
Текст книги "Люди советской тюрьмы"
Автор книги: Михаил Бойков
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 42 страниц)
Глава 11 ЛЕДЯНАЯ МОГИЛА
Опанас Санько встретил меня удивленно-командными восклицаниями:
– Чего ты?! Так скоро? Вернулся? Обратно?.. Конвоир отдал ему записку Островерхова. Надзиратель прочел ее и сказал:
– Ага! Понятно. Сделаем… Ну, давай! Не поняв к кому и к чему относится его команда, я стоял на месте. Санько потянул меня за рукав.
– Давай! Иди! За мной.
– Куда?
– Там увидишь…
Он повел меня в конец коридора первого этажа тюрьмы. На полпути к нам присоединился его сын Хома. Остановились мы перед небольшой овальной дверью из цельного куска стали, так плотно вделанной в стену, что, казалось, будто металл приклеен к кирпичу.
– Раздевайсь! – скомандовал мне Санько.
– Для чего? – спросил я, предчувствуя начало новой пытки и невольно стремясь его оттянуть.
– Давай! Не разговаривай! – рявкнул старый тюремщик.
Видя, что я не тороплюсь выполнить его приказание, он кивнул головой и мигнул глазом сыну:
– А ну! Хома…
Тот схватил меня сзади за руки. Я попробовал было сопротивляться, но они быстро справились со мной. Не прошло и полминуты, как я стоял в коридоре раздетый до белья и босой. Опанас открыл овальную дверь и из черного провала за нею на меня потянуло леденящим холодом.
– Что это? – спросил я.
Ответом мне были сильный толчок в спину и мягкий стук захлопнувшейся за нею двери. Сделав вынужденный прыжок от дверного порога и коснувшись босыми ногами гладкого и скользкого пола, я сейчас же подпрыгнул еще раз. Мне показалось, что мои пятки что-то обожгло и на мгновение они прилипли к чему-то. В следующую секунду я с трудом оторвал их от пола.
Что же такое было подо мной? Переступая с ноги на ногу, я нагнулся и провел рукой по полу. Мои пальцы коснулись гладкой поверхности сплошного льда, покрытого изморозью.
Только теперь я понял, куда меня бросили, и почему Островерхов грозил мне "ледяной могилой". Эта комната со льдом была одним из тех карцеров, о которых заключенные в следственных камерах рассказывали жуткие вещи. Летом такие карцеры специально подогреваются горячим паром, а зимой охлаждаются до температуры 8-10 градусов ниже нуля. Не раз бывало, когда люди в карцерах летом умирали от жары, а зимой замерзали.
Теперь предстояло и мне замерзнуть здесь. Перспектива такой смерти не пугала меня; ведь, в сущности, все равно от чего умирать: от пули или мороза. Пугало другое: продолжительность умирания и связанные с ним предсмертные мученья; пройдет, вероятно, немало времени, прежде чем я замерзну.
Я очень хотел умереть, но мое слабое тело отчаянно сопротивлялось холоду и смерти, заставляя меня все время двигаться, подпрыгивать, размахивать руками, переминаться с ноги на ногу; тело, против моей воли, заставляло меня "греться", сопротивляться холоду. Не сознавая, что делаю, я стянул с себя рубашку и бросил ее под ноги, которые у меня замерзли больше всего остального. Сразу же ногам стало теплее, и волна теплоты из них медленно двинулась вверх под кожей спины и живота. На несколько мгновений я прекратил свои прыжки и огляделся вокруг. Увидеть мне удалось немного. Лишь стены, покрытые толстой коркой льда да два маленьких решетчатых окошка в них, справа и слева от двери, через которые сильный ветер продувал "ледяную могилу" насквозь. Электрической лампочки в карцере не было и только из окон проникал сюда слабый ночной свет…
Днем, когда стало светлее, я смог лучше рассмотреть мою "могилу". Это была комната кубической формы, не больше двух метров в длину и ширину. Одно иа окон выходило в темный коридор, а другое, через которое проникало больше света, видимо со двора, было прикрыто снаружи козырьком. Под коркой льда в стенах и полу я разглядел множество мелких отверстий. Без труда можно было догадаться, что они служат для наполнения карцера холодной водой или горячим паром по специально устроенной системе трубок. На уровне моих глаз в стальной обледенелой двери поблескивало круглое "очко" из толстого выпуклого стекла. Его крышка по ту сторону двери часто сдвигалась с места: кто-то из надзирателей наблюдал за мной…
Весь день я "протанцевал "на льду. С каждым часом и с каждой минутой силы мои убывали. Часто я в изнеможении падал на лед и тогда в карцере становилось теплее, а ледяная корка на полу и стенах покрывалась струями воды и оттаивала. Когда же я поднимался на ноги, эта корка отвердевала снова и температура воздуха понижалась. Упав на пол в четвертый или пятый раз, я услышал тихое шипенье и бульканье, доносившиеся из угла. Протянул туда руку и нащупал теплые струйки воды, бившие из-под пола, продырявив корку льда. Ползком добрался я до этого угла и несколько минут сидел там, отогреваясь в теплой воде. Однако, теплые струи сменились ледяными и выгнали меня оттуда на мою, валявшуюся на полу, рубашку. Но теперь и ею греть ноги было невозможно; она намокла и промерзла так, что хрустела и ломалась, когда я на нее становился…
К вечеру я до того устал, что уже не чувствовал под собою ног; мне казалось, будто они одеревянели. Несколько раз я бросался к двери, стучал в нее и кричал, до крови обдирая пальцы об лед:
– Откройте! Вы люди или звери? Убейте меня! Не мучьте!
Никто и никак не отзывался на мои крики и стук. Только крышка "очка" через короткие промежутки времени попрежнему двигалась то вправо, то влево. Наконец, к утру второй ночи, совершенно обессилев, я свалился на пол и подняться не мог. Лежал так, медленно замерзая и теряя сознание…
Замерзнуть мне не дали. Бульканье и журчанье в углах карцера усилилось и он быстро наполнился теплой водой, не меньше чем на четверть метра. Меня охватила сладкая истома. Приподняв голову, чтобы не захлебнуться, я нежился в грязной теплой воде на полу карцера, как в ванне. Мне было совсем тепло, а пальцы рук и ног покраснели и начали болеть. Это продолжалось наверно не больше пяти минут. Потом уровень воды на полу понизился, она опять стала ледяной и я поспешно вскочил на ноги. Так повторилось несколько раз. В последний из них, – . не помню уж в который, – я не смог встать. Лежал в полубессознательном состоянии, вмерзая в твердеющую корку льда. Пол карцера опять покрылся теплой водой, но это не подняло меня.
Последнее, что мне запомнилось перед тем, как я потерял сознание, это то, что дверь моей "ледяной могилы" вдруг открылась и вокруг меня непривычно громко зазвучали грубые мужские голоса. На миг я почувствовал, что меня схватили за ноги и поволокли по льду, а затем на мое сознание, мысли и чувства легла непроницаемая мгла небытия.
Глава 12 «СТАЛИНЦЫ»
– Откуда ты, такой красивый? Это была первая фраза, которую я услышал, очнувшись в новой камере. Надо мной склонились несколько каторжных физиономий обычного тюремного вида: одутловато-брюзглых, синевато-желтых, с мутными глазами и небрежно стриженой щетиной на подбородках. Одна из них и произнесла насмешливую фразу о моей «красоте», которая была не совсем обычна даже для тюрьмы.
Я лежал на матрасе мокрый, грязный и беспрерывно дрожащий, в одних кальсонах, с обмороженными ушами и пальцами и содранной с многих частей тела кожей. В таком виде меня, потерявшего сознание, надзиратели Санько притащили сюда. Заключенным здесь пришлось немало повозиться со мной, прежде чем я очнулся от обморока…
– Откуда ты? – повторил один из них. Я попытался было ответить, но не смог. Лихорадка трясла меня. Язык и дрожащие губы не повиновались мне и вместо слов изо рта вырывалось бессвязное бормотанье:
– Ва-ва-ва-ва… Тогда они наперебой начали задавать мне вопросы:
– Из подследственной камеры? С конвейера пыток? С воли?
Продолжая "вакать", я отрицательно замотал головой.
– Может из карцера?
Дважды "вакнув", я кивнул головой утвердительно.
– А что там очень холодно? – спросил кто-то. Отвечать на этот не особенно умный вопрос мне не пришлось. Один из заключенных отогнал других в сторону.
– Ну, чего вы пристаете к человеку с глупыми вопросами? Надо его сперва обогреть.
– Чем? – спросили у него.
– Вот скоро кипяток принесут. А пока… У кого лишняя одежда есть? Прикроем человека, – распорядился он.
На меня навалили чье-то рваное пальто, пару потрепанных пиджаков, дырявое одеяло и еще какие-то лохмотья. Было уже утро и скоро действительно принесли кипяток. Пить его сам я был не в состоянии. Губы и руки так дрожали, а зубы выбивали такую дробь, что кипяток расплескивался и проливался. Тогда заключенные стали меня поить. Один держал мою голову, а другой осторожно вливал мне в рот горячую воду. Я пил обжигаясь, но с величайшим удовольствием. По всему моему телу разливалось приятное, клонящее ко сну тепло, а мысли были переполнены искренней благодарностью к этим таким же несчастным, как и я, людям, просто и трогательно смягчающим мои страдания.
У того заключенного, который заботился здесь обо мне больше всех остальных, нашлась для меня поистине драгоценнейшая вещь. Попав сюда из отдаленного концлагеря, он сумел пронести в камеру маленькую берестяную коробочку вазелина, смешанного с гусиным жиром. Эта мазь спасла мои обмороженные пальцы и уши.
Я никогда не забуду этого заключенного, бывшего советского студента Анатолия Житникова, впоследствии расстрелянного.
Я проспал весь день и только вечером смог удовлетворить любопытство моих новых сокамерников, приставших ко мне с обычными для заключенных расспросами о том, как и давно-ли попал я в тюрьму и в чем обвиняюсь. Мой краткий рассказ об этом не удовлетворил их; они ему не поверили. Когда я кончил рассказывать, то был очень удивлен их оценкой моих слов и неожиданным требованием:
– Брось трепаться и скажи нам правду.
– Все рассказанное мною правда. Почему вы не хотите мне верить? – возмутился я.
Вместо ответа мне задали вопрос:
– Знаешь, куда ты попал?
Я еще раз обвел глазами камеру, ее темно-красные стены, двойные решетки, стальную дверь и ответил:
– Знаю. В камеру подрасстрельных. Я уже был в такой.
– А кто тут сидит, знаешь?
– Смертники, конечно.
– И за что?
– Думаю, что за всякие преступления и не преступления.
– Ошибаешься. Тут собраны исключительно сталинцы.
– То-есть, вы хотите сказать: коммунисты?
– Нет. Коммунистов среди нас мало. Но сюда сажают только тех, кто натворил что-либо против гнусной личности товарища Сталина. Поэтому и кличка у нас такая: "сталинцы". Понятно?.. А теперь скажи-ка нам, в чем ты провинился лично перед "отцом народов"?
– Да ни в чем же.
– Ну, дело твое. Не хочешь говорить и не надо. Многие в тюрьме скрывают от сокамерников подробности своих следственных дел. Только в камере смертников это бессмысленно. Ведь все равно тебя расстреляют..
Так и не поверили они моим утверждениям, что ни на "воле", ни в тюрьме я "личность отца народов не трогал". Даже наиболее интеллигентный из них, хотя и с самой каторжной физиономией, Анатолий Житников, отнесся к моему рассказу не без сомнений. Выслушав меня, он сказал:
– В тюрьме, конечно, всякое бывает. Но все-таки непонятно, почему вас сюда посадили. Может быть, тоже хотят превратить в "сталинца"?
– Может быть, – согласился я, пожав плечами.
– И почему ваш следователь не выполнил свое обещание?
– Какое?
– Он же обещал умертвить вас в "ледяной могиле". Или у него есть какие-то новые виды на вас?
– Не знаю.
В камере "сталинцов" было более двух десятков человек. Познакомившись с ними поближе, я убедился, что они обвинялись в преступлениях против личности "отца народов". Позднее, уже в другой камере, мне удалось узнать, что все они были расстреляны. Из них только четверых к смертной казни приговорил суд. Остальных казнили без суда.
То, в чем они обвинялись, считалось советской властью тягчайшими государственными преступлениями. Иосиф Джугашвили и люди, возведшие его на пьедестал "коммунобога", беспощадно расправлялись со всеми, кто смел расшатывать этот пьедестал, покушаться на усевшегося на нем "гениальнейшего" идола, сомневаться в его "божественности" или высмеивать ее.
1. Навязчивая идея
Из концлагеря, после пятилетнего заключения там, Анатолий Житников вышел не совсем нормальным. Оттуда он вынес подорванное здоровье, истрепанные нервы, жгучую ненависть к Сталину и ничем непоколебимое убеждение, что именно «отец народов» – и никто другой – виновен во всех постигших его, Житникова, несчастьях. Страстное желание рассчитаться за это со Сталиным превратилось у него в навязчивую идею еще в лагере.
Туда Житников попал по пустяковому "делу, за рассказывание антисоветских анекдотов, в которых кстати, фигурировала и личность "отца народов". Отбыв пятилетнее заключение, лагерник не вернулся к своей семье.
– Не хотелось отцу и матери неприятности доставлять. Ведь у нас семейные связи родителей с репрессированными детьми тоже преступление, – горько усмехаясь говорит Житников.
Несколько лет скитался он по СССР, живя и работая, где и как придется. О том, чтобы обосноваться на одном месте, жениться и обзавестись семьей, не думал. Все его мысли и чувства были заняты иным: планами расчета со Сталиным. Таких планов он придумывал множество, разрабатывал их до мельчайших деталей, но ни один из них выполнить было невозможно. И в Москве, и на Кавказе, и в Крыму "отца народов" слишком хорошо охраняли.
Знакомясь с разными людьми, завязывая с ними дружбу, выясняя их отношения к партии и советской власти, некоторых Житников посвящал в свои планы. Однако, ни один советский гражданин не поддержал его. Люди шарахались от него в ужасе или советовали "бросить глупые фантазии". Анатолий Житников был арестован при попытке проникнуть на территорию сталинской дачи в Кисловодске. Следователи на допросах выпытали у него все "террористические планы" и без суда препроводили его в камеру смертников.
Обо всем он может говорить, как вполне нормальный, интеллигентный и образованный человек, но только не о Сталине. Одна мысль об "отце народов" приводит его в бешенство, зажигая в глазах злобные огоньки безумия и превращая слова в бессвязный поток выкриков:
– Я ему!.. я его!.. рассчитаюсь!.. убью… разорву на куски… превращу в пепел… я его!..
С такими криками Анатолий Житников пошел и на казнь.
2. Два отца
В одной казачьей станице Кизлярского округа двадцатилетний комсомолец Тишка Петраков зарезал своего отца. До прибытия милиции на место преступления убийцу задержали соседи-казаки. Он стоял со связанными сзади окровавленными руками в окружившей его кольцом толпе, озираясь, как затравленный волк и молчал. Молчала и толпа, разглядывавшая его с любопытством и отвращением. Подобного случившемуся преступлению в станице еще никогда не было.
Только один из казаков, старик Веретенников бросил убийце несколько фраз осуждения и упрека:
– Эх, Тишка, Тишка! И как у тебя рука на отца поднялась? Ведь он тебе родной был, а не какой-нибудь "отец народов"…
Петракова допрашивали и судили в Кизляре. На допросе он рассказал следователю подробно об убийстве и о том, как его задержали, упомянув при этом и слова Веретенникова. Этими словами следователь заинтересовался больше, чем преступлением.
– Расскажите мне подробнее о вашем старом контрреволюционере. Это очень важно. Если нам с вами удастся его разоблачить, то я постараюсь добиться для вас смягчения приговора, – пообещал он подследственному.
– Что же еще рассказывать? Он рядовой колхозник. Больше ничего такого не говорил. Против власти не выступал.
– А вы подумайте…
Убийца подумал и под руководством следователя "придумал"…
За убийство отца Петракову грозило пятилетнее тюремное заключение, но суд в его деле нашел смягчающие вину обстоятельства. В приговоре суда, между прочим, было написано:
«Принимая во внимание чистосердечное раскаяние подсудимого, а также то, что он совершил убийство, находясь в пьяном виде и во время спора о политике с отцом, который был противником советской власти и выступал против нее, приговорить Петракова, Тихона Алексеевича к двум годам лишения свободы условно…»
Жители станицы были удивлены и возмущены этим приговором, но открыто критиковать его не рискнул никто. Только старый казак Веретенников, арестованный за непочтительное выражение о чужом "отце" и превращенный следователем и Тишкой Петраковым во "врага народа", пользовался в камере смертников неограниченной свободой слова так, как ему хотелось.
3. Новогоднее пожелание
Под новый 1937 год в краевом земельном управлении была устроена вечеринка с обильной выпивкой. Ею руководители управления хотели несколько ослабить и рассеять панику, охватившую управленческих работников после ареста нескольких десятков их сослуживцев.
Выпивка началась тостом, сказанным начальником управления:
– Первый стакан вина, товарищи, выпьем за нашего дорогого вождя, учителя и друга, за гениального отца народов товарища Сталина и пожелаем ему долгих лет жизни.
Молодой счетовод Лева Шапиро, как бы заканчивая этот тост, шепнул сидевшему с ним рядом приятелю:
– Чтоб он дожил до момента, когда его повесят. Шепнул, но сейчас же испугался и поспешно добавил:
– Сеня! Очень прошу. Будем считать, что ты от меня ничего не слыхал.
– Лева! Об чем разговор? Мы же свои люди, – шопотом ответил приятель.
Все обошлось бы благополучно для обоих, но вскоре после Нового года Сеню объявили "врагом народа* и арестовали. Под нажимом "методов физического воздействия" он "завербовал" нескольких сослуживцев, в том числе и Леву, приведя в качестве доказательства враждебности последнего его новогоднее пожелание "отцу народов". Арестованный Лева Шапиро, после короткого знакомства с теломехаником, показания своего приятеля подтвердил…
Для враждебности к Иосифу Джугашвили у счетовода Шапиро были веские основания. Некоторые его родственники погибли в тюрьмах и концлагерях, когда кончился НЭП.
4. Романс
Краевой комитет по делам искусства прислал из города Кисловодска в совхоз № 25 бригаду артистов. Они должны были, как о том говорилось в постановлении комитета, «обслужить идеологически выдержанной и культурной эстрадно-концертной программой досуг рабочих совхоза и этим способствовать повышению производительности их труда».
Концерт артистов состоялся вечером в совхозном клубе. Его программа особенным разнообразием не отличалась: песни о Сталине и партии, чтение стихов на колхозно-совхозные темы и юморесок из журнала "Крокодил", советские частушки и танец "Яблочко" из балета "Красный мак".
"Вывозил" эту довольно скучную, но зато идеологически выдержанную программу артист Гулевич-Гулевский. Не будь его, совхозники наверно освистали бы артистов. Он был мастером почти на все руки, хотя и не очень "идеологически выдержанным". Выступал в качестве конферансье и лихо отбивал чечетку, показывал фокусы и пародировал цыганские романсы.
Зрители награждали его дружными аплодисментами. Особенно понравился им один из романсов в исполнении Гулевича. И не столько романс, сколько клоунские жесты, которыми певец сопровождал, его. Жестикулируя в сторону висевшего в глубине сцены большого портрета Сталина, Гулевич пел:
– Живет моя зазноба
В высоком терему,
А в терем тот высокий
Нет входа никому…
Публика перемигивалась, хохотала и громко аплодировала остроумному артисту. Не понравилось его выступление только некоторым коммунистам да совхозному уполномоченному НКВД. Об этом он заявил Гулевичу-Гулевскому в беседе наедине после концерта. Закончилась же эта беседа в Краевом управлении НКВД.
– Жестикуляция-то у вас тогда получилась случайно или намеренно? – спрашиваю я у Гулевича-Гулевского.
– Какое там случайно, – машет он рукой. – Перед концертом присмотрелся я к совхозникам и вижу, что они против советской власти во как настроены. Ну и решил доставить им удовольствие. А из удовольствия вот что получилось.
– Раскаиваетесь теперь?
– Ну, а как же? Ведь никому не хочется из-за пустяков под пулю идти.
5. Намек
Пятигорский кавалерийский полк праздновал двадцатую годовщину Красной армии. Программа празднования состояла из обычных в таких юбилейных случаях двух отделений; в первом было торжественное заседание с речами, во втором – концерт красноармейской самодеятельности.
После речей полкового и городского партийного начальства, от имени отличников военной учебы выступил лучший из них – красноармеец Федор Клим-чук. Его речь, переполненная обязательствами и клятвами верности большевистской партии и правительству, была заранее составлена политруком и утверждена партийным бюро полка. Оратор только заучил ее наизусть и на торжественном заседании повторял по памяти, стараясь не сбиться, не выпустить из нее ни одного слова и ничего к ней не прибавлять. Только в самом конце Климчук позволил себе вставить в речь одну собственную фразу, которой, по его мнению, там нехватало. Он громко, как лозунг, выкрикнул ее:
– Товарищи! Будем смелыми, как Сталин! Этот выкрик вызвал совершенно неожиданный для Климчука эффект. Физиономии сидевшего в президиуме полкового и городского начальства вытянулись, покраснели, а затем побледнели. Секретарь горкома партии с перепугу икнул, командир полка отрывисто крякнул, а политрук, писавший протокол заседания, сломал карандаш. Из затемненного зала послышались смешки красноармейцев, а в задних рядах кто-то даже громко захохотал. Первым оправился от неожиданности председательствовавший в президиуме заместитель начальника штаба дивизии. Он вскочил из-за стола и крикнул в зал:
– Торжественное заседание объявляю закрытым! После десятиминутного перерыва начнется концерт!..
Слушать и смотреть этот концерт Федору Климчуку не пришлось. Еще до начала концерта он сидел "на губе" – в полковом арестном помещении – недоумевая, за что же, собственно, его туда посадили. Не рассеялось его недоумение и на последовавших затем допросах в краевом управлении НКВД.
Допрашивали Климчука поочередно несколько следователей. Первый из них рычал, ругался и требовал "признаний". Второй был явно смущен и обрывал подследственного, когда тот пытался изложить ему окончание своей речи на торжественном заседании в полку. Третий смотрел на Климчука с любопытством и спрашивал:
– Неужели ты до сих пор не понимаешь, какое преступление совершил? Неужели это до тебя все еще не доходит?
– Не понимаю. Не доходит, – разводил руками подследственный.
– Ты сделал злостный контрреволюционный намек.
– Какой намек? На кого? Когда?
– Ну, я твои антисоветские намеки объяснять не стану. За это и меня арестовать могут, – заявил следователь.
Только в камере смертников объяснили Федору Климчуку "состав его преступления":
– Ведь Сталин величайший трус. Это многим известно. В твоей речи ты сделал намек на его трусость и призывал красноармейцев также быть трусливыми.