355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Бойков » Люди советской тюрьмы » Текст книги (страница 40)
Люди советской тюрьмы
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 00:32

Текст книги "Люди советской тюрьмы"


Автор книги: Михаил Бойков


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 40 (всего у книги 42 страниц)

Такой неожиданный итог моей беседы с Шабалиным привел меня в состояние полной растерянности. Поверив в освобождение после долгих сомнений, я был потрясен тем, что вместо него попал в давно опостылевший мне "собачник". Бессильно свалился я на вделанный в пол табурет и, когда моя растерянность несколько прошла, обрушил на голову Шабалина целый поток ругательств. Я ругал его громко, во весь голос, всеми тюремными словами, какие только мог вспомнить. Эту ругань прервал голос Мити, донесшийся ко мне через запертую дверь досчатой комнатушки:

– Эй, ты, который внутре? Где твои вещи? Не поняв, что он хочет, я спросил:

– Какие вещи?

– Ну, твой сидор. Ты где сидел? Я назвал ему камеру.

– Ага! Ну, давай, сиди, – еле слышно пробурчал Митя.

Я окликнул его, но он не отозвался; видимо, ушел из "собачника". Положение мое как будто начинало выясняться. По всем признакам меня собирались перевести из Холодногорска в какую-то другую камеру.

"И с холодногорцами мне попрощаться не дали", – подумал я.

Эта мысль вызвала у меня новые ругательства по адресу Шабалина. Однако, такое бесполезное занятие мне скоро надоело, да и нехватало сил для него. Измученный морально и физически только что пережитым, с отупевшими нервами и тягучей болью в голове, я задремал..

Из этого тяжелого забытья меня вывела, просунувшаяся ко мне из двери, физиономия Мити. Она крикнула мне прямо в ухо:

– А ну, давай проснись!

Вскочив на ноги, я накинулся на него:

– Ты, что твердишь, как попка-дурак: давай да давай? Других слов у тебя нет, что-ли?

Митя попятился назад. Я вылез из комнатушки и, надвигаясь на него, спрашивал в приступе злости:

– Человеческих слов у тебя нет? Ну? Говори! Он пятился и бурчал:

– Ну, ты не очень! А слово "давай" самое, что ни на есть, тюремное. Поскольку я тюремщик, то и говорю его. А ежели буду пидагог, так другое скажу…

Я представил себе Митю в роли педагога и невольно рассмеялся. Он удивленно спросил:

– Давай… чего зубы скалишь?

– Да вот подумал, какой из тебя педагог выйдет и смешно стало. Эх, ты, пи-дагог, – передразнил я его. Энкаведист махнул рукой.

– Ладно. Давай, пошли!

– Куда это? – На освобождение…

Одна неожиданность за другой валились на меня. Слова об освобождении сменились "собачником", а теперь? Опять слова? Я недоверчиво взглянул на энкаведиста.

– Это правда? – Ну-да.

Он порылся в кармане и вытащил оттуда небольшую бумажную пачку.

– Тут твой паспорт, справка и деньги.

– Какие деньги?

– 36 рублей 40 копеек. На проезд по железной дороге. До того места, где тебя арестовали. У нас каждому освобожденному полагаются проездные… Давай, проверь.

Но мне в тот момент было не до проверок. Единственное чувство охватило меня всего. Это была не радость, не жажда жизни, не стремление поскорее вырваться на свободу, а чувство глубочайшего удовлетворения тем, что судьба моя, наконец-то, решена.

Облегченно вздохнув, я сунул бумажную пачку в карман, но Митя настойчиво повторил:

– Нет, ты давай, проверь! Чтоб, значит, потом ничего такого не было. А то еще скажешь, что в НКВД твои деньги зажилили. И свой сидор, – вон там у двери, – проверь тоже.

Я посмотрел по направлению его жеста. В углу у двери валялся мой тощий вещевой мешок. Проверив, для успокоения митиной совести, документы и деньги, я развязал "сидор". Там лежали все мои немногие тюремные вещи, заботливо и аккуратно уложенные холодногорцами. Мысленно поблагодарив их за это, я еще раз пожалел, что мне не дали проститься с ними. О следователе же Шабалине, выполнившем свое обещание, я вспомнил позднее; благодарен ему до сих пор за освобождение и жалею, что ругал его, сидя в "собачнике"…

К внутренней стороне моего мешка был пришит белый лоскуток с крупно написанными на нем карандашом буквами:

«Желаем поскорее выйти на волю. Холодногорцы».

Энкаведист заметил его и, оторвав, спрятал в карман. Моя попытка воспротивиться этому никакого успеха не имела. Оттолкнув мою руку, он заявил мне:

– Давай, не нарушай правила внутреннего распорядка! Выносить записки на волю заключенным не разрешается.

– Так я уже не заключенный! Меня же освободили! – воскликнул я.

– Это, конечно, верно, – согласился Митя, – а только ты шибко не радуйся. Освобожденные с 58-й статьей долго на воле не гуляют. Все равно обратно вернешься. Правило у нас такое… Ну, давай, пошли!..

Он провел меня по заснеженному двору к железным воротам. Во дворе "гуляли" десятка два заключенных, медленно волоча ноги по кругу, протоптанному в снегу. Они шли в затылок друг другу, низко опустив головы и заложив руки за спины. Дежурный надзиратель сидел на ступеньках управленческого крыльца, ковыряя пальцем в носу и лениво покрикивая:

– По затылкам равняйсь! Руки с за спины не вы-най! В стороны не гляди!

Митя отпер ключом калитку ворот. Перед нами выросла фигура часового на улице.

– Кто идет?!

– Тут освобожденный, – коротко объяснил ему Митя.

– Предъявите справку об освобождении, – потребовал часовой.

Придерживая левым локтем винтовку, он при свете карманного фонарика прочел мою "путевку в жизнь" и, возвратив ее мне, сказал:

– Можете идти, товарищ… Митя крикнул мне вслед:

– Бывайте здоровеньки! А в случае чего, давайте, вертайтесь к нам. Местечко всегда найдется!

Я не успел ничего ответить ему. С лязгом захлопнувшаяся железная калитка вытолкнула меня на обледенелый тротуар.

Глава 11 ПОЭМА О БЛИЗКИХ

Зимний воздух был подобен вину: крепкий, хмельной и кружащий голову. Я глотнул его полной грудью и, сразу опьянев, схватился рукой за стену. После тюремных камер, следовательских кабинетов и «собачников» нелегко было привыкать к свежему воздуху; он пьянил меня и вызывал головокружение.

Ко мне подошел часовой.

– Товарищ! Здесь стоять не разрешается. Пройдите на другую сторону улицы!

Пошатываясь, я послушно перешел через дорогу и стал там под густым каштановым деревом, покрытым пышной шапкой снега.

Февральские предвечерние сумерки сгущались в тихий и теплый вечер, предвещающий оттепель. Крупные снежные хлопья медленно плыли сверху, покрывая чистой белизной широкую ленту дороги, протянувшуюся с холма вниз, к городскому вокзалу.

Улица, на которой я стоял, против дома управления НКВД, называлась Комсомольской. И мне было странно и жутко, обидно и противно от мысли, что в такой, светящийся белизной снега, чистый вечер могут существовать, какая-то Комсомольская улица и дом на ней, в котором мучают и убивают людей и из которого я только что вырвался на свободу.

1. Мать, каких много

Прислонившись спиной к стволу каштана, я ждал, когда пройдут мое опьянение воздухом и головокружение. Они проходили медленно, сменяясь приливом сил и бодрости.

Вдруг откуда-то сбоку раздался женский голос, мягкий, просящий и слегка хрипловатый: —Сынок!..

Я рванулся на голос. Мне показалось, что меня зовет моя мать.

Из ближайшей ниши ворот вышла женская фигура и направилась ко мне. Когда нас разделяло не больше трех-четырех шагов, я, всмотревшись в нее, с разочарованием убедился, что это не моя мать. Предо мною стояла незнакомая пожилая женщина в стареньком деревенском полушубке и платке, надвинутом до бровей.

