355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Бойков » Люди советской тюрьмы » Текст книги (страница 30)
Люди советской тюрьмы
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 00:32

Текст книги "Люди советской тюрьмы"


Автор книги: Михаил Бойков


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 42 страниц)

Аресты всех подряд, кто вел переписку с заграницей, преследовали единственную цель: изолировать население СССР от остального мира. Частично советской власти удалось этого добиться. После "ежовщины" лишь редкие смельчаки рисковали посылать письма за границу.

7. Переводчик

Стремление и способности к изучению иностранных языков у Виталия Конькова обнаружились еще в детстве. Он был в школе-семилетке первым учеником по немецкому языку, который большинство школьников обычно не любило.

После окончания средней школы Виталий поступил в 'Институт иностранных языков. При поступлении туда никаких препятствий перед ним не возникло. Он хорошо знал немецкий язык, а, – главное, – был комсомольцем и сыном потомственного рабочего, мастера одной из московских фабрик. Коньков окончил институт так же успешно, как и среднюю школу. Как лучшему из выпускников, дирекция предложила ему преподавать учащимся первого курса института и одновременно продолжать свое лингвистическое образование на факультете восточных языков. Виталий с радостью согласился. Однако, осуществиться его стремлениям было не суждено.

На следующий, после выпускного экзамена день в квартиру Коньковых явился некто в штатском костюме из коверкота "военного образца" и пригласил Виталия "пойти прогуляться".

– А кто вы такой? – спросил отец юноши.

– Работник ГПУ, – последовал ответ.

– Значит, сын арестован?

– Пока нет, но дальнейшее зависит от него… Обняв плачущую мать и побледневшего, встревоженного отца, Виталий ушел вместе с агентом ГПУ. Прогуливались они недолго. Агент предложил отправиться в ближайший парк. Виталий согласился. За десять минут они трамваем доехали до парка и уединились на скамейке в одном из его тихих и безлюдных днем уголков. С минуту они сидели молча. Виталий вопросительно смотрел на своего спутника, ожидая, что он скажет.

– Прежде всего, молодой человек, – начал тот, – у меня есть к вам один вопрос. Чем вы намереваетесь заняться, окончив Институт иностранных языков?

Виталий коротко сообщил ему о предложении институтской дирекции и своих планах на будущее. Выслушав его, агент отрицательно затряс головой.

– Нет, молодой человек. Все это вы оставьте на потом. Это от вас не уйдет. Прежде вы должны отработать те деньги, которые советская власть потратила на ваше ученье. Короче говоря, вам предлагается работа в качестве переводчика. Очень ответственная. Поработаете пару лет, оправдаете доверие партии и советской власти, а потом можете продолжать учебу.

Виталий попытался было возражать, но агент резко и угрожающе оборвал его:

– Если вам не нравится мое предложение, то я могу заменить его… ордером на арест. И вы больше никогда не вернетесь в свою семью. Так что для вас лучше всего согласиться работать… Ну? Согласны?

Юноша, не находя слов для ответа, со вздохом кивнул головой. Его собеседник усмехнулся.

– Я знал, что вы согласитесь, и поэтому захватил с собой все необходимое для вашей поездки к месту работы. Вот возьмите.

Он вытащил из внутреннего кармана пиджака объемистый конверт.

– Здесь билет в поезд прямого сообщения Москва-Кисловодск, служебное удостоверение и зарплата за месяц вперед. Поезд отходит завтра утром в 8.25. Не опоздайте. На месте явитесь за инструкциями к начальнику кисловодского отдела ГПУ… А теперь идите домой, успокойте своих родителей и посоветуйте им, чтобы они о вашей новой работе никому не болтали. Ну, пока, – закончил агент, вставая со скамейки.

Дома, увидев вернувшегося Виталия живым и невредимым, мать крестилась и плакала от радости. Отец молча хмурился. Будущая работа сына старику не нравилась.

Начальник кисловодского отдела ГПУ дал явившемуся к нему Виталию подробнейшие служебные инструкции, закончив их таким наказом:

– Главное, браток, ты должен изо всех сил втирать очки каждому заграничному дураку, к которому мы тебя прикрепим. Действуй, браток, по-большевистски и помни, что за плохую работу у нас полагается тюрьма или пуля в затылок.

Виталию ничего иного не оставалось, как заверить начальство, что он готов "действовать". Энкаведист одобрительно кивнул головой и добавил к вышесказанному им:

– Числиться ты будешь в штате краевого курортного управления и там же получать паек и зарплату, но действовать под нашим контролем. Каждый вечер после работы являйся с отчетом к моему заместителю. Пропуск получишь в комендатуре…

На первых порах работа нравилась Виталию. Он встречал и провожал приезжавших в Кисловодск иностранцев и показывал им достопримечательности города и окрестностей. А показать там было что.

Курорт, ставший известным, благодаря своему чудесному климату и целебным минеральным источникам еще во времена бывавшего там когда-то Лермонтова, советская власть превратила в "пролетарскую здравницу знатных людей страны": партийных ответработников, высших чинов Красной армии, разрекламированных стахановцев, сделанных знаменитостями литераторов, академиков и артистов, крупных сотрудников ГПУ и приезжающих из-за границы туристов и членов, так называемых, братских компартий. Для этих гостей были там санатории-дворцы и бережно сохраняемый старинный парк с нарзанными ваннами и огромной "Площадкой роз", прогулки по "лермонтовским местам" и поездки в "образцово-показательный колхоз-миллионер", дорогие рестораны и переполненные товарами магазины, роскошные солярии и театр "Курзал", в котором выступали приезжавшие сюда на гастроли из Москвы, Ленинграда, Киева и Тифлиса, лучшие актеры и музыканты СССР. Кисловодск вполне оправдывал свое название города-курорта; там было более пятидесяти санаториев и улицы блистали почти идеальной чистотой; туда каждый год приезжали отдыхать и лечиться тысячи людей, а оттуда, во все страны мира, вывозились миллионы бутылок знаменитого "нарзана" с огромного завода "Розлив".

А рядом с этим чудесным городом, в 3–5 километрах от него, из всех, заботливо скрываемых властью от постороннего глаза углов и тайников, лезла наружу голая и голодная советская нищета, самая нищая в мире. В станице Кисловодской люди пухли от голода, на полях пригородных колхозов крестьяне работали в лохмотьях и босиком, а корпуса новых санаториев, обнесенные высокими дощатыми заборами, строили измученные, похожие на тени заключенные.

Эту нищету и рабство, которые заставляли его постепенно разочаровываться в работе, Виталий никому из "знатных иностранцев" никогда не показывал, но видеть "контрасты" советского курорта ему с каждым днем становилось все тяжелее и невыносимее; совесть мучила его все больше. И однажды, в конце второго года своей работы на курорте, он не выдержал. У него вырвались слова, за которые потом его приговорили к смертной казни. Всегда спокойный и выдержанный молодой переводчик на вопрос одного из туристов, сотрудника нескольких французских газет, неожиданно ответил с гневной горячностью:

– Если вы хотите видеть настоящую жизнь рядовых советских граждан, то отправляйтесь в станицу Кисловодскую. Там вы увидите голод, нищету и страх, которые прикрываются вот этой красивой ширмой, – указал он на раскинувшуюся перед ними панораму Кисловодска.

Любезно поблагодарив переводчика за совет, француз сказал, что не замедлит им воспользоваться. Вскоре после этого случая Виталий был арестован…

– Значит, француз вас выдал? – спрашиваем мы у него.

Он отрицательно качает головой.

– Сначала я сам так думал, но на следствии выяснилось иное. Француз только написал правдивую статью о жизни в "пригородах Кисловодска". После того, как она была напечатана в парижских газетах, энкаведисты взялись за кисловодских переводчиков. В числе их допрашивали и меня. Я сопротивлялся недолго. Чтобы сопротивляться им – сами знаете – нужно иметь сильную волю и крепкие нервы, а у меня, – разводит он руками, – таковых не оказалось.

Ему 26 лет; в тюрьме он сидит второй месяц и смерти боится больше, чем остальные его сокамерники. Он горько раскаивается в том, что был откровенным с французом и называет себя дураком…

Виталия Конькова первым из всех, осужденных нашей камеры по шестому параграфу 58 статьи, вызвали ночью "без вещей".

8. «Три греческих мушкетера»

– Вас можно было бы, конечно, и не арестовывать, – сказал им следователь на допросе.

Старший из троих подследственных начал просить:

– Так пусти нас домой. Зачем в тюрьме держишь, зачем допрашиваешь? Пусти домой, пожалуйста!

Средний и младший подследственники, поддерживая просьбу старшего, заговорили наперебой.

– Нас в тюрьме держать не нужно.

– Нам работать надо.

– Зачем простых каменщиков допрашивать?

– Зачем рабочих людей тюремным пайком бесплатно кормить?

– Нас НКВД хорошо знает.

– Мы ему давно знакомые.

– Пусти домой, пожалуйста!

– Стоп, ребята! Не галдите все сразу, как галки. Закройте рты! – остановил их следователь.

Подследственники умолкли. Следователь заговорил сочувственно и, как будто, с искренним сожалением:

– Жаль мне вас, ребята, да только сделать я ничего не могу; о том, чтобы домой пустить, не может быть и речи. На вас не мною, а другим дело заведено. Но вы, ребята, сами виноваты. Вам надо было давно в советское гражданство перейти.

– Не виноваты мы. Два года назад заявления об этом в горсовет подавали. С горсоветчиков спрашивай, – опять зашумели подследственники.

Следователь шумно вздохнул.

– Не с кого там спрашивать, ребята. Почти всех горсоветчиков мы пересажали. По делам важнее вашего гражданства.

Он вздохнул еще раз и сказал:

– Но вы особенно не волнуйтесь. Ваше следственное дело чепуховое. Дадут вам по паре лет концлагерей и будете вы там работать каменщиками, как и на воле. Разница небольшая… Ну, а пока идите назад в камеру.

Из следственной камеры на допрос их опять вызвали вместе спустя полгода. Следователь был новый, молодой и не лишенный чувства юмора. Перелистав следственное "дело" и прочтя там фамилии троих обвиняемых, он расхохотался.

– Вот это здорово! Агатидис, Аманатидис и Агдалинидис. Ну, прямо, как в романе Дюма. Три мушкетера, но только греческие. И вместе с тем каменщики… А драться на шпагах вы умеете? А шляпы с перьями носить? А где же ваш д'Артаньян?..

Он допрашивал их с шутками и прибаутками часа два. Не понимая его шуток, они настойчиво просили поскорее закончить следствие и пуститьих по домам. Следователь отмахивался от них руками и говорил со смехом:

– Ладно. Пущу. Только не на волю, а обратно в следственную камеру. И подходящего д'Артаньяна к вашему делу пристегну. Для полного комплекта. А на волю вас пускать нельзя. Вы там Сталина своими греческими шпагами заколете… Эх, вы, мушка-атеры каменистой профессии.

Свое обещание "пристегнуть к трем греческим мушкетерам д'Артаньяна" следователь сдержал. В следственную камеру, где они сидели, был переведен из другой 80-летний грек Анастас Карамботис.

На "воле" он имел две профессии: педагога и садовника. С первых лет революции учил детей в греческой школе до тех пор, пока советская власть не закрыла ее, обвинив большинство школьных учителей-греков во "вредительстве на культурном фронте". Тогда Карамботиса продержали в тюрьме всего лишь два месяца и выпустили. По выходе из нее, знание садоводства, которым он занимался в Греции еще молодым, пригодилось ему. Он нанялся садоводом в один курортный совхоз; за три года привел его сад в образцовый порядок, но, к сожалению совхозной дирекции, очень ценившей его, как хорошего специалиста, был арестован вторично.

"Три греческих мушкетера" попали в тюрьму на несколько дней раньше Карамботиса. Это случилось в конце 1936 года. К тому времени отношения между СССР и Грецией ухудшились и, по указаниям Кремля, энкаведисты начали поголовные аресты греческих подданных, которые до этого состояли на учете НКВД и периодически, – дважды в месяц, – являлись на регистрацию в его управления и отделы.

Все "преступления" Карамботиса и его трех соотечественников заключались в том, что они были подданными Греции.

– Почему он нас назвал таким словом: "муш-ка-те-ры"? Как такое слово понимать нужно? Скажи, пожалуйста! – недоумевая, спрашивали своих сокамерников трое подследственных, вернувшиеся с допроса у веселого следователя.

Заключенные, читавшие на "воле" Дюма, попытались дать им объяснения. Греки выслушали их внимательно, но поняли плохо и не поверили.

– Нет. Он что-то другое хотел сказать. Никакие мы не дворяне и не королевские солдаты. Мы рабочие-каменщики. Наши отцы и деды тоже каменщиками были…

Приведенный в камеру на следующий день после этого разговора, Карамботис объяснения заключенных о мушкетерах подтвердил и, улыбаясь, заметил:

– Некоторое сходство с мушкетерами у вас есть, но очень уж отдаленное. А я больше похож на очень постаревшего Бонасье, чем на д'Артаньяна.

Греки поверили старику, но долго еще недоумевали, почему веселый следователь дал им такую странную кличку.

Третий следователь у греков оказался значительно "серьезнее" предыдущих. "Прокатив на конвейере" Карамботиса и троих его соотечественников, он вырвал у них все нужные ему "признания", обвинил их в шпионаже и добился присуждения к расстрелу. В нашу камеру смертников они попали все четверо.

Карамботис был прав, сказав, что "три греческих мушкетера" имеют некоторое отдаленное сходство с героями романа Дюма; кроме фамилий они похожи на мушкетеров и внешностью, а больше – ничем. Старший из них, сорокалетний Агатидис развитее, грамотней и культурнее остальных двух и по-русски говорит чище их. Средний – Аманатидис – высокого роста, силач и весельчак, любящий покушать и выпить, очень страдающий от тюремного голода и утративший в камере смертников значительную долю своей веселости. Наконец, младший – Александр Агдалинидис – задумчивый 22-летний юноша, худощавый, стройный и слегка сутуловатый, внешностью больше напоминает студента из националов, чем каменщика. Расстрела он боится панически. Карамботиса "мушкетеры" очень уважают, повинуются ему во всем и называют отцом.

Ни с д'Артаньяном, ни с Бонасье у старого Анастаса никакого сходства нет. Его безволосый череп с прижатыми к нему ушами и постоянно спокойное, бесстрастное лицо с большим висячим ноем и глазами, прикрытыми тонко-восковыми веками, похожи на голову какого-то древнего афинского философа, вырезанную из пожелтевшей слоновой кости. Говорит он о жизни и смерти и ожидает расстрела с философским спокойствием; в беседах со своими соотечественниками и другими заключенными старается поддержать бодрость духа у тех, которые особенно отчаиваются и страдают. Он изучал в свое время литературу и историю, хорошо знает античных писателей и поэтов, но самый любимый им – Гомер. Закрыв глаза, старик наизусть читает нам "Одиссею" и, "Илиаду" на звучном древне-греческом языке. Получается красиво, но никому из нас непонятно. Мы просим его читать по-русски. Без малейшего греческого акцента в произношении он начинает:

– "Муза, скажи мне о том многоопытном муже, который…"

Часами слушаем мы старого грека, невольно забывая на это время о тюрьме и расстрелах…

Некоторым может показаться странным и неправдоподобным чтение стихов Гомера в камере смертников советской тюрьмы. Нам это не казалось…

Анастас Карамботис умер в тюрьме, но не от пули энкаведиста. Однажды утром мы обнаружили его на матрасе мертвым. Сердце старика не выдержало тюремного режима.

"Три греческих мушкетера" были потрясены смертью Карамботиса и несколько суток подряд оплакивали его. Плакали громко, не стараясь сдерживать слезы и не стесняясь нас. Нам тоже было очень жаль старика и мы искренне сочувствовали грекамв их горе.

Особенно тяжело переживал его смерть младший из "трех мушкетеров" Александр Агдалинидис. Ведь умер человек, которого он, сирота, в раннем детстве потерявший родителей, полюбил и уважал, как отца и который каждый час, каждую минуту помогал ему, молодому и хотевшему жить, бороться с предсмертным ужасом, поддерживал в нем бодрость духа. Эта смерть губительно повлияла на рассудок Александра. Ночами у него всё чаще бывали приступы временного помешательства, оканчивавшиеся истерическими припадками и судорожными конвульсиями…

Их вызвали из нашей камеры одного за другим. Вызвали днем и с вещами. Старший и средний греки так обрадовались, что даже забыли попрощаться с нами. А младший, вызванный последним, тупо и безучастно смотрел поверх голов надзирателей и его дрожащие губы шептали что-то бессвязное.

– Как твое имя? – спросил его старший надзиратель Опанас Санько, шаря глазами в списке заключенных.

– Какое имя?.. какое?.. какое? – дрожа, забормотал Александр.

– Твое, – повторил тюремщик.

– Не знаю! Не знаю! – истерически крикнул юноша.

– Ты что? С ума, – начал надзиратель и, внимательно посмотрев ему в глаза, уверенно закончил фразу:

– Спятил. Ну-да.

Потом, мотнув головой назад, через плечо скомандовал своему сыну Левонтию, стоявшему в коридоре:

– Доложи! Коменданту! Надо свезти. В сумасшедший дом…

Двое "греческих мушкетеров" были освобождены из тюрьмы. Советская власть дала им "право" опять работать каменщиками и дважды в месяц являться к энкаведистам на регистрацию. Третий окончил свои дни в, так называемой, "Психбольнице" – ставропольском доме для сумасшедших.

Глава 10 CХВАТКА

Наконец-то, вызвали и меня. Ночью. В обычное для расстрелов время.

– Кто на Бы?

Существовать в камере смертников мне надоело и опротивело окончательно. Поэтому на вызов я ответил с охотной готовностью.

Спустя секунду надзиратель ворчит в очко:

– Давай! Без вещей…

Медленно поднимаюсь с матраса и, не торопясь, начинаю одеваться. Уходить отсюда мне все-таки не хочется. И не из-за боязни смерти. Нет, этого у меня не осталось, это ушло с последним приступом лихорадки предсмертного страха. Но здесь, среди "подрасстрельных", сравнительно тепло, а "там" наверно очень холодно. Ведь теперь зима и меня поведут по холодным коридорам, продуваемым ледяным сквозняком, в которых мерзнут даже надзиратели в своих шинелях с ватными прокладками. А в комендантской перед казнью разденут, должно быть, догола и мне будет еще холоднее, чем в коридорах.

Мысли о холоде заставляют меня схватиться за кожаное меховое пальто, доставшееся мне по наследству от Муссы Дыбаева. Но сейчас же я бросаю его на матрас, как бросил тогда черкес, вызванный из камеры "подрасстрельных" после полуночи.

"На что оно мне? – думаю я. – Ведь все равно меня разденут".

И как тогда, в ночь казни Дыбаева, никто из заключенных не решается прикоснуться к этому пальто мертвых.

До ухода из камеры и жизни мне остается только выполнить ритуал, неизвестно кем и когда установленной традиции идущих на казнь смертников советских тюрем. С каждым из остающихся в камере я должен обняться и поцеловаться, пожелав ему при этом скорейшего выхода на свободу. Для меня это нелегко. Целовать мужские губы, да столько сразу, да еще такие изуродованные на допросах и воспаленные, как у Якова Двугубского, противно. А выполнить ритуал необходимо. Тех, которые в предсмертные минуты отступили от него, в тюрьме поминают недобрым словом:

– Перед казнью они были, как тряпки. Совсем передрейфили. Икру метали. Даже со своими сокамерниками не попрощались.

Я не хочу, чтобы так говорили обо мне после моей смерти. Поэтому, отогнав брезгливость и вытерев губы рукавом пиджака, я делаю два шага к ближайшему от меня заключенному…

Традиционно проститься со мной захотел и смог только один Валентин Извольский. Он, крепко обняв и поцеловав меня, сказал:

– Ничего. Не бойтесь. Смерть все-таки лучше… И, не закончив фразы, отвернулся.

Остальные, оцепенев от страха, молча глядели на меня. Я подходил к каждому, обнимал и целовал их в холодные, мелко-дрожащие губы, стараясь не смотреть в полубезумные, расширенные ужасом глаза. Взгляд таких глаз нестерпим даже на пороге смерти. Обниматься с Яковом Двугубским мне не пришлось. Он оттолкнул меня, визгливо и злобно крикнув:

– Иди к черту, мертвец! Я еще жить хочу!

Как бы в ответ на его крик, дверь открылась и Опанас Санько, пощипывая двумя пальцами свою бороду, командным тоном пробасил с порога:

– Приготовьсь! Хватит копаться! Давай! Выходи! Сделав прощальный жест рукой моим сокамерникам, я медленно поплелся к двери, невольно остановился на мгновение у ее порога, мысленно прощаясь с жизнью, а затем, сделав еще шаг, переступил порог смерти. Стальной прямоугольник двери, похоронно звякнув, захлопнулся за моей спиной.

В коридоре меня ждали двое конвоиров. Санько командно бросил им единственное слово приказания:

– Ведите!

Они молча повиновались. Схватили меня за руки, загнули их за спину и надели наручники. Один из конвоиров, толкнул меня в плечо и произнес коротко, негромко и равнодушно: —Пошли!

Я качнулся вперед и, волоча отвыкшие от ходьбы и плохо сгибающиеся в коленях ноги, пошел по ковровой дорожке коридора. Собственно я не шел даже, а влачился, весь дрожа от холода и ветра, врывающегося в коридор через решетчатое окно без стекол в противоположном его конце. Силы мои убывали с каждым шагом и я нетерпеливо желал только одного: когда же мы остановимся перед дверью в комендантскую камеру расстрелов? Конвоиры шли рядом, слегка поддерживая меня под руки.

Вот, наконец, и она, дверь комендантской, без камерного номера, обитая черной клеенкой. Под этой клеенкой, как рассказывали мне заключенные энкаведисты, два толстых слоя войлока и ваты, чтобы звуки выстрелов, стоны и крики жертв не доносились оттуда в коридор.

Я останавливаюсь перед дверью, но конвоиры вдруг толкают меня вперед, заставляя идти дальше по коридору.

– Как? Разве не сюда? – спрашиваю я.

– Нет, – коротко бросает конвоир слева.

– Тут тебе делать нечего, – добавляет другой.

– Куда же? – в изнеможении шепчу я.

– Там узнаешь, – глухо звучит равнодушный ответ.

– Где?

– Пошли! Давай!..

Нужно идти еще, а у меня совершенно нет сил. Немногие остатки их отняла остановка у комендантской камеры. Я мешком обвисаю на руках конвоиров. Они с руганью подхватывают меня подмышки, волокут по лестнице в первый этаж тюрьмы, а оттуда к выходу во двор. Там у ворот стоит автомобиль, но не "воронок", а легковой, четырехместный. Меня вталкивают в его кузов. Один из конвоиров садится рядом со мной, другой лезет в кабинку шофера.

Десять минут езды и мы останавливаемся у мрачного серо-бетонного здания краевого управления НКВД.

"Значит и здесь расстреливают. Других мест им нехватает что-ли?" – думаю я и бессознательно заканчиваю свою мысль беззвучным шопотом, в котором слова не мои, а казненного летчика Петра Евтушенко:

"Скорее бы уж меня расстреляли"…

Конвоиры вытаскивают меня из автомобиля и после нескольких минут обязательной проверки и обыска в комендатуре ведут по знакомым мне коридорам управления и останавливаются перед знакомой дверью. Один из них нажимает на кнопку в стене, справа от двери и над нею зажигается и сейчас же гаснет красная лампочка. Это сигнал, что можно войти.

На одно мгновение слились вместе открывшаяся дверь, толчок в спину, кабинет следователя. Это мгновение вызывает у меня мысль, родившуюся из нежелания жить и неожиданного возвращения к жизни, из тоскливого разочарования и безграничной усталости:

"Так, значит, еще не расстрел? Не конец, а продолжение пытки?"

Передо мной прежний мой мучитель-следователь Захар Иванович Островерхов. Попрежнему он сидит за столом над папкой с моим следственным "делом".

Он стал худее и желтее, осунулся еще больше и даже как будто постарел за четыре месяца между нашими встречами: этой, такой неожиданной для меня и той, ночью его торжества, когда я подписал последнее, нужное ему "признание". На его обвисшем желтыми складками лице и в глазах-сливах под квадратными стеклышками пенснэ – усталость, озабоченность и растерянность. Но голос у него не изменился. Указывая на стул, стоящий в двух-трех шагах от стола, он тянет приторно-медовым тоном:

– Садитесь, дорогой мой. Пожалуйста… Молча, даже не поздоровавшись с ним, я сажусь на стул. От этой неожиданной встречи я еще не пришел в себя, как следует.

– Вы нелюбезны, мой друг. Забываете о долге вежливости, – замечает он, стараясь улыбаться послаще.

– Какая уж тут вежливость, – досадливо отмахиваюсь я от него головой. – Для чего вы меня вызвали?

Он снимает пенсне и, потирая двумя пальцами переносицу, произносит со слащавой мягкостью:

– Видите-ли, родненький, с вашим дельцем получается некоторая неувязка. Его не утвердила Москва. Мы с вами допустили в нем слишком много, как бы это выразиться? Ну, фантастики что-ли. Придется кое-что изменить и кое в чем его доработать. За этим-то я вас и вызвал…

По мере того, как он говорит, первоначальная досада разочарования превращается у меня в жгучую злобу к нему. Комок злости растет в груди, где-то под сердцем, и приступом тошноты подкатывает к горлу. Эта злость вызывает вспышку физических сил в моем истощенном и обезволенном организме. Я чувствую, что еще немного и вспышка завершится взрывом, скандалом, дракой; сверхестественным для меня усилием я стараюсь подавить ее и это мне удается.

– Так что же вам, все-таки, нужно? – спрашиваю я следователя, дрожа от ярости.

– О, совсем немного, дорогой, – отвечает он. – Я дам вам просмотреть еще раз ваше дело, а потом мы вместе доработаем его и вы подпишете то, что мне нужно. Но, прежде всего, снимем-ка с вас наручники…

– Ну-ну… Давайте… просмотрю, – стараюсь я говорить спокойно, но это мне плохо удается.

Островерхов замечает мое волнение и, протягивая мне папку с "делом", тянет успокаивающе и сладко:

– Ро-одненький, пожалуйста не волнуйтесь. Спокойненько, пожалуйста. Ведь ничего особенного не случилось. Требуется слегка изменить и дополнить ваши показания. Только и всего.

Я беру у него папку, кладу ее себе на колени и говорю ему шипящим от злости голосом, уже не стараясь сдерживать себя:

– И вы, из-за этого, вызвали подрасстрельного для издевательств над ним? Заставили человека идти на несостоявшуюся казнь? Не могли предупредить меня, что вызываете на допрос? Ведь я, только что, под пулю шел. С моими сокамерниками прощался. Умереть приготовился. А вы все это обратили в комедию.

– Ну, это поправимо, – говорит он с небрежным жестом. – После допроса я вас отправлю в другую камеру подрасстрельных. Только и всего. Я не предполагал, что вы примете так близко к сердцу вызов на допрос. Я бы вас не беспокоил, но, поверьте, мне крайне необходимо доработать ваше дело. В настоящий момент от этого очень зависит мое… служебное положение. Так что, давайте-ка приступим к работе…

И я "приступил", но совсем не так, как ему этого хотелось. Его последние цинично-эгоистические фразы взорвали мою злость.

Говорят, что если даже зайца очень долго бить, то он в конце концов бросается на бьющих его. Приблизительно так произошло и со мной. Меня слишком долго били до этой встречи с Островерховым.

Вскочив со стула, я разорвал "дело" на несколько частей. Я рвал его и с ненавистью и торжеством швырял в желтую, брюзглую физиономию, в квадратики очков, повторяя задыхающимся голосом лишь одно короткое слово:

– На! На! На!..

Затем началась драка. Я бросился на него с кулаками. Бил его куда попало, вкладывая в каждый удар все свои слабые силы. Сперва он только защищался, отталкивая меня и прикрывая от моих ударов лицо ладонями. Но вот ему удалось схватить меня за горло и прижать к стене. Он понял, что легко справится со мною, обессиленным тюрьмой и пытками, и от защиты перешел к нападению. Его руки все сильнее сдавливали мое горло. Я задыхался и уже не мог ни наносить ему удары, ни оторвать его рук от моей шеи..

Еще несколько секунд этой неравной борьбы и я, полузадушенный, свалился на пол. Стоя надо мной, он пинал меня носками сапог в живот и спину и приговаривал:

– Вот тебе… вот… вот…

Это продолжалось довольно долго, но, наконец, надоело ему. Он отошел от меня и принялся собирать разбросанные мною по полу клочки следственного "дела". Собрал, разложил на столе и горестно развел руками:

– Все пропало.

Он повернул ко мне желтое, искаженное злобой лицо.

– Что же ты наделал, родненький… сукин сын… с-сволочь… Все испортил, все порвал. Значит, столько времени потрачено зря? Заново дело начинать нужно, значит? Что ты натворил, дорогой… вражина проклятая?

Вид разложенных на столе клочьев исписанной бумаги привел его в ярость. Он еще несколько раз пнул меня ногами и злобно прошипел:

– Ты умереть хочешь? Да? Хорошо. Но ты не умрешь легкой смертью. Под пулю я тебя не пошлю. Нет! Я загоню тебя в ледяную могилу, родненький!..

Островерхов бросился к столу и заколотил кулаком по кнопке звонка. На пороге сейчас же выросли обе фигуры конвоиров, приведших меня сюда. Следователь, вырвав из блокнота листок бумаги, быстро и размашисто черкнул на нем карандашом несколько слов и, протягивая эту записку конвоирам, отрывисто произнес:

– Доставить этот приказ в тюрьму! Старшему надзирателю Санько. Вместе с подследственным!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю