Текст книги "Люди советской тюрьмы"
Автор книги: Михаил Бойков
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 42 страниц)
10. «Агитация с топором в руках»
Лицо у Корней Панфилова костляво-веселое. Как улыбающийся череп. Улыбка никогда не сходит с него "и постоянно светится в зеленоватых, слегка подернутых тюремной мутью глазах.
Переступив порог нашей камеры, он, на традиционные вопросы заключенных, дал необычные ответы:
– За что арестован?
– За смех.
– В чем обвиняешься?
– В антисоветском смехе.
– Брось трепаться!
– Правду говорю. Над советской властью насмехался. За это мне пришивают агитацию с топором в руках.
Последняя фраза означала, что его обвиняют по второй части десятого параграфа 58-й статьи в "антисоветской агитации с призывами к свержению существующего государственного строя".
– Кто вы такой? – спросил я, заинтересовавшись им.
– Трижды бывший и картинка к речи Сталина, – «ответил он, подмигнув мне… – Вы говорите какими-то загадками.
– Сию минуту вам их разгадаю. Я бывший колхозник бывший студент и бывший вольный гражданин СССР. А что касается картинки, вспомните слова Сталина: "Жить стало лучше, товарищи, жить стало веселее". И скорей смотрите на меня. Разве неправда?
Камера расхохоталась.
– Действительно! Худущий и веселый, как скелет, – сквозь смех произнес Костя Потапов.
– Расскажите нам все по порядку! Вашу биографию и ваше дело, – попросил новичка Пронин.
– Пожалуйста, если вам не скучно будет слушать. Свою очень несложную биографию Панфилов рассказал интересно и живо, пересыпав ее множеством антисоветских анекдотов, шуток и острот. В начале коллективизации он, совсем молодым парнем, бежал из голодавшего кубанского колхоза в город, работал там на постройках, а затем поступил учиться на рабфак. В первый же год учебы его арестовали "за язык", т. е. за рассказывание антисоветских анекдотов, которые он сам сочинял. Просидев в лагере два года, бежал оттуда, но попался опять "за язык и смех".
Панфилов закончил рассказ следующей фразой:
– Вот всем бы нам, всему, то-есть, народу, сгрудиться вместе да Сталину дать по шеям, уж тогда бы мы посмеялись вволю.
Подобными фразами он заканчивал каждый свой анекдот и каждую шутку. Они-то и привели его дважды в тюрьму и послужили предлогом для обвинения в "агитации с топором в руках".
– Зачем ты над властью так смеялся, головы не жалея? – спросил его русский абрек.
– А зачем ты в нее из винтовки палил? – ответил вопросом "трижды бывший".
Абрек передернул плечами.
– Известное дело. Воевал против красных.
– Ну, вот. Ты воевал пулей, а я шуткой-прибауткой. Советскую власть надо бить всем, что под руку попадется. Неправда разве?
Абрек одобрительно кивнул головой.
– Молодец парень. Побольше бы таких… Вполне вероятная возможность будущего тюремного заключения со строгой изоляцией, а может быть и расстрела не пугает Панфилова. Горькая жизнь в "стране строящегося социализма" сделала его юмористом, не унывающим ни при каких обстоятельствах.
– При советской власти даже в тюрьме жить плохо, а вот помереть хорошо. Лежишь себе в могиле, улыбаешься и никакой энкаведист тебя не касается, – подмигивая говорит он…
Разговоры у следователя Панфилов превращал в целые серии антисоветских шуток.
– Чем вызвано ваше недовольство советской властью?
– Обидой, гражданин следователь.
– Власть вас обидела?
– Не меня.
– А кого?
– Всех, кто по эту сторону кремлевской стенки проживает…
– С такими рассуждениями вы имеете шанс прямой дорогой отправиться на расстрел.
– Не я один, гражданин следователь.
– Кто же еще с вами?
– Те, про кого поется в "Песне о родине": "Молодым везде у нас дорога"…
– Я тебя в самый строжайший изолятор загоню!
– Спасибо, гражданин следователь. Может, хоть там сталинская лапка до меня не дотянется…
Последнюю угрозу энкаведист выполнил. Корней Панфилов был отправлен в Байкальскую тюрьму строгой изоляции, как "особо опасный социальный элемент".
11. Сколько их?
Кто вам дал такое название?
– Какое?
– Настоящие.
– Это соизволили сделать сами работнички НКВД
– И почему?
– Потому, что здесь, – обводит рукой камеру Пронин, – собраны не просто заключенные, не бытовички или искусственно сделанные энкаведистами "враги народа", а настоящие политические преступники, совершившие конкретные преступления против советской власти.
– Но ведь подобные же преступники есть и в других камерах. Например, среди "врагов народа", бытовиков и урок.
– Конечно. Но там они вкраплены в общую массу заключенных, а здесь подобран, так сказать, контрреволюционный букет "настоящих" в специально отведенной для этого камере.
– Для чего это сделано?
– Главным образом для того, чтобы оградить от нашего контрреволюционного влияния других заключенных. Следователю легче сломить рядового колхозника, сделанного энкаведистами "врагом народа", если рядом с ним не будет сидеть абрек или террорист…
– За что же к вам посадили меня?
– Вероятно, вашу обвиниловку решено переквалифицировать и вас допрашивать по настоящим, конкретным преступлениям.
– Но я таких преступлений не совершал.
– А ваши связи с абреками и "дикарями"?
– С абреками связано не меньше половины населения Северного Кавказа, а к "дикой" антисоветской оппозиции принадлежат очень многие журналисты. На всех тюрем нехватит.
– Не беспокойтесь! Хватит! Придет время, когда всех "дикарей" и сочувствующих абрекам энкаведисты пересажают. Вот только до самих абреков добраться у них руки коротки. В горы, к хорошо вооруженным людям не очень-то сунешься.
– Островерхов еще на первом допросе сказал, что мои связи с абреками и "дикарями" его не интересуют.
– Как знать! В НКВД положение часто меняется. Впрочем, вас могли сунуть к нам и по ошибке или в спешке. Это в тюрьме тоже иногда случается…
Такие объяснения дал мне староста камеры "настоящих" в первый день моего пребывания среди них. С течением же времени я заинтересовался вопросом:
сколько настоящих преступников, уголовных и политических, находится приблизительно хотя бы в процентах, в общей массе узников советских тюрем? Суммируя свои и других заключенных наблюдения и подсчеты, я пришел к следующим выводам:
Энкаведисты вполне правы, когда говорят: "Мы невиновных в тюрьмы не сажаем и в лагеря не посылаем". Действительно, ни я, ни мои коллеги по тюремным камерам ни одного невинного в тюрьмах не встречали. Все заключенные были виновны с точки зрения советской власти. Различие между ними заключалось лишь в том что одни уже совершили какие-то преступления, а Другие могли их совершить в будущем. Вот последних и сажали из соображений "политической профилактики", производя массовые посадки тогда, когда для новых государственно-каторжных строек требовалась даровая рабочая сила. Периодически такие посадки власть превращала в чистки страны от ее ненадежных или не совсем благонадежных граждан. Тогда в тюрьмах и лагерях нехватало мест для заключенных.
Все население Советского Союза это кандидаты в тюрьму и концлагерь. Абсолютно "невинна" перед советской властью лишь та кучка, которая в, данный момент сидит в Кремле и держит эту власть и руках. Если же кто-либо из этой кучки зазевался и выпустил из рук государственные вожжи, то клеймо "врага народа" и тюремная решетка ему обеспечены.
Среди некоторой части населения СССР, а затем и за границей распространилось мнение, что будто бы во времена "ежовщины" советские тюрьмы и концлагери были переполнены невинными. Это мнение ошибочно. Виновны были все заключенные, хотя к большинству из них вполне применимы слова крыловской басни:
"Виновен ты уж тем, что хочется мне кушать".
Или они же, перефразированные Костей Потаповым, "приблизившим" их к кремлевским владыкам:
"Виновен ты уж тем, что хочется мне жрать, пить, все жизненные блага иметь, на твоей шее сидеть и за власть держаться".
Количество "виновных" этой категории в тюрьмах-Северного Кавказа, в 1937-38 годах, составляло приблизительно не меньше 55 процентов к общей массе заключенных. "Бытовичков", т. е. арестованных за так называемые "бытовые преступления" (убийства, изнасилования, хулиганство, растраты, взяточничество, мошенничества и т. д.) было до 12 процентов и профессиональных уголовных преступников (урок) – до 8 процентов.
Приблизительно 25 процентов давали тюрьмам как раз те "настоящие", типы которых я описал в предыдущих эпизодах этой главы, люди, совершившие определенные политические преступления. Крупных с точки зрения советской власти преступников, как Тихон Гринь или Ипполитов, среди них встречалось сравнительно мало (таких энкаведисты ловить не умеют и попадаются им такие редко и случайно).
Большинство "настоящих", подобно Косте Потапову и Карлу Фогелю, попало в тюрьму "за язык", по тюремной терминологии именовалось "язычниками" и обвинялось в антисоветской агитации. В эту категорию заключенных входили и "анекдотчики", все преступления которых заключались в том, что они рискнули, где-то и кому-то, рассказать антисоветский анекдот.
Во времена "ежовщины" в северо-кавказских тюрьмах много сидело и молодежи, оппозиционно настроенной по отношению к советской власти и партии большевиков, такой молодежи, типичными представителями которой являются есенинцы Витя и Саша. Было среди "настоящих" также значительное количество арестованных за связь с абреками и переписку с родственниками за границей.
Цифры, приведенные мною выше, характерны не только для Северного Кавказа. Примерно такими же они были в тюрьмах и других местностей страны с 1936 по 1938 год. Иногда количество отдельных категорий заключенных увеличивалось или уменьшалось, но не более, чем на 2–3 процента.
Итак, четвертую часть населения советских тюрем в годы "ежовщины" составляли настоящие политические преступники, из которых каждый имел на воле родственников, друзей и знакомых. Этот факт свидетельствует о непримиримости народов России к антинародной власти большевиков даже во времена жесточайшего разгула красного террора. Если в тюрьмах сидят сотни тысяч "настоящих", не приемлющих советскую власть, то сколько же их на воле?…
Энкаведисты заявляют, что ими в лагерях яко бы производится "перековка" и "переплавка" заключенных трудом и будто бы преступники там превращаются в "сознательных советских граждан".
С такими "перекованными "и "переплавленными" я сидел в некоторых тюремных камерах. Это были коммунисты и комсомольцы, красные партизаны и ответственные советские работники, арестованные после отбытия срока концлагерей во второй и даже в третий раз. Лагери их действительно "перековали" и "переплавили",но только наоборот, превратив в заклятых врагов советской власти.
Такие редко выходят на "волю", но все же выходят. И пополняют там ряды "настоящих".
Тюремный режим нашей камеры мягче, чем во многих других. Не запрещается спать днем, играть, если есть во что, петь и громко разговаривать, хотя все это официально и не разрешено. Только от "воли" мы строжайше изолированы: никаких писем, передач и сообщений.
Надзиратели обращаются с "настоящими" вежливо, а следователи относятся к ним с невольным уважением, как к врагам, не скрывающим своих чувств и убеждений. Бьют и пытают на допросах "настоящих" редко. В этом нет необходимости; из явных политических преступников, в большинстве случаев признавшихся, незачем делать искусственных "врагов народа" и добиваться от них вымышленных показаний.
Классовой ненависти к "чуждому элементу", к "бывшим", так упорно насаждаемой советской властью на "воле", внутри НКВД, за редкими исключениями, не существует. Этот пережиток первых лет Чека к середине тридцатых годов совершенно выветрился. Фанатиков и садистов теперь также редко встретишь в НКВД; их сменили ремесленники, мастера допросных и пыточных дел. Но одного князя, одного сына бывшего царского губернатора и нескольких детей купцов и богатых в прошлом крестьян я встретил среди следователей и теломехаников. От бывших пролетариев и беспризорников они отличались лишь более утонченными "методами физического воздействия".
Камеры "настоящих" имеются во всех тюрьмах больших городов и административных центров СССР. Для заключенных существуют только три пути из них: на расстрел, в политический изолятор или концлагерь строжайшей изоляции; на волю же отсюда вырываются лишь очень редкие счастливцы.
Как выяснилось впоследствии, в камеру "настоящих" я попал по ошибке. Загнал меня сюда помощник Островерхова, во время служебной командировки последнего в какой-то отдаленный район Северного Кавказа.
За такую "служебную халатность" помощнику следователя дали выговор и сутки карцера. Это наказание им было вполне заслужено, так как жизнь среди смелых, яе сдавшихся советской власти "настоящих" (если не считать Фогеля) укрепила у меня волю и силы к сопротивлению следователям.
12. Басмач
– Не трогай моя рука!
Человек в рваном полосатом халате быстрым прыжком отскакивает назад и упирается спиной в стальной квадрат двери. В его больших черных глазах, сквозь тюремную муть, жгучими искрами сверкает огонь злости и страха.
Он очень смугл. Кожа на его хищном, с хрящевато-тонким и горбатым носом, лице и на мускулистых и, волосатых руках коричнево-каштанового цвета. Такую смуглоту, которую бессильна согнать с человеческой кожи даже тюрьма, дает только горячее южное солнце.
На гладко бритой голове человека грязная парчевая тюбетейка, а на босых ногах сплошная серая кора грязи, как морщинами изрезанная царапинами, шрамами и ссадинами.
Войдя в камеру, он ответил на наши вопросы отрывисто и гортанно с резким восточным акцентом:
– Файзулла… Басмач… Из армии Джунаид-хана. Признав в нем единоверца и соратника по кровавой борьбе против большевиков, черкес-абрек, скупо и сдержанно улыбнувшись, протянул ему руку, но Файзулла не принял ее. Обиженный этим горец сказал:
– Почему ты отталкиваешь руку брата твоего? Ты – басмач, я – абрек. Мы братья!
Прижимаясь спиной к двери, Файзулла выкрикнул громко и резко:
– Проклятие Аллаха на мне! Болезнь болезней у меня! Смотри! Вот!
Он указал пальцем на свой лоб. Там, над самой переносицей, странно белело небольшое пятно, выделяясь на смуглой коже, как плоский мертвый волдырь. Некоторым из нас были знакомы такие пятна. И страшное слово, страшное даже для нас, повисло в камере:
– Проказа!
Вслед за ним прозвучал вопрос, заданный вразнобой сразу тремя дрожащими голосами:
– Что нам делать?
Я провел глазами по лицам заключенных. Привычно бледные для меня, они стали еще бледнее и даже как-то посерели. Ужас и отвращение отражались на них. Только лица старосты да "братьев-абреков" были спокойны.
– Что делать? – сорвавшимся голосом повторил вопрос Корней Панфилов.
В ответ ему Костя Потапов испуганными восклицаниями выразил общую мысль камеры:
– Вызвать надзор! Пусть уберут прокаженного! Он нас всех заразит!
Староста молча направился к двери, но Файзулла, протягивая вперед руки со скрюченными, мелко вздрагивающими пальцами, остановил его криком:
– Не надо! Не пущу!
– Послушайте! Я хочу просить дежурного, чтобы вас перевели в одиночку. Вы не можете оставаться среди нас, – начал уговаривать его Сергей Владимирович.
Прокаженный торопливо заговорил на ломаном русском языке, с трудом подыскивая и связывая вместе слова. Он просил позволить ему остаться в камере до вечера. Следователь обещал вечером вызвать его на допрос. Сегодня он, Файзулла, решил отомстить энкаведистам которые несколько лет подряд, мучают его по тюрьмам и лагерям с тех пор, как в песках Туркестана была разбита и разогнана советскими войсками повстанческая армия Джунаид-хана.
Давно уже Файзулла мечтает о мщении, но никаких средств для осуществления этой мечты у него не было до вчерашнего дня. Вчера, после очередного допроса с избиением, ему дали чашку с водой умыть лицо. Смывая с него кровь, он увидел в воде у себя на лбу белое пятно и понял, что болен проказой. Сначала он испугался, потом подумал и его охватила радость. На сегодняшнем допросе он постарается прикоснуться к возможно большему количеству энкаведистов.
– Я буду бить, царапать, кусать этих шайтанов! Проклятие Аллаха перейдет на них! – восклицал басмач, и свирепая мстительная улыбка кривила гримасами его смуглое хищное лицо.
Затаив дыхание, слушали мы злобные, наполненные жгучей ненавистью выкрики прокаженного. Нам было жутко от них и от той страшной и отвратительной картины, которая рисовалась ими перед нашими мысленными взорами: прокаженный умышленно заражает здоровых людей. Энкаведистов, но все же людей.
Когда Файзулла кончил говорить, в камере разгорелся спор. Большинство заключенных хотело вызвать Дежурного по тюремному коридору и потребовать, чтобы от нас убрали прокаженного. Судьба энкаведистов, которым грозило заражение проказой, нас трогала, все-таки, мало, а Елисей Сысоев даже злорадно сказал:
– Так им и надо!
Мы беспокоились больше о себе, боясь что прокаженный может заразить всю камеру, заразить даже воздух в ней. Эта зараза казалась нам страшнее смерти.
Против общего требования заключенных выступили только староста и "братья-абреки". К ним, несомненно, присоединились бы Тихон Гринь и Григорий Ипполитов, но этих смелых людей среди нас тогда уже не было.
Сергей Владимирович пытался успокоить взволнованных заключенных такими словами:
– Я предлагаю подождать до вечера. Не думаю, чтобы проказа могла передаваться людям через воздух. Во всяком случае, я никогда об этом не слыхал. После ухода Файзуллы мы можем требовать, чтобы камеру продезинфицировали. По-моему не следует мешать басмачу в его мести.
– Это его право и не наше дело, – поддержал старосту русский абрек.
– Басмач должен отомстить, – сказал черкес.
Однако, остальные заключенные продолжали настаивать на своем.
– Как же мы вызовем дежурного? – спросил Пронин. – Ведь Файзулла никого не пустит к двери.
– Будем кричать хором, – предложил Костя Потапов.
Открывшаяся со скрипом и лязганьем дверь оборвала наш спор. Прокаженного вызвали на допрос.
Вечером темой наших разговоров была исключительно проказа. Мы вспоминали виденное, слышанное и прочитанное об этой страшной и таинственной болезни и жалели, что среди нас нет врача, который мог бы рассказать наш все точно и подробно о ней.
Ложась спать после звонка отбоя, Сергей Владимипович резюмировал нашу беседу несколькими неожиданными замечаниями:
Поразмыслив, как следует, я все-таки завидую Файзулле. Отвезут его в лепрозорий для прокаженных и проживет он там спокойно до смерти остаток своих дней и ночей. Это лучше тюрьмы и концлагеря.
– Заживо гнить? Нет! Покорно благодарю, – откликнулся со своей "пиджачной постели" Костя Потапов.
– А мы разве не гнием? – спросил Пронин.
– Не так, как он. Стоит нам только выйти на волю и наше гниение кончится, – возразил Костя.
– Или начнется снова, – усмехнулся Сергей Владимирович.
– Но его и расстрелять могут, – прошептал Шура Карелин.
– Возможно. Аналогичные случаи бывали. Например, с заключенными, больными сапом, – подтвердил слова юноши староста и зевнул, переворачиваясь на бок:
– А-а-ах! Ну, будем спать!..
Файзулла в камеру больше не пришел, но очень скоро подал нам весть о себе. На следующий день, едва мы кончили пить утренний кипяток, как дверь камеры распахнулась и в нее ворвались пятеро энкаведистов, вооруженных винтовками со штыками. Один из них скомандовал:
– Встать! Повернуться к стенке!
Мы выполнили его приказание без особой, впрочем, поспешности. Медленно поворачиваясь лицом к стене, я успел заметить, что подавший нам команду энкаведист вытаскивает из-за обшлага шинели сложенный вчетверо лист бумаги. Пошуршав ею за нашими спинами, он сказал:
– Карелин Александр! Выходи без вещей! Стоящий со мною рядом юноша рывком сдвинулся с места, растерянно и беззвучно шевеля губами. Он, вероятно, думал, что его поведут на расстрел. Ведь вызывали без вещей.
– Скорее выходи! – крикнул энкаведист.
Юноша испуганно вздрогнул и торопливо направился к двери.
– Остальным стоять и не шевелиться, – приказал энкаведист.
Спустя несколько минут его окрик раздается снова:
– Пронин Сергей! Без вещей!
Сергей Владимирович отходит от стены и слегка дрогнувшим голосом произносит.
– Прощайте, товарищи! Может быть, больше не увидимся.
– Прощайте! – отзываются несколько голосов.
– Давай помолчи! Нечего тут прощаться, – раздраженно обрывает их энкаведист.
Меня вызвали третьим. В коридоре толпятся надзиратели. Они в брезентовых халатах, резиновых перчатках и с явно паническими выражениями лиц. Двое из них хватают меня под руки и бегом тащат по коридору, а затем по лестнице на второй этаж тюрьмы. Я пытаюсь сопротивляться:
– Да пустите вы меня, черти. Я ходить еще не разучился, а бежать из тюрьмы не собираюсь.
– Не дрыгайся! Вот пробежим лестницу, тогда пустим, – тяжело дыша говорит надзиратель справа.
– А на лестнице почему нельзя?
– Потому нельзя, что ваш брат подследственник с ее сигать вниз норовит. Самоубивается.
Но ведь там сетка, – киваю я головой на железную раму с мелким сетчатым переплетом, прикрепленную над пролетом лестницы.
Ваш брат под сетку нырнуть ловчится, – обрывающимся от бега голосом объясняет мне надзиратель слева.
Рама с сеткой приделана к лестнице небрежно и, видимо, наспех. Заключенному, желающему покончить самоубийством, не трудно "нырнуть" под нее. Более десятка таких попыток в тюрьме уже было. Два "прыгуна "разбились насмерть, а остальным "не повезло": они только искалечились. Условия для самоубийственных прыжков в главной ставропольской тюрьме не совсем подходящие. Она двухэтажная и расстояние между верхней площадкой лестницы и цементным полом первого этажа не превышает десяти метров.
Однако, тюремное начальство приняло меры для предотвращения попыток самоубийств. Не надеясь на свое "сеточно-техническое "усовершенствование, оно приказало надзирателям и конвоирам на лестницах заключенных "хватать и не пущать"…
В конце коридора второго этажа мои "телохранители" останавливаются перед дверью с эмалевой надписью:
"Дезинфекция".
Один из надзирателей приоткрывает дверь и спрашивает кого-то, находящегося за нею:
– Можно?
– Давайте, – еле слышно доносится оттуда тонкий голос, похожий на детский.
Надзиратели вталкивают меня в большую светлую комнату, но сами в нее не входят. Комната залита солнечным светом, таким радостно-приятным и слегка режущим глаза после сумерок тюремных коридоров. Лучи солнца огромными прямоугольниками, с множеством танцующих в них пылинок, ложатся на пол из двух высоких зарешеченных окон. А за окнами "воля": крыши домов, широкие улицы окраин и уходящие к горизонту просторы степи, покрытой белой искрящейся пеленой снега.
Отвести глаза от этого чудного зрелища меня заставил тонкий, альтовый голос:
– Ваша фамилия!
– Бойков, – машинально отвечаю я.
Сидящий за столом, в простенке между окнами, угрюмый и очень прыщеватый юноша в грязновато-белом халате и резиновых перчатках ищет мою фамилию в длинном списке и, найдя, ставит против нее карандашом крестик.
Кроме стола, в углу комнаты стоит стеклянный шкаф с раскрытыми дверцами и больше ничего нет. В шкафу множество банок, бутылок и несколько пульверизаторов, похожих на те, из которых опрыскивают садовых вредителей.
– Разденьтесь догола, – говорит мне юноша. Раздеваюсь. Он берет из шкафа пульверизатор и опрыскивает меня с головы до ног какой-то очень вонючей жидкостью.
– Для чего это? – спрашиваю я.
– От заражения проказой.
– Помогает?
– Не знаю.
– Зачем же вы меня поливаете этой дрянью?
– Приказано продезинфицировать, – угрюмо бурчит он почесывая большой сизый прыщ на щеке.
– А где прокаженный басмач?
– Замолчите! Мне запрещено разговаривать с подследственными, – спохватывается юноша. Разноцветные прыщи, украшающие его лицо, слегка бледнеют.
– Ответьте только на один вопрос, – настаиваю я.
– Ну?
– Его расстреляют или отвезут в лепрозорий?
– Должно быть, в лепрозорий.
– А меня куда?
– Не знаю. Да замолчите же вы, наконец! – тонкоголосо вскрикивает он, и его прыщи багровеют.
По обе стороны стола, в комнате две двери. Открыв одну из них, юноша выбросил в нее ворох моей одежды, а на другую указал мне:
– Пройдите туда и подождите.
За дверью оказалась маленькая и холодная комнатушка, "меблированная" единственной трехногой скамейкой с круглым сиденьем. Я присел на нее и погрузился в молчаливо-тревожное ожидание.
"Куда же теперь меня потащат?" – думал я.
Ждать пришлось недолго. Через пару минут в дверь просунулась прыщеватая физиономия и, вместе с узелком моей одежды, бросила мне два слова:
– Быстрее одевайтесь!
Только что пропаренная горячая одежда сильно воняла чем-то химически-едким, но надевать ее было приятно. Мое иззябшее тело сейчас же согрелось.
– Готовы? – крикнул мне прыщеватый юноша.
– Уже, – ответил я.
– Ну, идите сюда. – Он позвал моих "телохранителей" и те снова повели меня по тюремному коридору. На этот раз они не хватали меня под руки и не заставляли участвовать в "беге с препятствиями". В этом не было необходимости; к лестнице мы не приближались.
– В новую камеру ведете? – спросил я надзирателя слева.
– Куда же еще? В общую. Вот в эту, – мотнул он головой вперед, останавливаясь перед одной из дверей.
На ней крупно выведена надпись мелом:
"Общая № 16".
Из-за двери доносится сдержанный гул множества голосов. Похоже на гигантский улей.
"Как-то я буду жить там?" – врывается в мою голову мысль и мгновенно сменяется другой, беспокойной и мелко-практической:
"Мои вещи. Скудные, но необходимые заключенному. Надо их добыть из камеры "настоящих".
Обращаюсь к надзирателям:
– Я оставил в прежней камере вещи. Как бы их получить?
– После получишь. Не пропадут, – успокаивает меня надзиратель справа. – Твои вещички тоже должны пройтить дизынфекцыю. И усмехаясь добавляет:
– Ну и панику произвел этот ваш заразный басмач. На всю тюрьму.