Текст книги "Белая береза"
Автор книги: Михаил Бубеннов
Жанры:
Русская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 42 страниц)
IX
Когда ольховцы начали возвращаться с пожара, сторожиха Агеевна, выбежав на крыльцо, зазвала к себе нескольких женщин и рассказала им про необычайный разговор с немцами. Эта весть, несмотря на ночное время, быстро облетела деревню. Тревожно перекликаясь во тьме, меся грязь и разбрызгивая лужи, люди бросились в дом правления колхоза.
Все колхозницы, приходившие сюда, настойчиво приставали с расспросами к Яше Кудрявому. Он сидел за столом Степана Бояркина и, веря в то, что выполняет свой служебный долг, от удовольствия часто щурил на огонь лампы свои ласковые глаза. По слабости ума и памяти Яша не мог поведать толком о своем разговоре с немцами. Зная этот его недостаток, перепуганные женщины сами задавали ему вопросы, а Яша только отвечал, причем, от доброты своей душевной, стараясь угодить, почти на все вопросы отвечал утвердительно.
– Яшенька, милый, что ж он, ругался?
– Ругался, – с улыбкой отвечал Яша.
– Кто, говорит, поджег, да?
– Ага, так говорит…
– Яшенька, грозил, да?
– У-у, грози-ил!
– Сказал, что приедут скоро? Так сказал?
– Та, та, так…
– Чего ж он… побью, говорит? Да?
– Ага, побью…
– Господи, пропали, бабы!
Сторожиха Агеевна, вначале наболтавшая лишнего, сама начала верить, что разговор происходил именно так, и охотно подтверждала:
– Так, бабоньки! Все истинно!
За несколько минут разговора с Яшей Кудрявым женщины перепугали себя до крайности и подняли гвалт:
– Теперь, бабы, налетят они!
– Побьют всех за этот хлеб!
– И что делать? Что делать?
В это время в доме появился Ерофей Кузьмич. Лицо его было озабоченное, взгляд пасмурный.
– Тут нечего ахать! – сказал он, присев на табурет у печи. – Чему быть, того не миновать. Не завтра, так послезавтра, а они припожалуют. И за скирды попадет, и начисто ограбят! Что же нам – этого ждать? Вон они, семена, лежат в амбаре. Подъедут – и выгружай. И лошади, инвентарь опять же на дворе…
Из бабьей толпы раздались голоса:
– Как же быть, Кузьмич?
– Как? Поделить бы все надо…
В доме стало тихо-тихо.
– Ну, а что поделаешь? – сказал Ерофей Кузьмич, хотя никто не возразил на предложение о разделе. – У них вся сила теперь. Поделить – и квита! Приедут, а у нас – хоть шаром покати! Так я толкую?
Опустив головы, женщины долго не отвечали.
– Что же молчите?
– А как же весной сеять будем? – спросила за всех Ульяна Шутяева. Неужто поврозь?
– Все может быть…
– Неужто не вернутся наши?
Не дожидаясь ответа Ерофея Кузьмича, тихонькая молодая солдатка Паня Горюнова звучно всхлипнула в тишине, а вслед за нею, прижимаясь друг к другу, заплакали и другие колхозницы.
– Тьфу, мокрое племя! – Ерофей Кузьмич поднялся. – Эка, развезло их! Ну, войте тут, раз охота, а завтра с утра надо решать дело. – И хлопнул дверью.
…Всю ночь ольховцы судили-рядили, как быть, вздыхая и охая, передумали о многом – о всех последних годах своей жизни.
Вспомнили они о тех днях, когда создавался колхоз, и как тяжело было им отступать от своих вековых укладов, и как страшно вступать в неведомое. Вспомнили, как в первые годы трудно было жить в колхозе, трудно и непривычно – и то не ладилось, и другое, и третье, и как мучились они, видя, что не ладится дело, часто вздыхали, вспоминая единоличную жизнь: легче, мол, при ней, вольготней! Но когда это все было? Все это было давным-давно!…
В последние годы дела в колхозе пошли на лад, колхозники научились работать сообща, не стесняя друг друга, вкладывая в дело все свое мастерство. Все стали получать такие доходы, при которых жилось безбедно. Правда, человек всегда хочет жить лучше, чем живет. Мечтали и ольховцы о лучшей жизни. Но теперь, мечтая, они знали, что она возможна в колхозе. Вот так дерево: пустило корни, укрепилось в земле – значит, год от года все шире и шире будет раскидывать ветви…
И вот все рушилось по чужой и злой воле. Об этом страшно было думать. Все, что было создано, к чему привыкли за десять лет, было уже дорого; все колхозное крепко приросло к сердцу, начни отрывать – кровь…
X
Утро выдалось холодное и ветреное. Весь небосвод был покрыт зловещей хмарью. В чердачных окнах, нахохлясь, сидели голуби. Они с удивлением осматривали, как изменилась за дни непогоды деревня: березы качали голыми ветвями устало и безнадежно, а высь была такая неуютная, что не хотелось и поднимать крыло.
Ольховцы начали собираться на колхозный двор на южной окраине деревни. Здесь была просторная конюшня на фундаменте из дикого серого камня, около нее – сеновал, каретник и шорная, в стороне – светлый коровник под тесовой крышей, овчарник из сборного леса, но тоже ладный на вид; в другой стороне – кузница и машинный сарай, поодаль – хлебные амбары. У входа на двор стояла низкая старая изба, в которой, бывало, бригадиры распределяли утрами людей на работы, а вечерами собирались погреться и поболтать те, кто работал здесь постоянно.
Раньше двор был шумным: так и кипела здесь работа. Теперь он опустел. Лошадей осталось мало. Весь колхозный скот был угнан на восток.
Народ собирался в сторожке. Негромко велись разговоры о погоде, о войне.
Ерофей Кузьмич нарочно запоздал: не хотел, чтобы, при случае, могли укорить, что он больше всех хлопотал о разделе. Выйдя из переулка ко двору, он увидел Ефима Чернявкина. В начале войны Чернявкин был призван в армию, а когда его часть отступала, бежал из нее и явился домой. До этого дня он жил тайно, хотя уже многие знали, что он дома.
Подождав Ефима, Ерофей Кузьмич крикнул:
– Ну, вылез?
Чернявкин поклонился, легонько сдвигая на затылок шапку. Он был в старом рабочем пиджаке и сильно разбитых сапогах. Лицо его обросло черной бородкой.
– Пора, Кузьмич, – ответил он дружелюбно. – Пожалуй, просидишь, а тут расхватают все.
– Жить думаешь?
– Да есть надежда.
– А что зарос так?
– Теперь соскоблю…
К ним подошли женщины.
– Эх, война! – громко, со вздохом сказал Ерофей Кузьмич. – Побежали кто куда – на свои огоньки, к бабам! Как тут не пойдет немец? Вояки! Мой вон и тут проходил, – всем известно, – а небось не остался дома! Пошел! Он гордо вскинул голову. – Пошел воевать, раз нужно, да и погиб вот, сказывают люди…
Его лицо перекосилось от боли.
– Воевали бы все так! Где там!
– Какая тут война? – проворчал Чернявкин. – Как ударили, так и покатились вроссыпь! Что ж, по-твоему, дубинками махать перед танками?
Женщины, стоявшие рядом, брезгливо смотрели на Ефима Чернявкина.
– А ты уж скорее в кусты? – крикнула ему Лукерья Бояркина.
– Доблестный защитник! – с презрением воскликнула Ульяна Шутяева. – А на моего, по-твоему, не шли танки? Почему он не прибежал?
– Поглядим, еще прибежит, – буркнул в ответ Чернявкин, обводя женщин соловыми глазами: отправляясь на народ, он выпил для храбрости.
– Нет, не прибежит! – пуще того закричала Ульяна. – Он не такой! А если бы и прибежал – я не такая, как твоя краля: на порог не пущу! Чтобы с таким, как ты, прости господи, да я спать легла?
– Чего кудахчешь? – огрызнулся Чернявкин.
– У-у, червяк поганый! – крикнула Макариха. – Еще голос подает! – Она сплюнула. – Ей-бо, бабы, и смотреть-то на него стыдно! Пошли!
Ерофей Кузьмич протиснулся в сторожку и незаметно присел на лавку у самой двери.
В сторожке становилось все тише и тише: все уже было переговорено о погоде и о войне. Из-за печи вдруг раздался сильный женский голос:
– Кого же еще ждем? Начинать бы!
– Да все, кажись, тут!
– Ерофей-то Кузьмич где? Пришел?
– Вот тут он, у двери.
– Что ж ты, Ерофей Кузьмич? – сказал Чернявкин. – Кого еще ждать? Давай начинай разговор.
Ерофей Кузьмич поднялся у двери.
– Чудной вы народ! – Он тряхнул пышной бородой. – Да я тут кто такой, чтобы начинать? Я тут никто, сами знаете. Можно сказать, рядовой.
Народ зашумел:
– Тут все рядовые!
– Кому-то надо же!
– Вот и будем кивать друг на друга.
– Начинай, чего ты!
Скрипнула и открылась входная дверь. На пороге показался Яша Кудрявый. Он держал под мышкой портфель. Его ласковые глаза сияли от удовольствия.
– Что ж мне начинать? – сказал Ерофей Кузьмич. – Сам вот "заместитель председателя" прибыл!
– Собрание? – радостно спросил Яша.
– В полном сборе, – с лукавой почтительностью ответил Ерофей Кузьмич. – Только вас, Яков Митрич, и поджидали. Доклад будете делать?
Чернявкин захохотал.
– Постыдились бы… над убогим-то, – строго сказала Макариха.
Народ притих. Раздался кашель деда Силантия. Расправив плечи над толпой, чуть не касаясь своей шапчонкой потолочины, он обернулся к двери, ища слабыми глазами Ерофея Кузьмича.
– Начинай, Ерофей, чего ты? Раз уж такое дело…
– Ох, и не знаю как! – Ерофей Кузьмич, крякнув, направился вперед, и люди начали расступаться перед ним. – Не знаю, не знаю! – твердил он, проходя, а когда встал у стола, снял шапку, помял ее у груди. – На груди муторно, вот как! Трудились, сколачивали, наживали, а теперь – вон что: все в распыл! Это как?
Многие опустили головы.
Кто-то промолвил тихо:
– Не тяни душу, Ерофей…
– Ну что ж! – вздохнул Ерофей Кузьмич. – Раз такая стихия напала, надо перекраивать жизнь. Значит, будем толковать о делах?
Но тут кто-то напомнил о завхозе:
– А Осип-то Михайлыч, бабы, где?
– Его и не было!
– Вот тебе раз! Как же забыли?
– Яша, милый, сбегай за Осипом Михайлычем!
– Яшенька, где ты?
Но и Яши, ко всеобщему удивлению, не оказалось в сторожке. Когда он скрылся, никто не заметил в толкучке. Несколько человек побежали разыскивать Осипа Михайловича. Вскоре кто-то сообщил от двери:
– В конюшне он!
– Чего он там? – спросил Ерофей Кузьмич.
– Сидит и плачет!
Не сговариваясь, ольховцы повалили на двор. Из конюшни, тяжко опираясь на палку, вышел Осип Михайлович, следом за ним – бледный, перепуганный Яша Кудрявый. Держа под рукой портфель, он остановился у ворот конюшни, а Осип Михайлович вышел вперед и взглянул на Ерофея Кузьмича, не стыдясь своих слез.
– Ну что? – спросил он хрипло. – К единоличной жизни потянуло? Не выдержала твоя кишка?
Ерофей Кузьмич выступил навстречу завхозу.
– Не в том разговор…
– А в чем? – Сквозь слезы Осип Михайлович смотрел непримиримо, дерзко.
– Аль не знаешь? Немцы-то вон что делают! Средь белого дня! Весь хлеб – под метлу, а на дворы – огонь! Этого ждать?
– Они заберут, они и будут в ответе! – захрипел завхоз. – А нам зачем растаскивать все? Да как у вас руки потянутся к этому добру? – Завхоз показал на конюшни, каретник и машинный сарай. – Где тут твое личное, Ерофей Кузьмич? Чего ты тут наживал, а? Вспомни-ка? Где твое, Чернявкин? Где твое… как тебя?… Где твое, Фетинья? Тут все общее! Обще-е! – Он разделил это слово, вытягивая шею и округляя глаза. – Как его рвать на куски? Разорвите лучше мне душу. Вот, рвите! – Он шагнул к толпе. – Рвите, а пока я жив, к имуществу не пущу и ключи от амбаров не дам!
Ольховцы не трогались с места и молчали. Ерофея Кузьмича так и кольнуло в сердце: нехорошее молчание.
– А-а, вон что! – вдруг побагровел Ерофей Кузьмич и, сделав крупный шаг к завхозу, крикнул сквозь зубы: – Для кого бережешь добро? Для немцев? Как приедут, – вот оно, бери! Так?
У Осипа Михайловича сильно дрогнула хромая нога. Он слегка качнулся и едва не выронил костыль. Бледный, растерянный, он гневно посмотрел из-под лохматых бровей в острые глаза Ерофея Кузьмича и прохрипел, кривя губы:
– Вот ты какой, а? Нутро заговорило?
– Ты меня не трожь! – зашумел Ерофей Кузьмич.
Вытащив из кармана ключи. Осип Михайлович с остервенением бросил их под ноги Ерофея Кузьмича и, выкидывая вперед костыль, судорожно захромал к конюшне.
Подняв ключи подрагивающей рукой, Ерофей Кузьмич обернулся к толпе:
– Ну как, начнем дележ?
– Начинай, не тяни! – поторопил Чернявкин.
Из толпы мужским шагом выступила все время молча наблюдавшая за сватом Макариха. Энергичное лицо ее было спокойно и строго, а темные, все еще молодые глаза светились ровно и сильно. Ерофей Кузьмич знал, что сватья последнее время верховодит среди баб, и сердце его дрогнуло.
– Зря ты, сват, обидел Михайлыча! – сказала Макариха негромко, но твердо. – Никто не поверит, что он для немцев бережет наше добро. Что ни возьми на дворе – во всем есть его кровь. Как он отдаст? А ну, дай сюда ключи!
Ерофей Кузьмич растерянно подал ключи.
– Михайлыч! – крикнула Макариха завхозу. – А ну, вернись сюда! Возьми ключи!
Вонзая костыль в грязь, завхоз покорно пошел обратно, а Макариха, звякнув связкой ключей, резко заговорила:
– А дележа, сват, не будет! Ты забудь это слово! – Глаза ее засверкали совсем молодо. – Забудь! У нас у всех руки отсохнут, если начнем делить. Что на общем поту выросло, того не разорвешь на куски! Так говорю, бабы?
Ей ответили дружно:
– Так, Макаровна, так!
– Не желаем, и все!
– Чего вздумал, а? Дележ! Ишь ты!
Подошел Осип Михайлович.
– Держи ключи, – шагнула к нему Макариха.
Ерофей Кузьмич вскинул бороду на ветер.
– Выходит, сватья, погибать добру?
– Зачем погибать?
– А ты думаешь – уцелеет?
– Тут не уцелеет, – согласилась Макариха. – Останется на дворе, – все пропало! Особо семена.
– Вот я и толкую!
– Толкуешь, да не то! – твердо возразила Макариха. – На дворе ничего оставлять нельзя. Надо сегодня же разобрать по домам на хранение. Вот как надо! Сохраним, спрячем, кто что может, а придут наши, опять снесем сюда. Только на хранение! И под расписки! Так говорю, бабы?
Толпа заколыхалась, и над двором пронеслись одобрительные голоса, а дед Силантий, расправив плечи над толпой, прогудел:
– Вот это резон!
– Какие вам расписки? – ощерился Чернявкин. – Кому их давать, Осипу? Разобрать – и все тут!
– Ты, дезертир поганый, не ори! – надвинулась на него Макариха. – Ишь ты, чирий, выскочил? Добро прибежал зорить? А много ли ты нажил тут?
– Что нажил, заберу! Дай мою долю – и вся недолга!
– Дулю вот тебе, а не долю!
– Ты мне что ее показываешь? – пьяно заорал Чернявкин.
– Погоди, Ефим, – схватил его за рукав Ерофей Кузьмич. – Выпил, может, на копейку, а задору – на целый рубль. Чего ты шумишь?
Загородив плечом Чернявкина, Ерофей Кузьмич повернулся к женщинам. Он понял, что с дележом ничего не выйдет, и уже каялся, что погорячился. Раз ничего не вышло, надо было запутать свои следы.
– Я к чему, бабы, толковал о разделе? – заговорил он мирно, хотя едва сдерживал злобу против Макарихи. – А к тому, что на дворе все пойдет прахом. А раз на хранение, то оно даже лучше. Разберем, а там видно будет. Как возвернутся наши, долго ли стащить обратно? А я вот, видишь, не дошел до этого своей мозгой. – И польстил сватье: – Ума у тебя, сватья, палата! Давай, время не ждет, действуй сама. Пошумели – и за дело! Пошли, бабы!
И все, вслед за Ерофеем Кузьмичом, облегченно шумя, повалили обратно к сторожке. Осип Михайлович, хромая позади всех, звякал ключами и, думая о Макарихе, про себя шептал:
– Велика у нее сила! Ой, велика!
XI
По-разному меняются деревья осенью. У иных листва налита крепкой зеленью. Слабеет солнце, бушуют ветры, прихватывают землю заморозки, а листва на них живет и держится стойко, не меняя могучего летнего цвета. С другими деревьями бывает иначе. Только осень обрушит ненастье, они вдруг и заметить не успеешь – пожелтеют, облетят.
Так случилось и с Марийкой.
Услышав о гибели Андрея, она быстро изменилась и внешне и внутренне. До самого последнего времени она всём казалась девушкой. Она хлопотала по дому шумно, работала всегда ловко, весело, с озорством. Теперь всего этого как не бывало. Она стала женщиной, еще очень молодой, но, как все женщины, – особенно в горе – тихой и сдержанной. Двигалась она неторопливо, говорила негромко. На побледневшем лице ее особенно выделялись припухлые теплые губы да черные глаза.
Она уже крепко сжилась с домом Андрея. Все здесь стало для нее своим и дорогим: и дом с голубыми ставнями, и обширный двор, над которым порхали голуби, и сверкающие белизной березы, и бледные астры в палисаднике…
Но теперь ко всему этому у Марийки быстро росло отчуждение, и не потому, что без Андрея она становилась как бы лишней в лопуховской семье. Все началось с поездки на поле боя с Ерофеем Кузьмичом. С той поры она не могла разговаривать со свекром и с каждым днем чувствовала себя все более и более чужой в его доме. Поэтому Марийку тянуло теперь к тем, кто были в нем тоже чужими, – к Лозневому и Косте. Она частенько засиживалась с ними в горнице, разговаривая, как многие люди в горе, о каких-нибудь мелочах жизни.
Но Лозневой по-своему расценивал это. "А жизнь идет, – думал он. Погорюет еще немного, и молодость возьмет свое…" Мысль эта обжигала его. Он с каждым днем становился разговорчивее с Марийкой и настойчиво искал случая побыть с ней наедине.
XII
В полдень Ерофей Кузьмич привез несколько мешков семенного зерна. На дворе его встретила Алевтина Васильевна. Кутаясь в шаль, поджимая под грудью полы старого, заношенного сака, она тихонько доплелась до телеги, спросила:
– Много ли, Кузьмич?
– Видишь, все тут, – грубовато ответил Ерофей Кузьмич, привязывая к столбу коня. – И то через силу вырвал. Эта сватья, черта ей в печенку, полную волю берет над бабами, а те за ней, как дуры. Тьфу, чертово семя! Так и не дала делить. А бабы эти… Бывало, кричат, что уши затыкай! А теперь словно белены объелись: вцепились в этот колхоз, как клещи, и не оторвешь! Вот она какая, ваша порода!
Алевтина Васильевна тихонько вздохнула.
– Ну, ладно! – Ерофей Кузьмич подошел к телеге, ощупал мешки. Теперь с семенами. Душа хоть на место встала. Надо только запрятать получше. Того и гляди, нагрянуть могут. Манька-то где?
– Дома, где ж ей быть?
– Опять небось там… с ними?
– С ними…
– Не выходит из горницы! – с ехидством воскликнул Ерофей Кузьмич. – И чего она, скажи на милость, прилипает к этим-то… лоботрясам, а?
– Опять зашумел! – Алевтина Васильевна слабо махнула на мужа рукой. И так, бедняга, совсем зачахла. На себя не похожа. Все разгонит тоску немного.
– Тут не тоску разгонять, а дело надо делать! Совсем отбилась от работы, а ты ей потакаешь!
– Чего ж ей делать-то особого?
– Ха, и тебе толкуй! Яму вот рыть надо!
Услышав, что Ерофей Кузьмич появился в доме, Марийка встала от стола, отошла к окну. Свекор распахнул двери горницы и, не переступая порога, сказал:
– Вышла бы, помогла! Или не видишь, что приехал? Тут работы – дыхнуть некогда. Яму вон надо рыть для семян, а мне еще на двор ехать. С ног сбился!
Не сказав свекру ни слова, Марийка взяла полушалок и вышла из горницы. В ту же минуту из-за стола поднялся и Лозневой. С хозяином он был особенно почтителен и во всем старался ему угождать.
– Послушай, Ерофей Кузьмич, – сказал он, приближаясь к дверям горницы. – Тебе в чем помочь-то надо? Яму вырыть?
– Яму, – буркнул хозяин.
– Еще что?
– Ну, досок там нарезать для нее…
– Сделаем, Ерофей Кузьмич, – пообещал Лозневой. – Собирайся, Костя! Теперь я чувствую себя хорошо, пора и размяться немного на воздухе. Ты только покажи, Ерофей Кузьмич, где рыть да какие доски брать.
– Значит, полегчало?
– Теперь хорошо.
– Ну, дай бог!
– Я готов, – сообщил Костя. – Нам это п-привычно, рыть-то землю. Порыли ее нынче! Да и отвыкать не стоит, может, еще придется…
Они вышли на двор и быстро снесли в амбар мешки с зерном. Потом Ерофей Кузьмич показал под сараем место, где копать, и горбыли, которые нужно было нарезать для обшивки ямы. И вновь, захватив с собой Васятку, отправился на колхозный двор получать на хранение инвентарь.
– Ну, хозяин! – и Костя покачал головой. – Все, что п-попадет, все хватает – и под себя! Такому дай волю – он в один момент распухнет, как п-паук!
– Брось ты трясти хозяина! – раздраженно сказал Лозневой.
– Я его не трясу, а надо бы.
– Оставь, надоело!
Помолчав, Костя обратился к Марийке:
– Иди-ка ты домой. Лопата одна, да тут одному только и рыть – места мало.
– Тогда вот что: ты копай, а мы пойдем с ней доски резать, распорядился Лозневой. – Где пила?
С утра подул ветер и разогнал хмарь, висевшую пологом над грязной неприглядной землей. Показалось неяркое солнце. Вновь, после нескольких дней непогоды, начали открываться дали – вершины холмов, гребни еловых урочищ, круговины чернолесья в полях, в пятнах тусклой позолоты. Край точно поднимался из небытия, измученный непогодью, с едва заметными отблесками былой красоты, без всяких примет обновления, – поднимался, чтобы немного погреться на солнце.
Лозневой очень обрадовался, что впервые мог подольше побыть наедине с Марийкой. Он натаскал горбылей в угол двора, где стояли козлы, и с большой охотой взялся за дело. Но пилил он плохо: водил пилу рывками, косо. Работая, дышал порывисто, раздувая тонкие ноздри, и суховатое лицо его, обраставшее узенькой татарской бородкой, быстро потело.
– Отдохните! – вскоре предложила ему Марийка.
Опираясь о козлы, Лозневой посмотрел Марийке в лицо.
– Знаешь, Марийка, – вдруг заговорил он многозначительно, – в коране есть прекрасное изречение: "Все, что должно случиться с тобой, записано в Книге Жизни, и ветер вечности наугад перелистывает ее страницы". И вот ветер перелистывает страницы моей жизни… Быстро листает! – Он опустил голову. – Помнишь, ты пожелала мне счастливого пути и всяких удач?
– Пожелала, а их вам и нет, – ответила Марийка.
– Как сказать! – возразил Лозневой. – Ведь не погиб же я, а мог и погибнуть! Притом, что иногда кажется неудачей, то через некоторое время может оказаться большой удачей. – И продолжал свою мысль: – Когда мы разговаривали вон там, у речки… Помнишь? Я думаю, что это тоже было записано на какой-то странице моей Книги Жизни. Перелистнул ветер несколько страниц – и я оказался в Ольховке, и ты меня спасла…
Звякнув пилой, Марийка прервала его:
– Давайте пилить!
Но Лозневой все же продолжал:
– Если бы знать, что там еще – в этой книге – дальше? – Он усмехнулся левой щекой. – Ты не знаешь, Марийка?
– Пилите! Я о себе-то ничего не знаю!
Марийка еще не понимала, к чему Лозневой ведет речь, но что-то насторожило ее. Не глядя на Лозневого, она начала дергать пилу резко, с нажимом, забрызгивая подол юбки опилками. Лозневой видел, как под ее приспущенными ресницами при каждом повороте головы сухой чернотой сверкали зрачки.
Пришибленная горем. Марийка плохо наблюдала за Лозневым и не догадывалась о его чувствах к ней. Теперь эта догадка вызвала в Марийке и неприязнь к Лозневому, и смутное беспокойство.
Пару горбылей распилили молча. Уложив на козлы третий горбыль, Лозневой подумал, что скоро может вернуться хозяин, и опять заговорил почти шепотом:
– Послушай, Марийка… Зачем ты спасла меня?
– Сгинь! – вдруг крикнула Марийка.
Отбросив пилу, она скрылась на огороде.
Очень долго Марийка стояла у рябины и все пыталась понять, отчего разговор с Лозневым вызвал в ней это беспокойство, и все пыталась поймать какие-то тревожные мысли, но они пролетали неуловимо, как паутины на солнце…