Текст книги "Люди советской тюрьмы"
Автор книги: Михаил Бойков
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 42 страниц)
6. Речь с опечаткой
Секретарь райкома партии прислал в редакцию районной газеты написанную им статью о речи Сталина, посвященной советской конституции. Эта речь автором статьи была названа гениальной, незабываемой, вдохновляющей на подвиги и, конечно, исторической. Последнее слово повторялось в статье четыре раза.
Получив газету на следующий день рано утром, секретарь с удовольствием увидел свою статью, занявшую всю первую страницу газеты. В нее был "вверстан" и портрет автора, искусно отретушированный и "омоложенный" редакционным художником. На газетной фотографии автор выглядел, гораздо красивее, чем в жизни и лет на десять моложе.
Районный "вождь" отодвинул в сторону все папки с партийными делами и протоколами и, поудобнее развалившись в кресле, углубился в чтение. С довольной улыбкой смаковал он каждое слово своей статьи, и вдруг глаза его полезли на лоб. В статье, в его статье были такие контрреволюционные выражения, которые не то, что написать, но даже допустить в свои самые сокровенные мысли он никогда бы не посмел. Дрожащими руками схватился секретарь за телефон и начал трезвонить в редакцию районной газеты…
Перепуганный редактор минут через десять примчался в райком партии.
– Я вас слушаю, товарищ секретарь!
– Слушать мало! Смотреть надо, товарищ! А ты куда смотришь? – набросился на него районный "вождь".
– То-есть, в каком смысле?
– В газетном. Почему контрреволюцию в газету допускаешь?
– Какую контрреволюцию? Где?
– Вот здесь. Читай! – ткнул пальцем в газетный лист секретарь.
Редактор дрожащими губами прочел:
«– Эта истерическая речь товарища Сталина…»
– Н-ну? – угрожающе промычал секретарь.
– Опечатка получилась. Досадная опечатка, – попытался дать объяснение редактор.
– А дальше? Тоже опечатки? Дальше слово «истерическая» было повторено три раза. Секретарь райкома колотил кулаком по столу.
– Кто виноват?! Кто искалечил мою статью? По чьей вине в газете речь товарища Сталина смешана с контрреволюционной опечаткой? И кого за эту речь с опечаткой надо посадить в тюрьму?
– Выясним, товарищ секретарь. Расследуем. Найдем виновных. Доложим вам, – успокаивал его редактор.
– А меня до того в НКВД потянут? Нет! Выяснять будем немедленно. Зови по телефону всех твоих борзописцев ко мне. И типографию тоже. Быстро!
– Слушаюсь!..
Работников редакции и типографии допрашивали в райкоме, хотя и без особенного пристрастия, но с шумом, криками, угрозами и множеством придирок. Допросом руководил уполномоченный НКВД, специально и спешно приглашенный для этого секретарем райкома.
Виновников "речи с контрреволюционной опечаткой" было обнаружено трое: наборщик типографии, в слово "историческая" поставивший букву е вместоо, корректор, не заметивший этой ошибки, и секретарь редакции, который, бегло просмотрев пробные оттиски газетных страниц, также не обратил внимания на ошибку. Главным виновником был признан наборщик Иван Михеич, 67-летний старик.
– Как ты допустил в наборе одинаковую ошибку четыре раза? Говори откровенно! Ничего не скрывай. Признавайся, – допытывался у него уполномоченный НКВД.
– Чего же скрывать? – растерянно чесал в затылке Михеич. – Стар я стал, плохо вижу, буквы путаю. А тут еще разные люди сколько уж дней твердят, что будто речь Сталина истерическая.
Эта последняя фраза погубила не только Михеича, но и еще нескольких человек. На конвейере пыток теломеханики заставили наборщика назвать всех, от кого он слышал об "истерической" речи. Все им "завербованные", а также секретарь редакции и корректор типографии без суда получили по 10 лет лишения свободы. Старый наборщик пострадал больше других. Его отправили в камеру "подрасстрельных сталинцов".
7. Агитация тоном
Кроме странной фамилии Дульцинеев, Терентий Наумович, счетовод районной конторы «Союзплодоовощтреста» обладал еще и странной привычкой. Слова его почти всегда расходились с тоном, которым он их произносил.
Спрашивают, например, его:
– Скажите, какого вы мнения о Николае Петровиче? Терентий Наумович отвечает тоном, в котором смешаны неприязнь, осуждение, презрение и насмешливость:
– Николай Петрович? Да ведь это же… Здесь Терентий Наумович делает многозначительную паузу и его собеседник ждет, что сейчас будет произнесено какое-либо ругательное слово, например, подлец. Но Терентий Наумович заканчивает мрачно и злобно:
– Замечательнейший и милейший человек. И подумав, добавляет еще мрачнее:
– Чтоб ему…
Опять, пауза, закончить которую так и просятся слова: подохнуть, свернуть шею, сесть в тюрьму. Но с губ Дульцинеева срывается окончание фразы, резко противоречащее его тону:
– Сто лет жить…
Такую привычку Терентия Наумовича его знакомые называли дурной и даже опасной, советуя ему отучиться от нее. Он не внял совету знакомых и, в конце концов, они оказались правы. Привычка Дульцинеева привела его в тюрьму.
На занятии кружка политграмоты, который Терентий Наумович посещал "в добровольно-принудительном порядке", его спросили:
– Что вы знаете о жизни и революционной деятельности товарища Сталина?
Дульцинеев начал отвечать руководителю кружка своим обычным угрюмо-зловещим тоном, с многозначительными паузами. При этом он говорил несколько сбивчиво:
– Сталин это такой… выдающийся вождь нашей партии… Этот… гений эпохи, которого нужно… прославлять…
Тон и паузы Дульцинеева очень нравились слушателям кружка, у которых никаких оснований питать теплые чувства к Сталину не было. Два десятка сидевших за столом работников конторы "Плодоовощтреста" насмешливо и ехидно улыбались. Однако, руководитель нахмурился и прервал отвечавшего ему:
– Отчего это у вас, товарищ, такой тон некрасивый? Будто вы не урок отвечаете, а на каком-то общем собрании выступаете с разоблачениями врага народа. Попробуйте-ка говорить веселее.
Терентий Наумович попробовал, но безуспешно; тон остался прежним.
Кто-то из сексотов в тот же день донес управлению НКВД о Дульцинееве. Вечером его пригласили туда.
– Расскажите нам о Сталине.
– Что именно? – дрожа спросил Дульцинеев.
– То, что вы рассказывали сегодня на уроке политграмоты.
Он рассказал. Энкаведисты неодобрительно покачали головами.
– Все ваши слова идеологически выдержанные, но тон злостно-антисоветский…
Терентий Наумович Дульцинеев был обвинен в "злостной контрреволюционной агитации тоном против вождей партии и правительства".
8. Особое мнение
Дворник Ефим Бородулин о советском правительстве имел особое мнение. Однажды, находясь в нетрезвом состоянии, он его высказал приятелям:
– Эх, ребята! Несерьезное у нас правительство:
Иоська, Савоська да Лазарь с братьями. И ни у кого из ких солидности нету. А вот при царе солидность была.
Подвыпившие приятели, заинтересовавшись оригинальным, но не совсем им понятным мнением дворника, потребовали у него объяснений.
– Пояснять тут нечего, – сказал Бородулин. – Все видно, как на ладони, окромя, конешно, серьезности да солидности. Иоська, всем вам известный, ходит во главарях под разбойной кличкой Сталин. По-русски до сих пор не научился разговаривать, как следует.
– Это верно, – поддержал дворника один из приятелей. – Слыхал я, как он по радио болтает: " – Товары-щи! Рабочий класс положил на нас балыцой задача.
– А кто такие Савоська и Лазарь? – спросил другой приятель.
– Молотова иначе, как Савоськой, не назовешь, а Лазарь с братьями это ж вся семейка Кагановичей, – ответил дворник…
Слух об "особом мнении" Ефима Бородулина быстро достиг ушей энкаведистов. Логическим последствием этого была посадка в тюрьму дворника и его троих приятелей. Их рассадили по разным камерам смертников ставропольских тюрем.
9. Портреты
Колхозник средних лет Кирилл Солтыс плосколицый, тупой и очень забитый. Плоское лицо и тупость у него от рождения, а забитым его сделала семилетняя колхозная жизнь.
О своем "деле" он рассказывает косноязычно, тяжело и с натугой, будто языком камни ворочая:
– Так вот, значит… дочка у меня Санька. В школе, значит, того… обучалась. Одного разу учительша ихняя наделила их, детей значит, патретами Сталина… Приносит это Санька патрет того… домой. Ну, куды его девать? В хате того… несподручно. Там в переднем углу иконы висят. Так я, значит, порешил присобачить патрет в сенях над умывальником. Ну, приколачиваю его гвоздем к стенке. А милиционер как раз того… в двери заглянул.
– Ты чего, – спрашивает, – вождя в неподходящем месте вешаешь?
– А не все-ли равно, – говорю, – где ему висеть?
– Да тут же у тебя всякое барахло, – попрекает милиционер, – умывальник, метла, помойное ведро.
– Патрет, – отвечаю, – помойному ведру не помешает.
– Ну, милиционер того… ушел, а вскорости за мной из НКВД пришли. И вот ни за что гоняют трудящего человека по тюремным камерам. Да еще расстрелом… того… грозятся…
Пантелей Андреевич Лузгин в камеру "подрасстрельных" попал тоже по "портретному делу".
Работал он в одном совхозе сторожем и вздумалось ему, в недобрый видимо час, заняться не своим делом. Взялся старик за уборку захламленного и замусоренного совхозного клуба, хотя делать это никто его не заставлял. Сперва он вымел из клубных комнат мусор, со стен смахнул паутину, помыл окна, а затем увлекся чисткой, висевших на стенах, засиженных мухами и запыленных портретов вождей партии и правительства.
За этим занятием и застал его заведующий клубом, комсомолец Тютюшников. Старик, стоя на скамейке, поплевывал на застекленный портрет Сталина и вытирал его грязной тряпкой. Увидев это "кощунство", Тютюшников ужаснулся и воскликнул:
– Товарищ Лузгин! Что ты делаешь? Пантелей Андреевич подмигнул ему:
– Товарища Сталина купаю.
– Да ведь ты же на него плюешь!
– Ничего. Он от этого чище будет.
Заведующий клубом ужаснулся еще раз и побежал с доносом к совхозному уполномоченному НКВД.
Вечером за стариком Лузгиным приехал из города "черный воронок".
10. Идеологически невыдержанный сон
Слесарь машинно-тракторной станции Иван Луковкин в обеденный перерыв рассказывал ремонтным рабочим:
– Ну и сон мне приснился прошлой ночью. Вижу я во сне чистое поле. А по тому полю будто скачет Сталин верхом на козе. И сидит он на той козе головой к хвосту. Приснится же такая пакость.
Рабочие смеялись и просили рассказать им этот сон во всех подробностях. Луковкин рассказывал, захлебываясь от смеха и придумывая всякие юмористические дополнения к своему сновидению…
Окончание этого веселого, но "идеологически невыдержанного" сна было очень печальным для увидевшего его. Вторично рассказывать о Сталине верхомна козе Луковкину пришлось на допросе у следователя НКВД.
11. А п ч х и!
Областная сберегательная касса досрочно и с превышением выполнила план «добровольно-принудительного» размещения нового государственного займа среди трудящихся. По этому поводу из центра последовало распоряжение, чтобы работники сберкассы написали и послали письмо Сталину. Письмо, как полагается в подобных случаях, должно было состоять из рапорта Сталину об успехах сберкассы «на финансовом фронте», социалистических обязательств на будущее перед Сталиным и множества приветствий ему же.
Партийный комитет сберкассы все это написал, согласовал с обкомом ВКП(б) и отделом НКВД, а затем "поставил на обсуждение производственно-финансового коллектива". Обсуждение заключалось в том, что служащие и немногочисленные рабочие сберкассы на своем общем собрании должны были прослушать чтение текста письма и, под аплодисменты, единогласно его утвердить. На собрание пришли все работники областной сберегательной кассы. Притащился даже младший кассир Юрий Жигалин, бывший в отпуску по болезни. Он хотя и имел бюллетень от врача о временной нетрудоспособности, как заболевший гриппом, но не явиться на собрание не рискнул.
По установленному для таких собраний ритуалу сначала были избраны деловой президиум во главе с секретарем партийного комитета и почетный президиум во главе со Сталиным. Затем начальник областной сберкассы сделал полуторачасовой доклад "Займовая кампания и наши задачи на финансовом фронте". После этого один из активистов, обладавший зычным голосом, начал читать текст письма Сталину.
Первые пять минут чтение шло гладко и скучно. Чтец зычно и монотонно читал; слушатели, скучая, внимали ему. Но вдруг чтение неожиданно было прервано. При произнесении имени Сталина в самом патетическом месте письма из глубины зала раздалось громкое чихание. Чихнул Юрий Жигалин – громко, протяжно и даже как-то с надрывом:
– А-апчхи-и!
Активист вздрогнул, прервал чтение, покосился на чихнувшего и, помедлив секунду, продолжал:
– Мы обещаем вам, дорогой товарищ Сталин… Конец этой фразы был заглушен двумя короткими и резкими, как револьверные выстрелы, звуками:
– Апчх! Апчх!
– Товарищ Жигалин, – сказал, поднимаясь из-за стола, председатель президиума. – Чего это вы расчихались на таком ответственном собрании? Призываю вас к порядку.
– Грипп замучил, товарищ председатель, – попытался оправдаться младший кассир, но начальник сберкассы сердито шикнул на него.
Жигалин сел, коротко и приглушенно чихнув. Чтец еще раз попробовал произнести незаконченную им фразу:
– Обещаем вам, дорогой товарищ Сталин… Младший кассир оборвал ее продолжительным чохом, похожим на рыдание:
– А-а-апчхи-и-а-а-ай!
– Дорогой товарищ Сталин! – заорал чтец, стараясь заглушить Жигалина.
В ответ раздалось завывающе:
– Апчхиу-у-у!
– Сталин, – в отчаянии выдохнул запарившийся чтец, вытирая платком пот со лба
И сейчас же младший кассир откликнулся, какэхо:
– Апчхи-хи-хи-хи!
На этот раз засмеялись и в зале.
Продолжать чтение не было никакой возможности. Как только чтецом произносилось слово "Сталин", сейчас же Жигалин заглушал его чиханием. Получалось нечто вроде условного рефлекса, грозившего собранию срывом. Наконец, члены президиума, вскочив со своих мест, закричали чихающему:
– Замолчите! Престаньте чихать! Это безобразие! Классово-враждебная вылазка! Вы умышленно срываете собрание!
– Товарищи! Апчхи! Я не виноват. У меня же грипп. Апчхи! – со слезами на глазах протестовал Жигалин против этих обвинений.
Чтение письма Сталину удалось закончить лишь после того, как младший кассир был выведен из зала собрания…
В другое время за свое "вредительское" чихание Юрий Жигалин, пожалуй, получил бы выговор от начальства, но в разгар "ежовщины" ему дали больше.
12. Усмешка
Михаила Бурловича тоже причислили к категории «сталинцев», но обвинение его совсем уже дикое. Никогда он не выступал против Сталина, никому ничего о нем не говорил, а лишь усмехался, если при нём упоминали об «отце народов». И усмешка эта была горькой.
Работал Бурлович кузнецом на моторо-ремонтном заводе и учился в вечерней школе малограмотных для взрослых. Преподаватели – коммунисты и комсомольцы – часто на уроках рассказывали учащимся о Сталине. Кузнец слушал и усмехался своей обычной горькой усмешкой.
Его усмешку заметили и донесли о ней, "куда следует". На допросе в управлении НКВД выяснилось, что Бурлович сын раскулаченного, семья которого из Белоруссии выслана в один северный концлагерь.
И молодой кузнец Михаил Бурлович был расстрелян за… усмешку.
Глава 13 «С ВЕЩАМИ!»
Услышав через дверное «очко» этот возглас тюремного надзирателя, я сначала ему не поверил.
Вызов с вещами это значит не на расстрел, не в комендантскую камеру казни, а куда-то в иное место. Никуда, кроме как на расстрел, из нашей камеры смертников я выйти не предполагал. Отсюда конвоиры выводили людей только под пулю.
Мои сокамерники тоже не поверили возгласу тюремщика. Думали, что он ошибся, перепутал камеры или фамилии заключенных. Это иногда бывало в тюрьме. Однако, спустя вероятно минуту, оказалось, что никакой ошибки нет, и вызывают действительно меня. В камеру вошел Опанас Санько и, ковыряя пальцем в бороде, басисто рыкнул:
– Ну! Готов? Давай! Выходи! Все еще не веря, я спросил его:
– Кто? Я?
– Ну, да. Кто же еще? Скорей, – командным басом ответил старший надзиратель.
– Куда? Зачем? – спросил я растерянно.
– Не разговаривать! Выходи! Давай! – заорал он. Меня окружили мои сокамерники. Со всех сторон слышал я их торопливый шепот:
– Прощай! Желаю удачи. Счастливый путь. Может, на волю вырвешься, так не забывай про нас. Моей матери сообщи. Жене привет передай. Мою семью навести, если сможешь.
Накинув на плечи рваный пиджак и зажав подмышкой узелок со скудным тюремным скарбом, я прощаюсь с остающимися здесь. Одному жму руку, другого обнимаю, третьему обещаю выполнить его просьбу.
Однако, проститься со всеми Опанас Санько мне не дал. Ему надоело ждать и он, схватив меня за руку выше локтя, вытолкнул в коридор. Прежде, чем дверь камеры захлопнулась, я все же успел крикнуть:
– Бог вам в помощь, друзья! Прощайте!
– Хватит тебе! Замолкни! – оборвал меня надзиратель, запирая стальную дверь.
Вынув ключ из замочной скважины, и спрятав его в карман, он ткнул пальцем вперед и приказал мне:
– Пошли! Туда!..
В конце коридора нас ждали двое конвоиров.
– Этот. Берите! – указал им на меня Санько и, не интересуясь дальнейшим, тяжело повернулся на каблуках спиной к ним и зашагал обратно.
Конвоиры вывели меня на тюремный двор. Там, прижавшись лоснящимся боком к грязному снежному сугробу, стоял старый знакомый: "черный воронок". Мои спутники, молодые деревяннолицые парни в чёрных шинелях, были, как полагается, тупы к угрюмы, но не слишком, не зверски. Оба, повидимому, только что выпили; от них тянуло спиртным духом. Учитывая это обстоятельство, я рискнул заговорить с ними:
– Поедем, значит?
Один из них утвердительно кивнул головой.
– Стало быть, поедем.
– А куда?
Они переглянулись. Один ухмыльнулся.
– Сказать, что-ли?
– Можно. Все равно скоро узнает, – хриплым, не то простуженным, не то пропитым голосом произнес другой.
Сердце мое на секунду замерло от мысли, в которой были прощание с жизнью и надежда на скорый конец.
"Может быть, меня все-таки сейчас расстреляют? Может быть, через несколько минут конец моим мучениям? Тогда – прощай жизнь, прощай тюрьма".
Желая поскорее убедиться в этом, я поспешил задать конвоирам еще один вопрос:
– На вышку повезете?
Их ответ сразу же погасил мою надежду на смерть:.
– Тю, чудило! Кто же днем на вышку возит?
– Тогда, куда же?
– В новую тюрьму.
– Жаль, что не на расстрел, – произнес я, тоскливо вздохнув.
На деревянных лицах конвоиров отразилось нечто, напоминающее удивление.
– Тебе жить надоело, что-ли? – спросил один из них.
– Очень, – ответил я.
– А пожить, стало быть, еще придется, – сказал другой конвоир и, указывая на раскрытую дверцу в кузове автомобиля, добавил:
– Ну, лезь в машину! Поедем, стало быть. Я влез внутрь автомобиля. Конвоиры, войдя вслед за мной, втолкнули меня в единственную свободную заднюю кабинку "воронка" и заперли ее дверь. Другие кабинки уже были заняты до моего привода сюда. Влезая в автомобиль, я слышал доносящиеся из них шорох, тяжелое дыхание, тихие стоны и кашель…
В пути я попробовал разговориться при помощи тюремной азбуки с моим соседом по кабинке справа, но конвоиры были настороже. Едва я передал ему стуком два слова: "кто вы?", как из прохода между кабинками раздались угрожающие окрики:
– Эй, там! В задней кабинке! Отставить азбуку!
– Давай не стукай! Не то прямо с воронка тебя в карцер сдадим.
Пришлось подчиниться. Попасть в карцер вторично я не хотел.
Узнать, кого перевозили в "воронке" вместе со мною, мне так и не удалось. Когда автомобиль остановился, меня вывели из него первым. Двор, в котором я очутился, совсем не был похож на тюремный. Стены не выше двух метров с большими железными воротами в одной из них, а между ними асфальтированная площадка, сплошь заваленная металлическим ломом, ржавыми частями каких-то машин и кучами мелко изрезанной жести. Все это покрыто слежавшимся, серым от пыли снегом. С противоположной от ворот стороны двор примыкал к длинному зданию фабричного типа. Оно показалось мне знакомым. Несомненно, я уже был в нем, но когда и почему, вспомнить в тот момент не смог.
Конвоиры повели меня через двор по расчищенному от снега проходу, покрытому жирными пятнами от когда-то разлитых здесь нефти и машинного масла. На пороге фабричного здания нас встретили несколько надзирателей. Они были растеряны, чем-то очень озабочены и как будто даже испуганы. Один из них, видимо старший, раздраженно заворчал на моих черношинельных спутников:
– Вы что, с ума посходили? Всех ставропольских заключенных хотите к нам перетащить? Не знаете разве, что у нас и так все переполнено?
– Ты у начальства это спрашивай, а не у конвоя. Приказывают нам – мы и тащим. Наше дело маленькое, – наперебой загалдели конвоиры.
Надзиратель с досадой плюнулим под ноги и обратился ко мне:
– Ну, пойдем!
Мы вошли в здание. За его дверью был узкий коридор: не больше десяти метров длиною. По обе стороны от входа в него, на бетонных площадках в полметра высотой, стояли два пулемета Максима. У каждого из них – по паре надзирателей. Тупые и хищные рыльца пулеметов направлены на дверь в противоположном конце коридора. Не в силах сдержать удивления, я воскликнул, указывая на них:
– Это зачем?! Для расстрелов?! Введший меня сюда надзиратель отмахнулся от моих вопросов рукой с прежнею досадой.
– Какое там для расстрелов? Просто охрана. Усиленная, поскольку вашего брата-каера тьма-тьмущая.
– Очень много? Сколько? – спросил я.
– Сам увидишь. Пойдем! – коротко бросил он… Еще два десятка шагов и мы останавливаемся перед дверью, грубо и небрежно сбитой из толстых дубовых досок, скрепленных массивными железными полосами. В петлях ее засов, "лабазный" замок, не меньше пуда весом. Надзиратель отпирает его огромным старинным ключом и с усилием тянет дверь на себя. Она открывается с протяжно-пронзительным скрипом.
Я делаю шаг вперед и на мгновение отшатываюсь пораженный. Многое, – от общей камеры до той, где казнят, – ожидал я увидеть здесь, но только не это. Перед моими глазами развернулась удивительная и страшная картина. Я видел тюремный город, стоя на его пороге.