– Сынок! – повторила она. – Можно вас спросить? Голос у нее был молящий, скорбный и страдающий, как от глубоко скрываемой, но рвущейся наружу невыносимой боли. Мне стало жаль ее и, совсем нерасположенный к расспросам незнакомых людей, я постарался все же ответить по возможности мягче:

– Да, пожалуйста. Что вы хотите? Женщина кивнула головой на дом НКВД.

– Вы оттуда? Из тюрьмы?

– Да. А что?

– Сын у меня там в заключении. Единственный… Может, встречали вы его? Зовут Васей, а фамилия – Пашковский…

Я еле сдержал чуть не сорвавшийся с моих губ крик. Вася Пашковский! Моряк и редактор районной газеты, мой тюремный приятель, расстрелянный больше года тому назад. А эта пожилая деревенская женщина – его мать, которая никогда не увидит своего единственного сына. Мать, каких много, слишком много в нашей стране.

Она тревожно вглядывалась в меня. Потом повторила вопрос:

– Так, может, знаете его? Васю моего…

– 3-знаю… Встречал, – с трудом выдавил я из себя.

Женщина обрадовалась.

– Вправду знаете? Вот, как хорошо. Сколько я хожу сюда, скольких спрашивала – никто не знает. Вы, вот, первый. Дождалась все-таки… Ну, как он там? Скоро на волю выйдет?

Что я мог ответить на этот вопрос матери единственного сына? Расстрелянного сына. Язык не поворачивался у меня сказать ей правду.

– Как он там живет? В чем нуждается? Может, ему что передать нужно из одежи или еды? Я добиваюсь, чтоб разрешили передачу. Может, добьюсь. Каждый день прихожу сюда. Надоела тут всем. Гонят меня. Но это ничего. Лишь бы Васе как-нибудь помочь, – говорила она.

Сознавая, что мой долг сказать ей, чтобы она больше не приходила к этому страшному дому, что ее мертвому сыну не нужно ничего, кроме панихиды в церкви, я не посмел сделать это и разбить сердце матери. Мой язык мямлил бездушные, лживые и подлые слова:

– Он живет, как… все заключенные. Ни в чем не нуждается. Может быть… его скоро выпустят. А передача ему не нужна… Он скоро…

Я хотел сказать, что он скоро вернется и не смог. Это было бы слишком лживо и подло…

В моем "сидоре" лежала кружка Васи, его предсмертный подарок мне. Теперь мне казалось, что она жжет мою кожу через дерюгу мешка. Я сунул в мешок руку, чтобы достать оттуда кружку и отдать ее матери, но во-время спохватился:

"Если я сделаю это, она может догадаться, что Васи уже нет в живых".

И крепче прижав к себе мешок, я торопливо бросил ей:

– Ну, мне пора идти. Она перекрестила меня.

– Идите обрадуйте ваших близких, вашу мать. Большое вам спасибо. Храни вас Бог… А я тут еще подожду. Может, мой сынок Васенька, вот так же из тюрьмы выйдет… Ведь он выйдет?..

Ничего не ответив ей, я поспешно зашагал по улице. Я бежал от матери расстрелянного сына. Бежал так, как будто был виновен в его смерти. А в моей памяти теснились образы наших близких, – моих и тех, о которых я слышал в тюрьме.

Эти образы, с их тяжкими страданиями, высоким героизмом и безграничным падением, воплощались в странную и жуткую, величественную и сентиментальную поэму в прозе.

2. Большая любовь

Он сидит в камере смертников и ждет расстрела. Когда он объяснил своим сокамерникам, как попал к ним, они назвали его дураком; на первый взгляд это было действительно глупо.

Его арестовали за вредительство, которого он не совершал и приговорили к расстрелу. Центральный исполнительный комитет РСФСР заменил ему расстрел десятилетним заключением в концлагерях.

После четырех лет заключения ему удалось бежать из концлагеря и на "воле", через уголовников, обзавестись фальшивым паспортом на чужую фамилию. С этим документом он скитался по стране, успешно скрываясь от "стражей" советской власти. Жить так он мог бы долго, годы, а то и десятилетия, но однажды в какой-то пивной "выложил душу" случайному собутыльнику– рассказал правду о себе.

Собутыльник оказался сексотом НКВД… Мне этот случай сначала тоже показался глупым, но, узнав его подробности, я изменил мнение о нем.

Два года спустя после свадьбы и за три месяца до ареста инженера Петра Даниловича Никольского, у его жены родилась дочь. Он очень любил свою жену и рождение дочери еще более усилило эту любовь.

Неожиданный арест и вытекающие из него последствия были для Никольского меньшим ударом, чем разлука с любимой женой и дочерью. В тюрьме он думал и тосковал только о них, забывая о том, что грозило ему; не выдержав "методов физического воздействия", он был принужден "признаться" во всех, приписываемых ему следователем, преступлениях, но свою жену не запутал в них. Изо всех сил старался он, чтобы на допросах имя жены случайно не вырвалось у него, не проскочило в следственное "дело". Это ему удалось, да и случай счастливый помог. Гепеушники случайно не вспомнили о жене Никольского и не арестовали ее.

Постоянные мысли о жене и дочери, постоянная тоска о них в конце концов заставили Никольского бежать из лагеря. При побеге он ранил двух охранников и убил сторожевую собаку. В случае поимки ему грозил расстрел. Зная это, Никольский не задумывался о перспективах своего неприглядного будущего. Единственное стремление владело им.

"Увидеть бы только жену и дочурку Лизу. Хотя бы раз. А дальше: будь, что будет", – думал он…

Полгода скитался Никольский по Сибири. Для того, чтобы хоть немного изменить свою внешность, он отпустил бороду и усы. Уголовники снабдили его фальшивым паспортом, таким же воинским билетом, несколькими справками и командировочными удостоверениями. С каждым днем беглеца все больше тянуло в тот город, где жили жена и дочь. Он понимал, что его появление там будет опасно для них, сдерживался до тех пор, пока мог, но, наконец, не выдержал и поехал туда.

– Увижу их издалека один раз. Так, что они даже и не заметят меня. А потом сразу же уеду оттуда. Потом и помирать можно, – решил Никольский.

Он приехал в родной город и увидел жену и дочь. Увидел так, что они его не заметили, но расстаться с ними не смог. Сначала он остался в городе "еще на один день", потом "еще на один единственный", а дальше потянулись дни за днями. Не было сил покинуть тех, кого он "видел издалека". Осторожно расспрашивая незнакомых людей, Никольский узнал, что его жена работает подавальщицей в столовой, живет бедно и очень тоскует о нем. Один из ее сослуживцев ухаживает за нею, несколько раз предлагал ей жениться, но она ответила ему отказом – ждет мужа и надеется на его возвращение; ждет радостного письма о его освобождении или снижении срока наказания, хотя он и заключен в концлагерь "без права переписки".

Каждый вечер, когда была хорошая погода, она приводила девочку в ближайший от ее квартиры парк. Мать бледная и грустная, задумавшись сидела на скамейке, а маленькая дочь весело играла с другими детьми. Никольский проходил мимо, смотрел на них и его сердце замирало от любви, радости и тоски. Ему страстно хотелось подойти к ним, обнять и утешить жену, приласкать дочь, но сделать это он не смел. Любимая женщина рассеянно взглядывала на него печальными глазами, не узнавая мужа в преждевременно поседевшем, бородатом человеке.

Иногда днем, в отсутствие матери, девочка играла на улице. С нетерпением ждал таких моментов отец. Он подходил к ней, брал ее на руки, ласкал, целовал и угощал конфетами и печеньем. Вечером дочь сообщала матери:

– А мне сегодня дядя шоколадку дал.

– Какой дядя? Расскажи. Во что он одет? Какое у него лицо? – спрашивала мать, чувствуя, что смутная тревога и ожидание чего-то необычайного охватывают ее.

Но малютка, которой не исполнилось еще и пяти лет, могла рассказать немного.

– Добрый дядя с бородой и хорошими глазами, – говорила она…

Однажды Никольский шел по улице, глубоко задумавшись и опустив голову. Вдруг в его думы ворвался знакомый детский голосок, звонкий и нежный:

– Вот добрый дядя!

Он поднял голову. Навстречу ему шла жена, ведя за руку дочь. Указывая на него пальчиком и радостно улыбаясь, малютка повторяла:

– Вот добрый дядя. Вот…

Он бросился в переулок. Сзади до него донесся крик узнавшей его жены: —Петя!..

Ночью Никольский уехал из города, а спустя некоторое время прислал из Сибири письмо жене. Он писал от имени своего тюремного друга, незнакомого ей человека:

«Ваш муж, Петр Данилович Никольский, умер у меня на руках при побеге из концлагеря. Он просил передать Вам его предсмертное желание; он хотел, чтобы Вы не забывали его, но поскорее вышли замуж. Нехорошо, когда девочка воспитывается без отца. Петя любил Вас до последней минуты жизни и надеялся, что Вы его просьбу исполните…»

Письмо Никольский пометил числом того дня, когда жена, неожиданно встретившись с ним, узнала его.

– Пусть она думает, что то был призрак, – говорил он сам себе…

Через два года Никольский, поздним июльским вечером, снова вернулся в родной город. Пошел на ту улицу, где жила его жена и через открытое окно ее квартиры увидел картинку семейного счастья, которого так недоставало ему. Молодая женщина и рослый красивый мужчина укладывали спать маленькую девочку:

его, Никольского, дочь. Они весело болтали и смеялись. Мужчина обнимал женщину за талию.

В ту же ночь Никольский уехал из родного города уже навсегда. А утром, на кцкой-то станции, в какой-то пивной "выложил душу" случайному собутыльнику. К счастью, он не назвал своей настоящей фамилии и города, в котором жили его любимые; на "конвейере пыток" он также не выдал жену. Судили его вторично под чужой фамилией…

– Но разве вы не ревновали? – спросил Никольского кто-то из сокамерников.

– Ревновал, конечно, – ответил смертник. – Но моя любовь сильнее ревности, сильнее всего…

3. Сказка о фарфоровой куколке

Первая любовь почти всегда бывает чистой и нежной. Даже у советских граждан. Такой она была и у Саши с Валей.

Саша учился на втором курсе электротехникума. Валя – в девятом классе средней школы. Познакомились они на школьном танцевальном вечере.

Юноша так любил девушку, что очень долгое время не решался не только обнять или поцеловать ее, но даже прикоснуться к ней. Однажды он сказал ей:

– Девочка моя золотая. Иногда ты мне кажешься фарфоровой куколкой, которую, неосторожным прикосновением можно разбить.

– Для куколки я все-таки большая, – смеясь ответила она.

– Но ведь куколки не всегда маленькие. Они бывают и большими, – ласково возразил он.

– Как ты хорошо говоришь, Саша, – сказала она, глядя на него сияющими глазами…

Ей нравились его нежные ласковые слова не только потому, что они были красивы. Она чувствовала, что эти слова подсказывает ему сердце.

Когда Саша говорил о фарфоровой куколке, он был недалек от истины. Его любимая девушка действительно походила на куколку: небольшого роста, миниатюрная и стройная, с золотистыми косами, нежно-розовым цветом лица и синими кукольными глазами…

Они решили пожениться, как только Саша окончит электротехникум.

– Но если ты до того времени разлюбишь меня и не захочешь быть моей женой, я все же буду тебя помнить, как чудесную сказку о фарфоровой куколке, – сказал он.

Она закрыла ему рот своею маленькой мягкой ладонью.

– Глупый. Зачем ты так говоришь? Мы никогда никогда не расстанемся…

Но расстаться все-таки пришлось, ибо эти двое любящих друг друга, как и все советские граждане, ходили под НКВД.

В школе, где училась Валя, кто-то обезобразил один из висевших на стенах в коридоре портретов Сталина. Ему выкололи глаза и к губам прилепили окурок папиросы. Виновник этой антисоветской выходки, естественно, пожелал остаться неизвестным. После безуспешного расследования в школе, управление НКВД решило арестовать там первых попавшихся. Попались же как раз Валя и две ее подруги. Они, увидев обезображенный портрет "отца народов", не смогли удержаться от смеха. Этот смех и послужил поводом для их ареста, а на "конвейере пыток" каждая из девушек призналась, что будто бы именно она выкалывала глаза Сталину и приклеивала к нему окурок. Тройка НКВД дала девушкам по 10 лет концлагерей.

Преодолев невероятные трудности, Саша добился свидания с Валей перед отправкой ее на этап. Обняв плачущую девушку, он хотел утешить и ободрить ее, но не находил слов для этого. Да и какие слова можно сказать любимой, осужденной на десять долгих лет разлуки с любимым? Тогда он дал ей клятву:

– Валя! Клянусь, что я тоже пойду в концлагерь и разыщу тебя.

Она отшатнулась от него в страхе.

– Не надо, Саша, не надо. Ты не знаешь, как там ужасно. Я знаю. Мне рассказали… Забудь меня.

Он повторил слова, уже сказанные им ей раньше:

– Ведь я же обещал помнить всегда сказку о фарфоровой куколке…

Попасть в концлагерь в Советском Союзе не трудно. Поэтому половину своей клятвы Саша смог выполнить на следующий же день после разлуки с Валей. Он рассказал на улице антисоветский анекдот, был за это арестован и приговорен к пяти годам лишения свободы.

Выполнение второй половины клятвы – поиски девушки – было несравненно труднее. Три с половиной года искал он ее. Расспрашивал заключенных и энкаведистов, посылал письма с этапниками, отправляемыми в другие лагери, несколько раз делал запросы в Главное управление лагерей. Энкаведисты били его за эти розыски; за них же он получил двухлетний "довесок" к приговору. Наконец, ему удалось точно установить, в каком лагере девушка заключена. Несколько месяцев подряд он безуспешно добивался перевода туда и вдруг ему невероятно повезло. Лагерю, где находилась Валя, спешно потребовались электрики. Их начали собирать по другим концлагерям и комплектовать из них специальную бригаду. Сашу, как хорошо знакомого с электричеством, назначили туда помощником бригадира.

Приехав в лагерь, он сразу же начал искать там Валю. Искал ее по всем лагерным участкам и не находил.

– Нет такой, – везде отвечали на его расспросы. Наконец, кто-то сказал ему, что она лежит в лагерной больнице. Он бросился туда.

– Здесь такая-то? – Да, здесь…

Старичок-врач, заведывавший больницей, провел его в общую палату и указал на одну из коек. Там на грязном соломенном тюфяке, умирала худая женщина с брюзглым, желтовато-серым лицом, выцветшими глазами и провалившимся носом. Умирала от сифилиса. Это страшное слово было написано на листке бумаги прикрепленном к изголовью ее койки.

Умирающая не узнала Сашу, а он только чутьем смог узнать в ней любимую девушку. От прежней Вали не осталось ничего. Потрясенный, с ужасом глядя на нее, он растерянно спрашивал:

– Как же это? Как случилось? Как?

– Всегда так бывает, – вздохнув ответил врач. – Сперва попала к одному энкаведисту, затем к другому, ну, а потом пошла по рукам. Вот и заразили.

Саша застонал и, закрыв лицо руками, шатаясь вышел из палаты. Сказка о фарфоровой куколке кончилась. Ночью он убил охранника, – первого, подвернувшегося ему под руку энкаведиста, – и бежал в тайгу. Бежал в самую неподходящую для этого пору, в середине лета, когда в тайге свирепствует "гнус" – комары и всякая мошка. Летом даже охотники из туземных жителей тех мест не рискуют "промышлять" таежного зверя. За Сашей не посылали погони. Когда начальнику лагеря доложили о побеге, он сказал:

– Не стоит ловить беглеца. Все равно он из тайги живым не выберется. За пару дней гнус его, дурака, сожрет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю