355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Бойков » Люди советской тюрьмы » Текст книги (страница 41)
Люди советской тюрьмы
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 00:32

Текст книги "Люди советской тюрьмы"


Автор книги: Михаил Бойков


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 42 страниц)

4. Если ранили друга…

Семья Вереминых была обыкновенная советская. Муж – Федор Лукич работал на заводе литейщиком; жена – Евдокия Ивановна воевала с домохозяйками и примусами на коллективной кухне стандартного дома в рабочем поселке; их двое детей, из которых старшему было десять лет, а младшему восемь, воспитывались в пионерском отряде и на улице. Жила семья Вереминых, если определять по-советски, не богато и не бедно. Без хлеба не сидели, но и разносолов никаких не едали, в лохмотьях не ходили, но и одеждой новой избалованы не были. Раз в месяц позволяли себе единственное «культурное развлечение»: шли в кино все четверо.

Родители любили кино не меньше, чем дети. Да и как его не любить? Ведь в темном зале перед светящимся экраном, показывающим необычайно красивую жизнь, можно на целых полтора часа забыть серенькие советские будни, стахановские обязательства, общественные нагрузки, сексотов и тому подобное. Для "полноты впечатления" Веремины, обычно выбирали кинофильмы из "заграничной жизни". Особенно понравился им фильм "Остров сокровищ", хотя и советский, но почти без пропаганды. В нем были южные моря, белые паруса кораблей, пираты, пальмы и красивая песенка. Хорошо в ней звучали слова:

 
"Если ранили друга,
Перевяжет подруга,
Горячие раны его…"
 

Слушая, как сыновья распевают эту песенку, Федор Лукич как-то спросил жену:

– А вот ты, Дуня, ежели меня бы, скажем, ранили, сумела мои раны перевязать?

– Еще как, – ответила жена. – Не верится что-то.

– А ты достукайся, чтоб тебя ранили. Тогда и увидишь.

Вскоре после этого разговора Федор Лукич "достукался". За неудачное литье на заводе его объявили врагом народа и арестовали. Когда двое энкаведистов, произведя обыск в квартире Федора Лукича, уводили его, он, прощаясь с женой, сказал:

– Вот, Дуняша, и ранили друга. Такую рану не перевяжешь.

– А я все-таки попробую. Я попробую, – плача ответила жена…

И она попробовала. Познакомилась со следователем, который вел "дело" Веремина и добилась для мужа многого, Энкаведист увлекся тридцатилетней, довольно красивой Евдокией Ивановной и выполнил ряд ее просьб. Он переквалифицировал обвинение Веремина во вредительстве, – что грозило ему расстрелом, – на преступление "по должности", свел "дело" к трехлетнему приговору и помог осужденному получить работу на тюремном заводе того города, где литейщик жил до ареста. За все это Евдокия Ивановна стала любовницей следователя. По распоряжению последнего ей разрешали раз в неделю свидания с мужем.

Узнав об отношениях своей жены с энкаведистом, Веремин на одном из свиданий стал упрекать ее. Она заплакала и сквозь слезы сказала:

– Ведь это я для тебя сделала. И для детей. Как в песне – "перевяжет подруга". Мне этот гепеушник такой противный, что плевать на него хочется. Тяжко мне с ним. Я его отошью, когда смогу. А пока нельзя. Ты в тюрьме. Это – "ранили друга". Тебя и детей спасаю. Пойми…

Трудно и тяжело было мужу понять это. Но он все-таки понял.

5. Отречение

Единственным утешением и предметом всяческих забот Глеба Семеновича и Анны Васильевны Лагутских была их дочь 15-летняя Катя. Только для нее жили они, только о ней заботились и постоянно мечтали о том, чтобы как-нибудь, даже в советских условиях, «вывести ее в люди».

Осуществиться их мечтам не было суждено. В 1938 году руководителей того учреждения, где Глеб Семенович работал бухгалтером, обвинили во вредительстве и арестовали. На "конвейере пыток" все они, конечно "признались" и "завербовали" многих из своих младших сослуживцев. В числе "завербованных" оказался и Лагутский. Обвиняемых было решено судить на показательном процессе. Для этого потребовалось немалое количество свидетелей обвинения, а их-то как раз следователям и нехватало. Тогда, к "делу вредителей", энкаведисты привлекли обвинителями родственников подсудимых.

Следователь, допрашивавший Лагутского, вызвал повесткой на допрос и его жену. Заполнив анкету ее биографическими данными, он сказал ей:

– А теперь вот что. Ваш супруг добровольно, по собственному желанию, признался в некоторых контрреволюционных действиях против партии и правительства и оказал этим большую услугу советской власти. Мы отлично знаем, что он невиновен, но суд над ним необходим. Это нужно нашей большевистской партии. Для суда же нам нехватает свидетелей обвинения. Конечно, все это – суд, обвиняемые, свидетели и тому подобное – простая формальность. Даю вам честное слово, слово коммуниста, что немедленно после процесса ваш супруг будет освобожден. Но вы должны выступить на суде свидетельницей обвинения против него. Так надо… Надеюсь, что вы не откажетесь от этого и поможете органам советского правосудия, как помог ваш супруг. Анна Васильевна не поверила следователю и откаяалась выполнить его требование.

– Ну, что ж, – сказал он разочарованно. – В таком случае придется дать вам время подумать…

Ее отвели в тюремную одиночную камеру и там она "думала" восемь дней. На девятый день, вызвав арестованную, следователь спросил:

– Обдумали мое предложение?

– Да, – коротко ответила она.

– Согласны выступить на суде против мужа?

– Напрасно вы так упрямитесь. Ни к чему хорошему это не приведет… Я дам вам очную ставку с мужем. Посоветуйтесь с ним. И, кстати, скажите ему, что если мое требование не будет выполнено, то мы арестуем вашу дочь. Ведь вы оба ее очень любите? Не так-ли?..

На очной ставке жена сообщила мужу:

– Они хотят, чтобы я выступила на суде свидетельницей против тебя.

– Ты, конечно, отказалась, Аня, – уверенно сказал он.

– Да. Но они грозят арестовать… Катю. Глеб Семенович побледнел и опустил голову. Подумали, вздохнув, произнес:

– Что же делать, Аня?

– Не знаю, – ответила она.

Взглянув на нее сквозь слезы, он сказал:

– Надо им уступить. Лучше я один погибну, а вы живите. Береги Катю…

Настали дни "общественно-показательного судебного процесса вредителей". Днем зал суда пустовал, но вечерние заседания в нем были переполнены публикой. Процесс вызвал в городе нечто вроде сенсации; судили более ста человек, большинство из которых было хорошо известно многим горожанам.

Судебные заседания проводились по обычному в таких случаях советскому шаблону. Подсудимые признавались в самых тягчайших преступлениях и раскаивались. ЗапуганнЫЕ энкаведистами свидетели – знакомые, друзья и даже близкие родственники подсудимых – рассказывали басни и легенды об их "вредительстве". Следователи злыми пристальными взглядами как бы гипнотизировали и подсудимых и свидетелей обвинения. Члены коллегии защитников произносили "защитительные речи в том духе, что, мол, "вина подсудимых вполне доказана и они – злейшие враги народа и выродки в семье честных трудящихся, достойные расстрела, но, тем не менее, им следовало бы оказать снисхождение, если, конечно, это возможно". Свидетелей защиты не было; попытка защищать на суде "врага народа" связана с риском посадки в тюрьму. Энкаведисты постарались так организовать процесс, чтобы у народа создалось впечатление, что судят действительно настоящих и очень опасных вредителей. Здание суда охранял целый батальон войск НКВД; в зале судебных заседаний также была вооруженная охрана, подкрепленная множеством сексотов. До начала процесса в газетах печатались статьи о вредителях, а на заводах, фабриках, в колхозах и учебных заведениях созывались специальные собрания.

На предпоследнем судебном заседании к столу председателя суда, для дачи свидетельских показаний была вызвана Анна Васильевна Лагутская. Низко опустив голову, тихим монотонным голосом повторяла она фразы, которые следователь заставил ее заучить наизусть:

– Мой муж, как мне известно, состоял в контрреволюционной организации. Он выполнял задания группы гнусных вредителей. Вел антисоветскую агитацию среди знакомых и умышленно запутал бухгалтерскую отчетность в том учреждении, где служил…

Катя, тайком от матери приходившая на заседания суда, чтобы в последние перед долгой разлукой дни видеть дорогое ей лицо отца, с ужасом слушала "показания свидетельницы обвинения", стоя в задних рядах публики.

Анна Васильевна, заканчивая свои показания, говорила все тише и монотоннее, ломала отдельные фразы долгими, тяжелыми паузами:

– Когда я… хотела заявить органам НКВД о его… вражеской деятельности… он пригрозил… убить меня. Он больше мне… не муж. Я от него… отрекаюсь и хочу с ним… развестись… Отрекаюсь…

– Мама! Этого не может быть! Это неправда! – прозвенел из задних рядов испуганный и возмущенный голос Кати.

Анна Васильевна вздрогнула, как бы просыпаясь от тяжелого сна. Ее взгляд стал блуждать по залу, ища дочь и, наконец, остановился на бледном и заплаканном лице девушки. Монотонный голос "свидетельницы обвинения" сорвался и перешел в отчаянный крик:

– Да-а-а! Это ложь! Следователь заставил меня лгать. Вот этот. Заставил отречься от мужа. Но я больше не могу. Не могу!

Глеб Семенович рванулся к ней.

– Аня! Что ты делаешь?

Конвоиры схватили его за руки. Анна Васильевна истерически разрыдалась. Катя упала в обморок. Следователь, кусая губы от злости, подал знак конвоирам и они вытащили Лагутского из зала суда в коридор. Судья объявил перерыв заседания до завтра…

Ночью, после своего "отречения", Анна Васильевна умерла в кабинете следователя "от разрыва сердца". Катя была арестована и попала в концлагерь. А несчастный муж и отец, сидя в Холодногорске, часто в забывчивости разговаривает сам с собой, бесконечно повторяя:

– Ax, зачем она это сделала? Зачем погубила себя и дочь?.. Погубила… Аня… Катю… Мою Катю…

6. «Позабыт-позаброшен»

Эту историю рассказал мне один бывший студент Днепропетровского горного института; отсидев в концлагере пять лет, он был арестован вторично и – с трехлетним «довеском» – ждал в Холодногорске отправки на этап.

Вот она, эта история:

– За несколько месяцев до моего первого ареста, шел я зимой с приятелем по проспекту имени Карла Маркса в городе Днепропетровске. На углу улицы нам бросилась в глаза фигурка мальчика лет десяти. Рвань, в которую он был одет, каким-то чудом держалась на его худеньком истощенном теле. Озябшие, синие от холода ноги, покрытые струпьями и царапинами, были всунуты в дырявые опорки. Лицо мальчика – изможденное, бледное, с застрившимися скулами и носом, вызывало жалость к нему и негодование к тем, кто довел его до такого состояния.

Переминаясь с ноги на ногу на грязном снегу тротуара, он пел, аккомпанируя себе двумя, зажатыми между пальцев, косточками, отдаленно напоминающими кастаньеты. Печально, с надрывом и тоской звенел детский голосок и трогательные слова любимой песни беспризорников хватали за сердце:

 
– В том саду при долине
Звонко пел соловей,
А я, бедный, на чужбине
Позабыт среди людей.
Позабыт-позаброшен,
С молодых, юных лет
Я остался сиротою;
Счастья-доли мне нет.»
 

Люди равнодушно проходили мимо, не обращая внимания на маленького певца. К таким горожане привыкли. В те времена советская власть еще не бралась «вплотную» за ликвидацию беспризорности и на улицах городов было множество детей, потерявших родителей. В одном только Днепропетровске, в 1931-32 годах, насчитывалось более четырех тысяч малолетних беспризорников.

Мы вдвоем остановились возле мальчика. Не замечая нас, увлеченный своей песней, он продолжал тихо звенящим, переполненным слезами голосом жаловаться на судьбу отверженного советского ребенка:

 
Ах, умру я, умру я,
Закопают меня
И никто на могилку
На мою не придет,
И никто не узнает,
Где могилка моя.
Только раннею весною
Соловей пропоет.
 

В этой песне, сочиненной беспризорными детьми, и голосе певца была совсем не детская, горькая и безнадежная печаль. Когда он кончил петь, мы дали ему несколько мелких монет (крупных у нас не было) и отвели его в студенческую столовку. Там, за тарелкой горячего супа, он поведал нам, как из деревенской хаты попал на городскую улицу. Случай оказался обычным для того времени.

Отец и мать его умерли от голода в деревне, из которой, загоняя ее в колхоз, советская власть выкачала все продукты питания. Сын ушел в город и беспризорничает здесь второй год. А звать его Мишкой. Вот и все.

– Чем же ты живешь? – спросили мы его.

– А чем придется. Вот пою, денег на хлеб у людей прошу.

– Дают? – Мало. И редко кто.

– Воруешь?

– Случается. Когда голодный здорово. Только за это бьют очень, если поймают.

– Ночуешь где? Ведь холодно зимой на улицах. Замерзнуть можно,

– В котлах сплю. Где днем асфальт разогревают для мощения улиц. Тепло там.

– Отчего в детдом не идешь?

– Был я в нем, да сбежал.

– Не понравилось?

– Ага.

– Чем же?

– Воспитатели ребят палками лупят. С шамовкой голодно, со спаньем холодно. Работа, как для больших. Да еще, гады, заставляли петь "Интернационал" тем, которые моего батьку и мамку убили…

Мы ничем не могли помочь маленькому певцу. Денег не имели почти никогда (откуда же у советского студента деньги?), а о том, чтобы устроить его в студенческом общежитии, не могло быть и речи. За это нас бы самих оттуда выгнали. Несколько раз еще мы встречали и подкармливали – хотя и скудно – Мишку, а потом он исчез. Произошло это после большой облавы на беспризорных детей, проведенной днепропетровской милицией…

Через два года я неожиданно встретил Мишку в ухта печорском концлагере. За это время он почти не изменился; был такой же маленький, дрожащий от холода, голодный и так же жалобно пел. Только стал он еще худее. Мне Мишка обрадовался, как родному, и вместе с тем опечалился.

– Значит и вас, дяденька, тоже забарабали (арестовали забрали) спросил он.

– Как видишь, Миша, – ответил я.

– За что они вас? – Говорят, что я каэр (Контрреволюционер).

– Непохожий вы на каэра. Никогда этому не поверю.

– А вот следователь поверил.

– Так он же гад лягавый. Плюньте вы на него, холеру гепеушную.

– Плюнуть, конечно, можно, но какая от этого польза?

– Да, пользы не видать, – согласился Мишка и добавил со слезами в голосе:

– Эх, дяденька! Одинаковые мы с вами. Несчастные мы. Вот и вам тоже счастья-доли нету…

Спустя несколько дней после этого разговора заключенные сообщили мне новость, которой я сначала не поверил. Оказывается, Мишка с двумя приятелями приблизительно такого же возраста, как и он, бежал из лагеря. Бежали они в январе, в лютый мороз. Охрана заметила побег и начала стрелять им вдогонку. Ванька» один из приятелей Мишки, был ранен в плечо. За беглецами послали погоню, но начавшаяся снежная пурга быстро сглаживала их следы. Вернувшиеся в лагерь, после нескольких часов безуспешных поисков, охранники, доложили начальству:

– Разыскать невозможно. Пурга. Начальник лагеря злобно проворчал:

– Жаль. А, впрочем, все равно. Они или замерзнут или в руки к комикам попадутся…

Переждав пургу в чаще соснового леса, беглецы двинулись на юг. Двое суток Мишка и другой его приятель Петька вели под руки, а затем несли раненого товарища. На рассвете третьего дня Ванька, рана которого была плохо перевязана, умер от потери крови. Они зарыли его в снег и пошли дальше вдвоем. Пытались ловить мелких зверьков и птиц, но из этого ничего не получалось. Оружия у них не было, а делать силки или капкан они не умели.

Еще через два дня Мишка и Петька очутились на том месте, где похоронили Ваньку. Оказалось, что заблудившись, они сделали круг по лесу. Снежная могила Ваньки была разрыта, а от его трупа остались только кости, обглоданные волками. Голодные, четверо суток ничего не евшие дети, несколько минут молча смотрели на останки своего товарища. Потом, не сговариваясь, начали хватать кости и жадно пожирать клочья человеческого мяса, оставленные на них волками. Наевшись, почувствовали ужас и угрызения совести от содеянного ими и раскаяние в нем, и поторопились поскорее покинуть страшное место волчьего и людского насыщения. Шли на юг, потеряв счет дням. Наконец, Петька не выдержал и, совершенно обессиленный, свалился в сугроб. Мишка попытался его поднять на ноги, но не смог; на это нехватало сил. К утру Петька замерз.

Мертвый беглец остался лежать в снегу, а еле живой побрел прочь от него, не выбирая направления и не соображая куда идет. Он так изголодался и обессилел, что есть ему уже не хотелось. С каждым шагом беглеца последние остатки его сил уходили от него. Поняв, наконец, что ему не спастись, он в отчаянии упал на опушке заснеженного леса и заплакал. Постепенно ему стало теплее, потом жарко и его слезы сменились сном…

Спящего и замерзающего мальчика нашел зырянин, проезжавший мимо верхом на лошади. Это был один из "комиков" – охотников на беглецов из концлагерей. Он подобрал Мишку, растер его снегом и привез в свое жилище. Но мальчика уже нельзя было спасти; он до костей обморозил лицо, руки и ноги.

Мишка умер, не приходя в сознание. До последних смертных минут он бредил; рассказывал подробности побега, звал мать и отца, плакал, неумело, по-детски молился Богу и пел свою любимую песню "Позабыт-позаброшен". Сидя над ним, зырянин молча и равнодушно слушал. Трупик Мишки "комик "отвез в управление лагеря, коротко – своими словами – рассказал там о бреде умиравшего мальчика и получил "за поимку беглеца" 25 рублей.

Случай с неудавшимся побегом лагерное начальство использовало для устрашения других заключенных. Их согнали на "летучее собрание" и начальник лагеря, указывая на труп беглеца, сказал им очень короткую, но внушительную речь:

– Видите? Бежал и вот до чего добегался. Другим то же будет, которые захотят из лагеря сорваться. От нас все равно не убежите. Нам сама здешняя природа помогает. Советую это крепко запомнить…

Так погибли трое тех, о которых когда-то Ленин сказал красивые слова:

– Дети – цветы жизни, наше будущее. К его словам можно добавить: жаль только, что эти цветы в Советском Союзе рано и быстро вянут…

7. По следам Павлика

Только одного желает Максим Прохоренко – смерти; но ему не дают умереть. Он ожидал расстрела, а его приговорили к десяти годам концлагерей. Дважды в тюрьме он пытался покончить жизнь самоубийством: в первый раз повесился, во второй – остро наточенным краем железной пуговицы перерезал себе вены на руке. Обе попытки кончились для самоубийцы неудачей. Из петли его вынули, а вены залечили. Жизнь опротивела ему уже давно, с того дня, когда он, будучи 12-летним мальчишкой, предал своего отца в руки ГПУ…

В советской сельской школе и отряде юных пионеров Максима воспитывали совсем не так, как других школьников в дореволюционные времена. Его упорно и неутомимо учили доносительствовать на родителей, товарищей и первых встречных людей, сказавших или сделавших что-либо неугодное партии большевиков и советской власти; его призывали идти по следам Павлика Морозова, которому за предательство отца поставлен памятник; ему, при каждом удобном случае твердили:

– Если ты видишь, что твой отец или мать, твои товарищи, знакомые и вообще любой человек являются врагами советской власти и вредят ей, сообщи о них органам ГПУ. Это твой долг юного пионера, будущего советского гражданина и строителя коммунизма. Советская власть оценит по заслугам твою классовую бдительность и готовность помогать взрослым в разоблачении врагов нашего социалистического общества. Будь таким, как Павлик Морозов. Докажи свою преданность делу коммунизма и ты станешь в СССР большим человеком.

Эта подлая система воспитания сексотов из детей действовала сравнительно на немногих школьников, но на Максима подействовала вполне. Влияние школы и пионерского отряда оказалось сильнее влияния семьи и 12-летний "будущий строитель коммунизма", пойдя по позорным следам Павлика Морозова, тоже предал отца. Он донес в ГПУ, что его отец антисоветски настроен, ругает власть, и скрыл от обложения налогом шесть пчелиных ульев. Прохоренко-старшего по доносу сына арестовали. На очной ставке с ним, а затем и перед судьями Максим был главным его обвинителем.

Виновным себя Прохоренко не признал и свое "последнее слово подсудимого" закончил таким обращением к сыну:

– А тебя, сынок, пусть Бог накажет так же, как наказал меня. Я не проклинаю тебя, но в молитвах, до самой смертной кончины, буду просить Господа Бога, чтобы Он поступил с тобой по-справедливости. И с этого дня, когда ты в последний раз свидетельствовал против родителя, пусть жизнь твоя станет горькой…

Прохоренко был осужден на десять лет лишения свободы. Горькая жизнь у Максима началась в тот же день. Когда он возвращался с последнего судебного заседания домой, его встретили на улице соседские мальчишки и стали дразнить:

– Максимка-гепеушник! Отца засудил. На красный ошейник отца променял. Гепеушный Максимка!

Он ввязался в драку с ними и был избит. Мать, увидев избитым вернувшегося домой сына, не проявила никакого сочувствия к нему. Наоборот, она высказала сожаление, что ему мало досталось от мальчишек:

– Так тебе и надо. Жаль, что больше не всыпали. Таких пащенков и предателей, как ты, до полусмерти бить надо.

Смыв кровь с лица, он попросил есть. Мать ничего не ответила.

– Покормишь ты меня? – повторил он вопрос.

– Не за что тебя кормить, – сказала она. – Вон на полке хлеб. Бери сам, режь и ешь.

Максим отрезал хлеба и начал есть. Мать села за стол и заговорила медленно и тоскливо:

– Чужой ты мне стал, Максимка, как отрезанный ломоть. Видеть тебя не могу. Противно с тобой рядом быть. Ушел бы ты из дому.

– Куда? – спросил он, перестав жевать хлеб.

– А куда хочешь. Хоть к своим пионерам, – ответила мать.

– Не пойду. Это и моя хата тоже.

– Ну, не хочешь и не надо. Живи, как чужой, – сказала мать…

И Максим, в хате преданногоим отца, стал жить, как чужой. Дни и вечера он проводил в школе, пионерском отряде и на улице. Приходил домой поздно ночью и, пошарив на полке, отрезал ломоть хлеба и ел; когда хлеба там не было, ложился спать голодным. Утром старался уйти из дому пораньше, чтобы не встретить мать. В их редкие встречи она не разговаривала с ним, ни о о чем его не спрашивала, совершенно не интересовалась, где бывает и чем занимается ее сын. Мать просто не замечала своего сына.

Только три месяца такой жизни смог выдержать Максим, а потом ушел из дому навсегда. Ночевал то у одного, то у другого из своих товарищей, но их родители относились к нему весьма неприветливо. Никто не хотел терпеть в своем доме или квартире "последователя Павлика Морозова"; каждый считал небезопасным для себя жить вместе с доносчиком и предателем. Некоторые из родителей товарищей Максима, провожая его утром после ночевки, прямо говорили ему:

– Ты к нам, пожалуйста, больше не приходи. Ищи себе другую компанию.

Он пробовал устраиваться на ночлег в сельском клубе, где по вечерам юные пионеры проводили "сборы отряда". На первых порах это ему удавалось, но вскоре заведующий клубом ночевки запретил:

– Клуб не ночлежка. Ночевать здесь нельзя.

– Что я тут место пролежу? – угрюмо спросил Максим.

– Место не пролежишь, а вообще не разрешается. Тем более тебе.

– Почему это мне "тем более"? – удивился Максим.

– Ты теперь социально-чуждый элемент, поскольку твой отец осужден по 58-й статье и выслан в концлагерь.

– Так ведь я же сам! – воскликнул бездомный пионер и осекся, не закончив фразы.

– Ну, это меня не касается, сам ты или не сам, – зло сказал заведующий клубом, хорошо знавший историю Максимова предательства, – только, чтоб я тебя по ночам в клубе не видал. Иначе заявлю участковому милиционеру..

Спустя полтора года Максима исключили из пионерского отряда, а затем и из школы, как "сына осужденного контрреволюционера". По этой же причине его не приняли в комсомол, куда он подавал заявление. Напрасно доказывал он сельскому комитету ВЛКСМ, что сам "разоблачил отца, бывшего врагом советской власти". Выслушав Максима, ему сказали:

– Ваш поступок, конечно, похвальный и вполне достойный юного пионера. Но факт остается фактом:

отец у вас контрреволюционер. Поэтому вы для нас социально-чуждый и не можете быть приняты в ряды ВЛКСМ.

– Зачем же вы, комсомольцы, заставляли меня идти по следам Павлика Морозова, а теперь отталкиваете, как заразного? Разве не вы сделали меня предателем отца? – с горечью спросил он.

– Не разводи тут контрреволюцию или мы тебя к твоему папаше отправим, – грубо оборвали его…

Несколько раз пытался Максим поступить на работу, сначала в своем селе, а затем в ближайших к нему. Его принимали, но при заполнении анкет, узнав кто он такой и где находится его отец, увольняли немедленно. В одном совхозе, которому требовались рабочие на уборку урожая, он пошел прямо к директору и, рассказав ему о себе все, попросил работы и помощи. Директор выслушал "исповедь доносчика" и сказал:

– Никакой работы тебе дать не могу. Мы детей, родители которых осуждены по 58-й статье, не допускаем в совхоз. Так что иди туда, откуда пришел. А твоим "морозовским подвигом "не советую тебе хвастать.

Уходя из директорского кабинета, Максим явственно расслышал пущенное ему вдогонку ругательство:

– Сволочь поганая!..

С каждым днем жизнь Максима становилась все более горькой. Бездомный, постоянно голодный, зачастую больной, презираемый теми, кто знал его раньше, отталкиваемый другими, с которыми он знакомился, "последователь Павлика Морозова" везде чувствовал себя отверженным. Ко всему этому прибавились и угрызения совести. Он старался не думать об отце, но против воли думал о нем непрерывно. Тень преданного отца вошла в горькую жизнь сына-предателя и всюду сопровождала его. Постепенно Максим сделался беспризорником и мелким вором. Из сельского района он перебрался в город, жил там в асфальтовых котлах, воровал на вокзалах и базарах. Но и в воровстве ему "не фартило"; его часто ловили и били, и среди городских воров он считался самым неудачливым. О своем прошлом он теперь ни с кем не разговаривал; беспризорничество научило его тщательно скрывать прошлое.

Во время одной из облав на беспризорных Максим был задержан милицией и отправлен в детский дом. Там жизнь его стала изменяться в лучшую сторону. Правда, в детском доме было не сладко, но Максим находил, что все же лучше, чем беспризорничество. В детском доме он провел несколько лет, выучился плотничать и сапожничать; скрыв свое прошлое, был принят в комсомол и затем выдвинут на работу в городской комитет этой молодежной организации. Он хорошо зарабатывал, материально был обеспечен и, влюбившись в одну комсомолку, собирался жениться на ней. Жизнь его перестала быть горькой, но… не надолго.

Однажды Максима вызвали в городской отдел НКВД.

– Раскажите о вашем отце. Где он и что с ним?

– Отца я не помню и что с ним не знаю, так как с детства был беспризорником, – начал Максим заученное.

– Перестань дурака валять. Нам известно твое прошлое по наведенным справкам и донесениям сексотов, – остановил его следователь.

Тогда Максим стал говорить о себе откровенно, но энкаведист выслушать до конца историю предательства не пожелал.

– Брось прикидываться Павликом Морозовым. Ты из пионерских штанов давно вырос. Я тебя спрашиваю о твоей связи с отцом.

– Но ведь сын за отца не отвечает! Сам Сталин недавно это в своей речи заявил. Зачем же вы меня за отца привлекаете к ответу?! – в отчаянии воскликнул Максим..

Следователь усмехнулся.

– Сталин много чего болтает. Сегодня – одно, завтра – другое. Но мы тебя за отца к ответу вовсе не привлекаем. Мы тебя будем судить за то, что ты, скрыв свое прошлое, пролез в райком ВЛКСМ для того, чтобы по заданию отца, – осужденного контрреволюционера, – вести антисоветскую вредительскую работу среди молодежи.

Некоторые холодногорцы советовали Максиму Прохоренко замаливать его грех перед отцом. В ответ он безнадежно взмахивал рукой. – Пробовал я. Ничего не выходит. Начну молиться, а отец стоит предо мною, будто живой. Как тогда на суде стоял. И никакая молитва не получается…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю