Скажем, опился – вот и все. Всем известно, как он пил.

– Зачем же он подумает, что мы отравили?

– А дьявол его знает, что у него в голове! Ему растолковать к тому же трудно. Не поймет да еще привяжется. А тут просто: опился – и все.

Лозневой сел, задумался, прикрыл ладонью глаза.

– Дойди-ка лучше до Ефимовой жены, – посоветовал Ерофей Кузьмич. Дай знать. Что-то надо же делать! Что он тут будет лежать? Пока теплый, надо бы обрядить – человек ведь! Что ж, раз уж такое дело… Да-а, вот тебе и голые руки! Вот тебе будто вымерла деревня! Фу ты, вроде бы мороз по коже!

Лозневой вспомнил, какая стоит сейчас над землей темная, глухая ночь, и ему стало страшно идти в безлюдное и мертвое пространство, где, по старым приметам, должна находиться деревня, но где теперь только вьюжит метелица, заметая последние в жизни следы Чернявкина… Но как не идти? Лозневой стал собираться в путь с чувством тягости на душе и почему-то внезапно поднявшегося озлобления против Ерофея Кузьмича, – все сегодняшние мысли старика о войне действовали теперь на него, как эта темная и вьюжная ночь.

Ерофей Кузьмич тем временем стоял над Чернявкиным и, будто только сейчас вспомнив, как полагается вести себя в таком случае, сокрушенно хлопал тяжелыми ладонями по бедрам.

– Ведь вот беда, а? Вот беда! – горевал он над умершим, и казалось, что горюет он искренне. – Жил, ходил, выпивал и вот – на тебе! В один момент!

– А тебе и жалко его? – ядовито спросил Лозневой.

– Понятно, жалко, – словно не замечая язвительности и озлобленности Лозневого, просто ответил Ерофей Кузьмич. – Шуточное дело! Где теперь найдешь такого полицая? Кто пойдет на такую должность? А с меня спрос. Заставят самого бегать!

– Вон что! Пожалел, значит?

Схватив автомат, Лозневой быстро двинулся к двери. Он намеревался обойти Чернявкина справа или слева, но тот лежал у самого порога. Надо было оттащить Чернявкина от порога или шагать через него. Оттаскивать неприятно, шагать – тоже: у мертвеца еще не остыло тело. А надо спешить. Подумав, Лозневой перешагнул через мертвеца, открыл дверь, и Ерофей Кузьмич, наблюдавший за этой сценой, зябко подернул плечами…

VI

Ночью комендант Квейс по срочному вызову уехал в Болотное. Вернулся он в Ольховку рано утром. От волостного коменданта Гобельмана Квейс получил важный и строгий приказ: немедленно начать сбор для армии теплых зимних вещей.

Этот приказ весьма обеспокоил Квейса.

Он знал, что выполнить приказ будет трудно. Во всех деревнях вокруг Ольховки – Квейс чувствовал это отлично – быстро росло противодействие населения всем мероприятиям германских властей. Во многих местах за последнее время было отмечено появление партизан. Совсем недавно недалеко от Болотного подорвалась на мине (конечно, партизанской) грузовая машина с группой солдат, выезжавших в соседнюю деревню. На ближайшей станции Журавлихе – партизаны сожгли продовольственный склад, а недалеко от нее обстреляли из пулеметов воинский поезд. На большаке они убили трех солдат-мотоциклистов из штаба одной тыловой части и захватили важные документы. Не щадили партизаны и местных жителей, помогавших гитлеровцам: только за последние две недели убили семь полицаев и трех старост. Словом, все говорило за то, что и в здешнем крае, как и в ранее захваченных западных районах России, начиналась малая, но опасная и беспощадная война.

Было отчего беспокоиться Квейсу.

Не успел он обогреться с дороги, как явился Лозневой. Он доложил о внезапной смерти Чернявкина.

– О, русский шнапс, да? – переспросил Квейс.

– Да, сам делал, сам пил, – пояснил Лозневой, стараясь подбирать слова попроще, чтобы Квейс понял все, как надо, и не произошло никаких недоразумений.

Квейс сам уже не раз страдал от самогона. Совсем недавно был случай, когда он, выпив лишнего, всерьез думал, что отдаст богу душу: так измучила рвота! Несколько раз уже Квейс давал себе зарок не пить русский самодельный шнапс, но вин, посылаемых из хозяйственной роты, не хватало, а тут, как назло, всегда было скверное настроение: то из-за плохих вестей из дому и с фронта, то потому, что работа становилась не менее опасной, чем на передовой линии. Волей-неволей приходилось нарушать зарок и обращаться к полицаям с просьбой доставить русский самогон. Но какой он страшный этот русский шнапс! Да, это жидкий и смертный огонь! Зная это, Квейс сразу же, без всяких колебаний, поверил, что Ефим Чернявкин погиб от самогона: комендант хорошо знал, что полицай любил выпить. Из всего этого несчастного дела Квейса заинтересовало только одно обстоятельство: сколько же выпил Чернявкин, что не выдержал и умер?

– Сколько выпил? – Лозневой замялся, обдумывая ответ. – Больше литра. Немного больше, – ответил он, стараясь выдержать пристальный взгляд коменданта.

– О, немного больше, – застонал Квейс. – О-о!

Ответ полицая окончательно нарушил душевное равновесие Квейса. Недавно, получив известие о том, что его брат и лучший друг погибли под Ленинградом, комендант Квейс сразу выпил полный литр самогона. Значит, выпей он еще немного – и его уже не было бы на этом свете! Расстроившись, Квейс совсем забыл о Чернявкине и предался неприятным воспоминаниям о недавней опасной выпивке.

– Ах, плёхо, плёхо. Я хотел погибал!

Мысль о том, что он только случайно не погиб, очень разволновала Квейса. Несколько минут он ходил по комнате, тучный, багровый от вина, и тревожно поглядывал на стол, где в окружении консервных банок возвышалась темная бутылка с яркой этикеткой.

– Ах, плёхо, плёхо! – повторял он без конца. – Этот самокон! Фу!

Неожиданно Лозневому показалось очень обидным, что коменданта нисколько не тронула смерть Чернявкина. Он не нашел даже ни одного слова жалости, хотя такие слова легко находятся над каждым гробом. А ведь ему стоило бы пожалеть Чернявкина: он был предан и верен своей службе. Нет, судя по всему, Квейс не очень-то ценит их усердие…

Лозневой нахмурился, чего не позволял себе раньше в присутствии коменданта. От обиды у него даже задрожали бледные губы.

– Надо не… как говорит? Не надо!… – Квейс показал, как текут по щекам слезы, думая, что Лозневой готов заплакать от жалости к Чернявкину. – Вы ест солдат. Не надо! Надо работа! Много работа!

Коверкая русские слова, Квейс разъяснил Лозневому, что вместо Чернявкина надо как можно скорее найти нового полицая, а пока Лозневой должен работать за двоих – так требуют интересы германского государства. Затем Квейс объявил, что сегодня же, после похорон Чернявкина, Лозневой совместно с немецкими солдатами должен начать сбор теплых вещей для немецкой армии. Все вещи, найденные у населения, должны быть изъяты безоговорочно, – этого также требуют интересы германского государства.

– Зима! Русский зима! – Словно оправдываясь за свое государство, Квейс поморщил заплывшее лицо и тряхнул петушиным гребешком волос на круглой голове. – Мороз! Зима!

Затем он попытался пояснить, какие именно теплые вещи необходимы для германской армии. Не зная русских названий этих вещей, он стал хвататься за все, что носил на себе Лозневой.

– Это… Кто это?

– Шуба.

– Надо, надо! Это?

– Валенки.

– Фалинк… Это надо, надо! Это?

– Варежки.

– Все это! – пояснил Квейс, делая руками такое движение вокруг Лозневого, словно разом снимая с него все одежды. – Весь дом, весь дерефня! А это… не надо это! – Он показал на глаза. – Плакать слезы фу! Надо работа, работа! Много работа! Скоро германска армия будет Москау! О, это большой город!

Из комендатуры Лозневой ушел расстроенным и обиженным.

Лозневой думал, что если гитлеровцы хотят создать новое русское государство по образу и подобию фашистской Германии, то они должны быть заинтересованы в самых добрых отношениях с теми русскими, которые желают оказать им помощь в этом деле. Между тем даже небольшой опыт службы показал, что гитлеровцы не очень-то заботятся об этом. В чужой стране они держатся самоуверенно и нагло, как хозяева. Лозневой объяснял это тем, что еще не закончена война и законы ее требуют от армии, ведущей наступление, быть суровой и беспощадной, а от военных – всем своим видом, всеми своими поступками доказывать силу и величие своей армии. Но все же Лозневого обижало, что гитлеровцы так наглы, грубы и невнимательны. Вот умер человек, усердно сотрудничавший с ними, а представитель немецкой власти даже не нашел ни одного слова сочувствия и жалости. "Просто дико! рассуждал Лозневой. – Умер человек, а он и бровью не повел! Подлец, только и всего!"

Кладбище находилось в трех километрах на юг от Ольховки, у одиноко стоявшей церкви. Дорогу на кладбище замело, и поэтому решено было хоронить Чернявкина за северной околицей деревни. Здесь недавно был похоронен Осип Михайлович, преданный Чернявкиным, а теперь недалеко от него должен был лежать и сам Чернявкин…

От деревни к новому погосту тянулась свежая стежка: это прошел старик Гурьян Леонтьевич Мещеряков, хворавший всю осень и недавно поднявшийся на ноги, и с ним два подростка. Они пошли рыть могилу для Чернявкина. "Эти тоже подлецы! – подумал Лозневой, выходя за деревню. – Зайду и потороплю… Припугну подлецов! Саботируют, ничего не заставишь сделать!"

За огородами, по склону взгорья, чернел густой заснеженный кустарник. Стая хохлатых северных красавцев свиристелей жадно ощипывала с кустов шиповника мерзлые ягоды. За кустарником виднелась полоса болотистой низины с занесенной снегом гладью озера, а за ним еловое урочище, совсем черное при слабом свете пасмурного зимнего дня. Лозневой невольно вспомнил о Косте, вздрогнул и остановился. Пытаясь избавиться от этого воспоминания, Лозневой два раза хлопнул в ладоши: хотел согнать с куста свиристелей. Но гости севера, поглядев на Лозневого, вновь принялись обшаривать кусты шиповника. "Не боятся", – подумал Лозневой и пошел дальше.

Выйдя на полянку среди кустарника, Лозневой удивился: старик Мещеряков и подростки сидели на высоком бугре глинистой земли и курили, а их ломы и лопаты торчали рядом. Могила была уже готова! Осмотрев ее, Лозневой злобно взглянул на старика и подростков:

– У-у, подлецы!

Он пошел было обратно, но тут же остановился и сказал, глядя себе под ноги:

– Пойдете помогать!

– Помогать, да? – переспросил старик Мещеряков и поднялся. – Это можно. Только ты чудной человек, право слово! Как же на тебя угодить, скажи на милость? То заставлял рыть скорее, а постарались, вырыли ругаешься… Это вместо спасибо-то?

– Я все понимаю! – крикнул Лозневой. – Насквозь я вас вижу, подлецов! Здесь вы рады стараться!

Лозневой побаивался идти в дом Чернявкина. Ночью, узнав о внезапной смерти мужа, Анна Чернявкина, женщина лет тридцати, рыжеватая, с завитушками у висков и зелеными глазами на курносом игривом лице, так заголосила, что тошно было слушать. Она кричала почти всю ночь. Только утром, когда Ефима уложили в гроб, она вдруг перестала выть и реветь, будто ее то и волновало, что он лежал не в гробу, а на лавке. Но Лозневой думал, что сейчас, когда надо прощаться с мужем навсегда, Анна опять заголосит на всю деревню.

Лозневой ошибся: Анна не плакала. Она сидела одна на кухне, кутаясь в шубу; дверь в горницу, где стоял гроб, была плотно закрыта. Анна испуганно взглянула на Лозневого, когда он переступил порог, и сказала шепотом:

– Мне страшно.

– Почему тебе страшно?

– Его же отравили, я вижу, – ответила Анна. – Он почернел весь. И меня… Если не отравят, то убьют!

– Глупости, – хмурясь, сказал Лозневой.

– Нет, это не глупости…

Никто не пришел провожать Ефима Чернявкина. Дед Мещеряков и подростки с помощью Лозневого кое-как вытащили тяжелый гроб из дома и поставили на солому в сани. Маленькая похоронная процессия молча тронулась из деревни.

У околицы Анна Чернявкина все же тихонько заплакала, но не от горечи расставания с мужем, а оттого, что ей стало еще страшнее, когда она увидела малолюдную похоронную процессию. И раньше, бывало, колхозники не баловали их дружбой, но относились к ним по крайней мере просто и беззлобно. Когда же Ефим Чернявкин дезертировал из армии и стал полицаем, все в деревне, без исключения, возненавидели их лютой ненавистью. К ним заходил только Лозневой, да и то исключительно потому, что у него с Ефимом была одна служба, одни дела. Что же будет теперь, когда нет Ефима? Теперь даже Лозневому незачем заходить в их дом. Теперь Анна оставалась в полном и безысходном одиночестве. И Анна плакала…

…Возвращаясь домой, Анна печально спросила Лозневого:

– Ко мне-то зайдете? Зайдите! Мне страшно.

Анна внезапно поняла: теперь, когда она покинута всеми, Лозневой остался для нее единственным близким человеком в деревне. Ей страшно было оставаться одной, без этого человека…

Но Лозневой не мог зайти: его ждали в комендатуре, чтобы начать сбор теплых вещей. Да и рад был Лозневой, что некогда было заходить: он боялся слез и жалоб Анны…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю