355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Бойков » Люди советской тюрьмы » Текст книги (страница 26)
Люди советской тюрьмы
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 00:32

Текст книги "Люди советской тюрьмы"


Автор книги: Михаил Бойков


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 42 страниц)

5. Почти по Дарвину

– Отчего это все ваши конвоиры на вид такие неразвитые, тупые и необразованные? – спросил как-то один смертник нашей камеры коменданта Капранова.

"Тот, кто стреляет "на этот вопрос ответил несколькими вопросами и довольно обстоятельным объяснением:

– А для чего им быть образованными и развитыми? Что они – профессора или инженеры? Или ответственные работники из наркоматов? Для хорошего конвоира нужны меткий глаз, крепкие нервы и поменьше мыслей в голове. Вот таких туповатых молодых ребят, с минимальным количеством мыслей в головах, для моего конвойного взвода ищут специально.

– Где?

– Больше по колхозам, и среди беспризорников. А уж я укрепляю их нервы и глаза, учу конвоировать арестованных и, главное, быстро и метко стрелять.

– Значит, у вас, так сказать, естественный отбор?

– Да. Почти по Дарвину.

Распространяться о подробностях "естественного отбора" конвоиров комендант отказался, сославшись на то, что подобные сведения оглашению не подлежат. Однако, эти подробности я узнал позднее от заключенных, до ареста работавших в НКВД.

В каждом управлении и отделе НКВД имеются специальные "агенты пополнения кадров младшего обслуживающего персонала", т. е. надзирателей, конвоиров и "чернолапых". Эти агенты, одетые в штатских костюмах, постоянно рыщут по колхозам, совхозам, фабрикам, воинским частям, отделениям милиции и тюрьмам, разыскивая подходящих для НКВД людей. Облюбованного таким агентом человека вызывают в местное управление или отдел НКВД и предлагают, не спрашивая о согласии вызванного, потрудиться для органов советского правосудия. Если человек отказывается, его сажают в тюрьму; если же он и там упорствует, то отправляют в концлагерь строгой изоляции.

"Завербованные" таким способом люди еще не энкаведисты, а только кандидаты для этой службы. Будущих надзирателей посылают на обучение к начальникам тюрем, а конвоиров и "чернолапых" – к комендантам управлений или отделов НКВД. В процессе краткосрочного обучения комендантами выясняется, кто из "учащихся сможет стать конвоиром, а кто только "чернолапым". Совсем неспособных быть ни теми, ни другими или же хотя и согласившихся, но не желающих "поработать" обычно ликвидируют без следствия и суда.

Во всех комендантских взводах ежедневно устраивается так называемый "политчас", на которж помощники коменданта проводят простенькие беседы, применительно к культурному уровню слушателей. Темы бесед: "Задачи низовых работников НКВД", "Борьба против классовых врагов", "Чему учит нас товарищ Сталин", "Брать пример со старых чекистов" и тому подобное.

Стрельбе обучают конвоиров обычно сами коменданты. Умение метко стрелять считается в НКВД важнейшим качеством конвоира. По отзывам многих энкаведистов Северного Кавказа Капранов был среди них лучшим стрелком. Умел обучать он стрельбе и других.

Его конвойный взвод на стрелковых состязаниях в крае всегда брал первые призы.

Перечисленных в беседе с нами Капрановым необходимых качеств, однако, не всегда бывает достаточно. Часто требуются и дополнительные качества, например, бесстрашие, отсутствие чувства жалости, постоянная готовность убить человека…

Зимой 1938 года, во время расстрела Капрановым смертников в Холодном яру близ Ставрополя, возле места казни в кустах завыла бродячая собака. Бывшие здесь конвоиры от неожиданности перепугались, а больше всех один из них, которого заключенные называли, из-за еro внешности, "пареньком колхозно-совхозного образца"; выражение его физиономии всегда было озабоченно-бессмысленным.

Этот паренек, по-заячьи взвизгнув от испуга, бросился в сторону и упал, наткнувшись на терновый куст. Когда паника среди конвоиров несколько улеглась, Капранов сердито напустился на парня:

– Ты чего в кусты сигаешь, как заяц?

– Так, что я испугамшись очень, товарищ комендант. Впервой на вышке. А тут воет. А я сызмальства перепугом страдаю, – дрожащим голосом пытался объяснить паренек.

– Что ж ты со своим перепугом на работу в НКВД полез?

– Да я не сам. Мобилизовали меня с колхозу.

– А мобилизовали, так служи. За перепуг я тебя в команду чернолапых перевожу. С ними поработаешь, – приказал комендант.

Конвоиры потом говорили, что "пареньку колхозно-совхозного образца пофартило". Его "перепуг" мог кончиться худшим, приблизительно тем, чем кончился один случай с другим конвоиром, которого Капранов наметил было себе, в помощники. Научив парня метко стрелять, комендант его "попробовал на подрасстрелъных затылках". Но стрелок, несколько раз подряд, не смог попасть в затылок осужденному; он промахивался с расстояния в два шага. По настоянию Капранова, этого стрелка без суда отправили в концлагерь строгой изоляции.

Один из старших конвоиров, некий Крутяев, сопровождая осужденного на казнь, дал ему папиросу. Узнав об этом, Капранов приказал объявить по взводам:

– За проявление слюнтяйской жалости к подрасстрельному старший конвоир Крутяев посажен в карцер на месяц. Другим это будет стоить вдвое, если они попробуют кого-нибудь пожалеть.

Из всех виденных мною конвоиров мне особенно запомнились двое. Их имен и фамилий я не знаю, но заключенные прозвали одного деревяжкой, а другого – собачьим носом. Впервые я услышал эти клички и увидел их обладателей не в тюрьме, а по пути на допрос. Как-то осенней ночью 1937 года для перевозок арестованных нехватило "воронков", и четверых подследственных, в том числе и меня, повезли на допрос в открытом грузовом автомобиле. Охраняли нас, скованных наручниками, в пути семеро конвоиров.

У ворот управления НКВД, куда нас доставили из тюрьмы, произошла непредвиденная десятиминутная задержка. Автомобиль почему-то "не разгружался". Все его невольные пассажиры чувствовали себя очень неуютно. Мелкий косой дождь старательно и беспрерывно поливал их. Конвоиры, подняв воротники шинелей и втянув головы в плечи, угрюмо молчали. Мы, быстро промокшие насквозь в дырявых лохмотьях, не могли молчать: разговаривали наши зубы, колотясь в простудной дрожи.

Только один из нас, щуплый узкоплечий уголовник лет двадцати, старался бодриться и не падать духом. Он вертелся у ног сидящих на бортах автомобиля конвоиров, присаживался то на корточки, то на колени, выжимал из рукавов рваного пиджачишка воду, стряхивал ее с мокрой кепки, крякал, ухал, взвизгивал и приговаривал:

– Ну и дождяра! Мировой дождю-ух! По-стахановски кроет. На десять норм сразу. Верно говорю, граждане? А? Ведь верно?

Никто из нас ему не отвечал. Нам было не до разговоров; осенний холодный дождь и предстоящий "горячий" допрос к беседам не располагали. Тогда уголовник перенес свои словоизвержения на конвоиров:

– Граждане конвой! Почему эти контрики со мной говорить не хочут? А? Не знаете, граждане конвой? А я знаю. Потому, как они контры, а я – елемент, социяльно-близкий елемент. И могу тоже конвоиром стать, ежли захочу. Верно, граждане конвой? Ведь я для вас всегда был свой в доску…

– Был да весь сплыл. Нынче все вы одинаковые. Враги народа без никаких елиментов. А потому замолкни, – поворачиваясь к нему, оборвал его нахально-заискивающую речь страший конвоир.

"Элемент" подскочил на месте и, вглядевшись в лицо старшего конвоира, воскликнул:

– Да это жы собачий нос! Вот гад! А где деревяжка? Они жы неразлучные кичманные корешки. И злющее самой вредной контры.

Он пошарил глазами по фигурам конвоиров и указал пальцем на одну из них:

– Вот она, деревяжка! Рядом с собачьим носом. Рядышком, суки лягавые, чтоб вам обоим в кичмане сгнить. Чтоб вас…

Видимо, у него были какие-то личные счеты с этими двумя конвоирами.

Удар прикладом винтовки оборвал его ругань. Ударил конвоир, названный уркой "деревяжкой". Урка упал на наши вытянутые ноги. Конвоир повторил удар дважды, а затем стал пинать человека носками тяжёлых керзовых сапог. Избиваемый дернулся от ударов несколько раз, вытянулся и затих.

Мы вскочили со своих мест и вместе, не сговариваясь, плечами и сиинами, за которыми были скованы наши руки, оттеснили "деревяжку" от его жертвы. Он поднял приклад винтовки над нашими головами, собираясь бить и нас, но страший накинулся на него:

– Хватит! Опусти винт! Что наделал, дурило? Наверняка убил его. А ведь он – подследственник. Что теперь будет? Взгреет нас комендант. Месяц карцера, не меньше.

Вытянутая вперед физиономия старшего с низким лбом, крохотным подбородком и острыми ушами, очень напоминавшая собой собачью морду, стала расстроенной, озабоченной и испуганной. У того, к кому он обращался, было плоско'е и гладкое как доска лицо, с носом, вдавленным внутрь сифилитической впадиной, и широкой, толстогубой щелью рта. В ответ на восклицания старшего эта щель раздвинулась и из нее медленно вывалились обрывки фраз:

– А мы того… скажем… он пытался… бежать…

– Точно! – обрадовался старший и по-собачьи, громко втянул носом в себя воздух. – Точно так и было.

С полминуты он смотрел на нас, думал, потом сказал угрожающе:

– Вы! Слушать и понимать меня! Ежели кто с вас рот разинет про это, то будет вам крышка. Я тогда доложу коменданту, что вы помогали уркачу при попытке к бегству. Знаете, что за то бывает?

Это нам было известно. Иногда за такие дела и расстреливали.

Ворота открылись и автомобиль с подследственными и конвоем въехал во двор управления НКВД. На пороге комендантского флигеля показалась фигура в накинутой на плечи шинели. К нам шел комендант Капранов.

Мы молчали. Никто из нас не посмел "разинуть рот".

6. Медик наоборот

Заведующего медицинской частью северо-кавказского управления НКВД хирурга Черновалова заключенные боятся больше, чем самого свирепого следователя или безжалостного телемеханика, а называют его «медиком наоборот».

Для такой клички и всеобщей боязни заключенных имеются достаточные причины. В тюрьмах Северного Кавказа Черновалов известен своими медицинскими экспериментами над заболевшими узниками. В большинстве случаев эксперименты кончались не совсем удачно и "потерпевшие" с хирургического стола отправлялись в братскую могилу. Однако, страшным для заключенных было не это, а то, что Черновалов очень часто производил хирургические операции без наркоза. Говоря о нем, заключенные обычно сопровождают свои слова отборной руганью:

– Лучше на вышку попасть, чем к медику наоборот (так его…). Капранов отправляет на тот свет быстро и без боли, а медик (я бы его…) всего изрежет прежде, чем помереть даст (чтоб ему…).

Черновалов ярый противник наркоза. Он считает, что произведенные под наркозом операции неполноценны и что "человеческий организм должен противостоять боли собственными средствами, данными ему природой". Мечта "медика наоборот" – стать хирургическим светилом в СССР и одним из кремлевских врачей. Для этого ему нехватает главного: способностей и образования. Он окончил только фельдшерское училище до революции и больше нигде не учился, а его способности таковы, что никто из энкаведистов не рискует у него лечиться. К нему они обращаются только за путевками в санатории и дома отдыха.

К людям, стоящим выше его по медицинскому образованию, Черновалов относится с завистью и, в то же время, с презрением; заключенным врачам устраивает всякие гадости, а себя аттестует так:

– Я доктор практики. Мне высшее образование не требуется. В хирургии я понимаю больше любого кабинетного врача. У меня богатейший медицинский опыт.

Этот "богатейший опыт" стоил жизни сотням заключенных. Часто даже удачные операции заканчивались смертью невольных черноваловских пациентов. Произведя удачную операцию, он дальнейшим состоянием оперированного обычно не интересовался. В результате заключенные умирали потому, что послеоперационного лечения и режима для них в тюрьмах не существовало.

Так, например, Черновалов вырезал часть легкого у туберкулезного колхозника Гладких и спустя два дня распорядился отправить его в общую камеру. Еще через двое суток человек умер. У бывшего красноармейца Москаленко, имевшего язву желудка, "медик наоборот" удалил весь желудок, а пищевод соединил с кишками. Несколько дней оперированного кормили молоком и сладким чаем с размоченным в них печеньем, а затем перевели на обычный тюремный паек. Москаленко выдержал его только двое суток.

Один новичок-заключенный попросил у Черновалова мазь против фурункулов. этого самого распространенного в советских тюрьмах заболевания. Черновалов пообещал заключенному вылечить его фурункулы особыми "черноваловскими переливаниями крови". За неделю эти "особые переливания" свели человека в могилу.

Мне, еще в пятигорской внутренней тюрьме, помощник телемеханика Кравцова прищемил дверью большой палец левой руки; это была одна из пыток. Образовавшаяся от нее ранка, в камере загрязнилась и превратилась в карбункул; рука сильно распухла и стала походить на бревно. Увидев ее, Черновалов обрадовался.

– У вас, батенька, – сказал он мне, потирая руки, – довольно редкий нарыв карбункулезного характера, очень интересный клинический случай для меня, как хирурга и весьма опасный для вас. Необходимо, батенька, удалить и, по возможности, скорее.

– Что удалить? – спросил я дрожащим голосом, предчувствуя недоброе.

– Руку, конечно. Иначе неизбежен смертельный исход. Для вас, батенька, – пояснил он…

Кстати, даже несовершеннолетних урок Черновалов называет "батеньками". Это сто любимое словечко.

Быть бы мне без руки, а то и в могиле, да на мое счастье Черновалов куда-то спешно выехал по своим медицинским делам. За лечение моей руки взялась Роза Абрамовна, жена одного следователя, работавшая в тюрьме медицинской сестрой. Она сделала мне несколько компрессов, а когда нарыв созрел вскрыла его, выдавила и затем, дважды в день, смазывала какой-то желтой мазью и перевязывала.

Вернувшись в Пятигорск после двухнедельного отсутствия, Черновалов вспомнил обо мне. Моя почти совсем вылеченная рука его разочаровала, но он все же предложил долечивать ее "новейшим хирургическим методом". Я категорически отказался, заявив, что буду сопротивляться его лечению всеми силами и средствами. "Медик наоборот" назвал меня "невежественным ослом, ничего не смыслящим в медицине», а Розе Абрамовне объявил выговор в приказе "за превышение служебных обязанностей". Впоследствии супруг Розы Абрамовны на допросах доставил мне много, мягко выражаясь, неприятностей, но ее я всегда вспоминаю и буду вспоминать с искренней благодарностью.

Кроме своей основной работы, Черновалов был обязан присутствовать при казнях и, в особых актах, констатировать смерть казненных. В 1938 году ему удалось от этой обязанности освободиться и не потому, что она была для него неприятной, а по другой причине.

– Зачем мне, почти каждую ночь, торчать на вышке несколько часов подряд? Это драгоценное время я могу использовать для творческой хирургической деятельности, – говорил он заключенным.

У Черновалова много помощников. Под его руководством в краевом управлении НКВД работают более двух десятков так называемых "врачей", главные занятия которых определять на допросах вменяемость заключенных, степень их физической и психической сопротивляемости и возможность применения к ним тех или иных "методов физического воздействия", а также насильно кормить объявивших голодовку.

Экспериментатор "тюремной хирургии" Черновалов не единственный в стране. Их в НКВД хватает, хотя советская пропаганда и старается доказать, что опыты над больными в СССР, будто бы, не допускаются. В 1928 году северо-кавказский драматург Алексей Славянский написал пьесу "Эксперимент". Одного из героев этой пьесы, советского врача-хирурга, автор изобразил сторонником медицинских опытов над живыми людьми. Критика разнесла пьесу вдребезги и драматурга Славянского довела до самоубийства. А в это же самое время медицинские эксперименты с заключенными широко практиковались почти во всех тюрьмах Северного Кавказа.

На врача Черновалов похож мало, разве что только белым халатом. В остальных особенностях его внешности ничего медицинского нет. Мешковато-плечистая, сутулая фигура с большим животом и кривыми, шаркающими при ходьбе; ногами. Красное, грубое лицо в рамке рыжей бороды, которая растет клочьями и от этого кажется неряшливой. Неприятный "чекистский" взгляд холодных, неопределенного цвета, глаз. Кисти рук крупные, короткопалые и постоянно дрожащие. Вероятно, эта дрожь очень мешает ему во время хирургических операций…

Ежовская и послеежовские чистки никак не затронули "медика наоборот". При Лаврентии Берия он "экспериментировал" так же, как и при Николае Ежове.

Один смертник нашей камеры, за несколько часов до его казни, сказал о советских тюремщиках следующее:

– Ведущие на смерть бывают разные. Некоторые сохранили в себе человеческую душу, а у иных вместо нее, наверное, адский пар.

Глава 6 ОДИНОЧЕСТВО

Проснулся я поздно, далеко за полдень. Это было видно по косым лучам солнца, скупо пробивающимся сквозь запаутиненную оконную решетку.

Открыв глаза, я со страхом устремил их на дверь. В первые секунды пробуждения мне представилось, что ночь казни все еще продолжается и что сейчас конвоиры придут и за мной.

Солнечные лучи в окне и погасшие электрические лампочки под потолком убедили меня в том, что ночь давно сменилась днем. Смерть на какое-то количество часов, на множество минут и еще большее число секунд отодвинулась прочь, спряталась в глубине камеры расстрелов. Из моей груди вырвался глубокий вздох облегчения.

Крышка на дверном "очке" шевельнулась и сдвинулась влево. Голос кого-то из надзирателей Санько проворчал в дырку отрывистую команду:

– Ешь паек! Давай! Чичас посуду заберу. Я поискал глазами этот паек. Он был на полу у двери: миска с остывшей баландой и кружка такого же остывшего кипятка, накрытая ломтем хлеба.

После страшной ночи и долгого утреннего сна мне не хотелось есть. Я махнул рукой и крикнул в сторону двери:

– Забирай!

Левонтий Санько вошел в камеру, выплеснул суп и кипяток в сточное отверстие канализации и ушел, пробурчав себе под нос что-то короткое и неразборчивое,

Кусок хлеба, подмоченный паром кипятка, он оставил, швырнув мне на матрас.

После его ухода на меня навалилось какое-то странное оцепенение. Не только тело, но и мысли в голове, как бы оцепенели. Я долго о чем-то напряженно думал, но о чем именно вспомнить после не мог. Из этого оцепенения меня вывели стук двери и голос Левонтия Санько:

– Давай! Бери баланду!

В широкую щель приоткрытой двери он просунул мне миску с супом. Встав с матраса, я взял ее и начал есть. Проглотив несколько ложек, вспомнил о хлебе, оставленном мне надзирателем после полудня. Стал искать его и не нашел; нигде в камере хлеба не было. Вероятно я сжевал его, не заметив этого, во время моего оцепенения.

Швырнув пустую миску к двери, я растянулся на матрасе. Хотел было уснуть, но это не удалось. Едва лег, как в мою голову сейчас же хлынул поток мыслей. Обрывки их текли, смешиваясь и ни на секунду не задерживаясь в мозгу. Тогда, за несколько часов, я передумал, кажется, обо всем, о чем только можно думать: начал с жизни и смерти, а кончил решетчатым тюремным окном. Эта последняя мысль заставила меня в страхе вскочить с матраса и бросить быстрый взгляд на окно моей предсмертной квартиры. Оно было совсем черное и перекладины его решетки сливались с просветами между ними. Сумерки за окном давно сгустились в ночную мглу, а под потолком камеры назойливо-ярким светом горели электрические лампочки.

"Они придут за мной. Скоро придут. Прошлой ночью не успели. Расстреляют в эту", – подумал я, холодея от нестерпимого приступа страха.

То, что было дальше, я помню смутно, обрывками. Помню, что до самого рассвета в полубреду, в состоянии полубезумия метался по камере, кричал от подступающего ко мне вплотную ужаса и, охваченный предсмертной тоской, молился; весь дрожал в холодном поту и задыхался от внутреннего, опаляющего кровь жара, в отчаянии валился на матрас и сейчас же вскакивал с него, вздрагивая от малейшего шума в коридоре.

Из всех доносившихся оттуда звуков самыми ужасными казались мне еле слышные шаги тюремщиков, приглушенные ковровыми дорожками. У меня было ощущение, как будто сапоги конвоиров ходят по моей пылающей жаром голове, упорно вталкивая в нее каблуками то, о чем мне так хотелось не думать:

"Теперь идут за мной… На этот раз за мной… Сейчас возьмут меня… Вот откроется дверь… Вот вызовут… Вот спросят: "кто на Бы?.."

Когда Петр Евтушенко говорил, что советская власть его "сотни раз без пули расстреляла", мне это было не совсем понятно. Теперь тысячами смертей умирал я сам. Только моя ежесекундная смерть была много раз хуже, чем его. Я умирал в одиночестве…

На рассвете в тюремном коридоре прозвенел звонок подъема от сна, и лампочки под потолком погасли. Совершенно обессиленный и очень близкий к помешательству упал я на матрас. Только три ощущения владели тогда мною: невыносимая усталость, нестерпимая головная боль и радость от того, что я еще жив. Очень хотелось спать, но я не мог закрыть глаза, их веки не повиновались мне. Не мог я унять и мелкую беспрерывную дрожь рук и ног, несмотря на все мои старания.

Только к полудню удалось мне уснуть, хотя это, собственно, был не сон, а тяжелая, не дающая отдыха дремота. Задремав, я сейчас же просыпался и спустя несколько секунд снова впадал в дремоту. Так продолжалось до вечера, а затем опять наступила ночь "тысячи смертей". За весь день я не ел ничего, но голода не чувствовал. Его совершенно подавила лихорадка предсмертного страха…

На пятые сутки эта лихорадка внезапно прекратилась, сменившись полнейшей апатией и равнодушием ко всему. Как многие заключенные до меня, я переболел "болезнью смертников"; теперь смерть уже не страшила меня и я, подобно Петру Евтушенко, желал, чтобы она пришла скорее. Ночной шум в коридоре уже не производил на меня никакого впечатления. Только одиночество тяготило; хотелось слышать человеческий голос, видеть рядом с собой лицо сокамерника, пусть даже самого последнего урки…

Утром я с аппетитом съел миску баланды с двумя пайками хлеба и запил их кружкой кипятка. У пришедшего забрать посуду Опанаса Санько спросил нетерпеливо:

– Когда меня на вышку возьмут? Он ответил неопределенно:

– Не торопись! Сиди! Возьмут!

– Скоро?

– Скоро, скоро, – отмахнулся он от меня рукой, как от назойливой мухи и вышел из камеры.

– Скорее бы, – тоскливо вырвалось у меня ему вслед.

Теперь это было мое единственное желание, рожденное одиночеством в камере "подрасстрельных".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю