Текст книги "Лавровы"
Автор книги: Михаил Слонимский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
XIV
В одном из октябрьских номеров вечерней газеты Борис прочел о том, что член Государственной думы Михаил Борисович Орлов состоит в военно-морской комиссии. Это был отец Сережи Орлова, его товарища, вместе с ним окончившего гимназию ускоренным выпуском. Борис бывал у Сережи дома и знал его отца лично. Прочитав об Орлове в газете, он отправился к нему, чтобы рассказать о том, что видел и пережил. Может быть, этому человеку, стоящему теперь у власти, полезно будет узнать правду о солдатской жизни? И еще: может быть, он поможет Борису. Впрочем, Борис сам не знал, чего хочет от члена Государственной думы.
Было восемь часов вечера, когда Борис позвонил у двери общественного деятеля. Член Государственной думы был дома и музицировал. Он сидел в гостиной перед роялем на круглом вращающемся стуле; на таком же стуле рядом с ним сидела его жена. В четыре руки они разыгрывали «Сон в летнюю ночь» Мендельсона.
Чистенькая горничная пустила Бориса в прихожую и постучала в дверь гостиной. Музыка прекратилась, и недовольный голос спросил:
– Кто это?
Дверь скрипнула, и член Государственной думы появился перед Борисом. Это был большого роста, плотный человек в идеально чистой пиджачной паре. Борис знал, что это не бутафорская массивность: гимназистом он не раз стискивал зубы, когда Орлов жал ему руку.
Член Государственной думы не узнал Бориса. Только когда тот назвал себя, он вспомнил:
– Ага! Как же! Пожалуйста. Но Сережи нет. Сережа был тяжело ранен, а теперь поправился и снова на фронте. Я у вас вижу «георгия». Это хорошо. Но почему вы до сих пор солдат, а не офицер? Вы ко мне по делу?
Он провел его в гостиную и познакомил с женой. Жена, поздоровавшись с солдатом, вышла. Член Государственной думы опустился в кресло и пригласил Бориса сесть.
Все было мягко в комнате: ковер на полу, диван, кресла, стулья. Лицо у члена Государственной думы приняло привычно-внимательное выражение. Лицо было полное, чисто выбритое, с большим мясистым носом.
Борис начал, волнуясь:
– Я пришел к вам сказать, что солдатам очень плохо.
Тут все мысли ушли от него, он подцепил на лету тольку одну: про трамвай – и продолжал:
– Солдатам даже в трамваях не разрешают ездить.
Большое тело члена Государственной думы заколыхалось в кресле.
– То есть как это? Они виснут на всех подножках, забивают площадки, затрудняют пассажиров... Нет, нельзя! Возмутительно!
И еще несколько восклицаний, не имеющих особого значения, выскочило у члена Государственной думы уже просто по инерции. Потом он снова успокоился в своем мягком кресле. Видно было, что и сам он, и кресло, и гостиная, и жена, и горничная – все это держится на каком-то твердом убеждении, сдать которое было бы для члена Государственной думы равносильно смерти.
Борис понял уже, что пришел напрасно, что ни совета, ни помощи он тут не получит. Он продолжал с упорством, в полном отчаянии:
– Если так будет дальше, то может случиться военный бунт.
Эти слова вырвались у него непроизвольно. И также непроизвольно вылетел ряд возмущенных восклицаний члена Государственной думы:
– Родина требует жертв, а вы думаете о пустяках. Сережа лежал при смерти, он страдал ужасно, но ни на один миг не поколебался. Он думал только об одном – о том, чтобы снова пойти на позиции. – Орлов овладел своим волнением и заговорил сухо, но твердо и решительно: – Я не считаю возможным говорить с вами о делах, которых вы совсем еще не понимаете. Если вам нужна моя помощь, то я вам, как Сережиному товарищу, окажу ее с удовольствием. – Он записал в блокнот полк, в котором служил Борис, сунул блокнот обратно во внутренний карман пиджака и продолжал: – Вы интеллигентный человек, а не простой мужик. Советую вам лучше разбираться в происходящих событиях. Надо сознательно относиться к жизни. Настроение армии нам прекрасно известно. Не все обращают внимание на такие пустяки, как запрещение ездить в трамваях. Мы живем в историческую эпоху, которая требует крайнего напряжения сил и максимального мужества. Нужно довести войну до конца и только тогда подумать о реформах.
Орлов замолк, с нетерпением ожидая, когда Борис уйдет. Он счел Бориса шкурником, избалованным барчуком. «Самострелы» и дезертиры выходят из солдат именно такого рода! Члену Государственной думы было искренне стыдно за слова, сказанные товарищем его сына. Бунт из-за того, что запрещено ездить в трамваях! Член Государственной думы принадлежал к кадетской партии и высоко ценил роль либеральной интеллигенции в России. И вот интеллигентный юноша говорит ему такие слова! Ему показалось, что и Борису стало стыдно.
– Я понимаю, конечно, – сказал он, смягчая голос. – Человеку высокого интеллекта особенно тяжела солдатская служба. Вы должны быть офицером специальных войск. Не беспокойтесь, я устрою вас.
И сразу после ухода Бориса он сел за рояль, чтобы музыкой заглушить неприятное, оскверняющее впечатление, оставленное этим солдатом. Но музыка не успокоила его. Он знал больше, гораздо больше, чем этот мальчишка. Он знал, что положение действительно опасное. Министерская чехарда к добру не приведет. И какие дрянные люди ставятся на важнейшие посты! И какой человек вершит государственные дела! Совсем не царь, совсем не министры и, уж во всяком случае, не Государственная дума. Проклятый Распутин! А этот мальчишка в своем узком казарменном углу заметил только одно: в трамваях ездить не разрешается. Неужели солдатская служба так уж тяжела, что интеллигентного человека, который должен читать газеты, принимать живое и сознательное участие в общественной жизни, доводит до такого тупоумия, до такой узости, до такого непонимания эпохи!
Расхаживая по мягкому ковру гостиной, член Государственной думы говорил жене о катастрофическом положении России, о том, что Россия на краю гибели. Сейчас нужно крайнее напряжение сил, чтобы предотвратить катастрофу. Положительно, этот мальчишка ближе к истине, чем думает сам.
Жена молча слушала и жалела мужа: он так устал за последние месяцы!
Борис, уйдя от члена Государственной думы, с удивлением думал о слове, которое выскочило у него. Откуда, когда оно родилось? На фронте? Или в кабинете этнографа Жилкина? Или тут, в казармах и на улицах, когда испуганная рука все время тянется к козырьку, а глаз даже швейцаров и городовых принимает за офицеров.
Борис знал, что это слово рождают не только солдатская казарма и окопы. Но он не знал, что организация восстания – это искусство, уже имеющее признанных мастеров. Он вообще еще очень мало знал.
Несколько дней спустя вся канцелярия была взбудоражена телеграммой, которую адъютант передал для исполнения старшему писарю: военный министр, генерал Шуваев, приказывал срочно перевести рядового четвертой роты Лаврова Бориса в шестой саперный батальон. Это член Государственной думы помог товарищу своего сына.
Григорий Жилкин говорил Борису:
– Надо хлопотать, чтоб тебя оставили тут. А то ведь ты опять попадешь в строй. Я сегодня же поговорю с адъютантом.
Он удивленно пожал плечами, когда Борис попросил его не хлопотать.
– Если ты хочешь опять в строй – пожалуйста.
XV
Клара Андреевна, надев пенсне, раскладывала пасьянс в кабинете мужа. Пенсне она надевала обычно только для пасьянса. В этот вечер Клара Андреевна была совсем спокойна и тиха, словно возвратила себе тот характер, который был у нее много лет тому назад. Ее муж сидел тут же, в кресле, и читал толстый технический журнал. Он отложил журнал и начал:
– Знаешь, Кларочка, со мной сегодня на заводе случилось неприятное событие...
– Да, – перебила Клара Андреевна, отвечая не на слова мужа, а на собственные мысли. – Я тоже хотела поговорить с тобой о Борисе.
Инженер Лавров хотел говорить совсем не о Борисе, но по обыкновению уступил жене:
– О Борисе?
– Борис все больше и больше дичится, – продолжала Клара Андреевна. – Я знаю, что с ним. Ему надо запретить ходить к Жилкиным. Это ты должен с ним поговорить. Как ты мог допустить эту дружбу? Жилкины – эгоисты, думают только о себе...
– Но теперь уже поздно, – отвечал инженер Лавров. – Об этом надо было давно подумать. Это с тех пор, как он жил у них на Сиверской.
Пасьянс вышел. Клара Андреевна собрала карты и, выравнивая колоду крупными мягкими пальцами, ответила:
– И я тогда настаивала, чтобы не отправлять к ним Бориса. Десятилетнего ребенка отправлять к таким людям!
– Ему было двенадцать лет, – поправил инженер Лавров. – И ведь ты помнишь: у Юрия была скарлатина, ты не хотела его класть в больницу, а Борис мог бы заразиться. Со стороны Жилкиных это было даже хорошо – принять Бориса. И они сами предложили, хотя наши отношения...
– Заставили принять ванну и продезинфицировать белье! – воскликнула Клара Андреевна, стасовав колоду, и начала новый пасьянс. – Не беспокойся, эти люди себя в обиду не дадут. А что Юрий жив, это только моя заслуга. Ты уже готов был убить его в больнице. Ты разве что-нибудь понимаешь?
В кабинете снова стало тихо. Переждав две минуты, инженер Лавров начал:
– А я хотел тебе рассказать о том, что случилось сегодня со мной на заводе...
– Я знаю, что с Борисом, – перебила Клара Андреевна. – Он уже в том возрасте, когда нужно ему разъяснить отношения мужчины и женщины.
Инженер Лавров не удержался от усмешки:
– Я думаю, он об этом прекрасно осведомлен.
Клара Андреевна строго взглянула на мужа:
– Мои дети воспитаны не так, как ты. Я боюсь, что какая-нибудь женщина, какая-нибудь Надька Жилкина развращает Бориса. Ты – отец, ты должен поговорить с ним и предостеречь. Или лучше я это сделаю.
И все свое внимание она снова перенесла на пасьянс. Муж начал в третий раз:
– Сегодня на заводе со мной случилось неприятнейшее событие, которое чрезвычайно...
– Эти Жилкины! – перебила опять Клара Андреевна. – Я их не люблю за то, что они врут и притворяются. И притом хвастуны.
Это было сказано просто так, чтобы обвинить в чем-нибудь ненавистное ей семейство.
Клара Андреевна никогда не задумывалась над тем, почему она кого-то любит, а кого-то ненавидит. Но она искренне верила в то, что ее любовь и ненависть всегда имеют глубокие и веские основания.
– Эти Жилкины совсем собьют с толку Бориса, – продолжала она. – Посмотри, что они сделали: опять угнали его в строй. И вот одиннадцать часов вечера, а его нет. Он, значит, сегодня тоже ночует в казарме.
Инженер Лавров возразил:
– Но ведь, Кларочка, тут уж Жилкины ни при чем. Это сам Борис.
– Не спорь и не ругайся! – воскликнула Клара Андреевна. – Ты вечно накидываешься на меня с упреками. Вечно бранишься и скандалишь. Хоть бы прислуги постеснялся!
Инженер Лавров смолчал.
Клара Андреевна продолжала раскладывать пасьянс. Потом заговорила:
– Вот об Юрии я не беспокоюсь. Его нету дома – значит, он у кого-нибудь из университетских товарищей. Хотя все-таки странно: уже одиннадцать часов. Вот заметь, что Юрий с Жилкиными не в дружбе. В этом году он, кажется, ни разу и не был у них. И все эти Жилкины какие-то тупоголовые, узкие – с ними и разговаривать-то не о чем. Они как-то совсем ничего не знают, не понимают.
Она смешала неудавшийся пасьянс и сказала мужу:
– Поди к Анисье, чтобы поставила самовар.
Инженер Лавров поднялся с кресла, но не сделал ни шагу. Отвернув борт пиджака, он схватился левой рукой за грудь, тяжело дыша и слегка покосившись влево, словно собираясь упасть.
Клара Андреевна вскочила, всем телом почувствовав приближение несчастья. В такие минуты она становилась необыкновенно энергична: она способна была на все, чтобы защитить спокойствие и жизнь.
– Что с тобой? Ваня! Ванечка! Я же тебе говорила, что надо лечить сердце.
Она усадила мужа обратно в кресло. Инженер Лавров проговорил, задыхаясь:
– Вот и на заводе... так... совсем... внезапно... – И прибавил, уже приходя в себя: – Дело дрянь. Машина начинает портиться.
Клара Андреевна крикнула:
– Анисья!
Из кухни прибежала Анисья.
– Стой тут, около барина.
Клара Андреевна торопливыми шагами направилась к телефону: немедленно вызвать доктора. Она обязательно хотела самого лучшего специалиста. Но самый лучший специалист снял телефонную трубку, чтобы никто не беспокоил его так поздно. Клара Андреевна вмиг надела шубу, шляпку, боты и собралась ехать к нему, когда муж, уже совсем оправившийся после легкого сердечного припадка, догнал ее у выхода и задержал:
– Все прошло, Кларочка! Ты не уходи.
Клара Андреевна обрадовалась так же неумеренно, как испугалась:
– Слава богу. Нет, я все-таки верю в бога. Бог не допустит такого несчастья.
И она истово перекрестилась перед висевшим в углу образом Николая-чудотворца.
Когда Юрий вернулся домой, самовар уже шипел на столе, а мать и отец ужинали в необыкновенно мирном настроении. Юрий рассказывал о своем реферате, который очень понравился профессору. Мать любовно слушала его и вдруг вздохнула: она вспомнила Бориса. Ей стало жалко младшего сына. Он сейчас в казарме, а там, наверное, спать не так удобно, как дома. Она с удовольствием глядела на Юрия: какой он красивый! Нежное розовое лицо, русые, подстриженные ежиком волосы, русая бородка и очаровательные голубые глаза. И опять она вспомнила Бориса. Она хотела сейчас, чтобы каждая минута жизни ее детей проходила у нее на глазах, чтобы не надо было беспокоиться о них. Но это было невозможно, и она успокаивала себя горячим чаем, который пила из огромной, емкостью в два полных стакана, белой фарфоровой чашки, и мягкой кейзеркой.
К ночи инженер Лавров, стягивая пиджак, жилет, брюки – все, что облекало его стареющее тело, досказал наконец жене:
– Сегодня на заводе, когда со мной случилось тоже самое, я пошатнулся и никто из рабочих даже не помог мне. Только мастер поддержал под руку и вывел из цеха.
– Ужасно! – воскликнула Клара Андреевна. – Это благодарность за то, что ты страдал за них в институте! Вот видишь, как я всегда права! Они думают о себе больше, чем мы!
– Ну-ну, – успокаивал ее Лавров. – Это уж ты слишком.
– Нет, не ну, – возразила Клара Андреевна. – Надо быть негодяем, чтобы не помочь больному человеку.
– А может быть, мне показалось, – продолжал инженер Лавров. И, восстанавливая в памяти ощущение, испытанное на заводе, он прибавил: – Конечно, показалось. Когда я пошатнулся, я подумал, что вот теперь, в беде, и обнаружится, до чего я, в сущности, чужой им человек. Ну как офицер среди солдат. А тут мастер меня и поддержал. Если бы не мастер, то и рабочие, наверное, помогли бы.
– Конечно, помогли бы, – успокоенно подтвердила Клара Андреевна. Она не могла понять ощущение, которое испытал на заводе ее муж. Она знала только ту жизнь, которую вела сама.
Устраиваясь рядом с женой, инженер Лавров тяжело вздохнул: жизнь кончается. И все годы – со дня свадьбы до сегодняшнего дня – показались ему вдруг удивительно холодными и пустыми.
Дело дрянь. Жизнь прожита зря, а перестраивать ее поздно. Ему даже жутко стало, когда он подумал, что надо продолжать такую жизнь. И как он стар для своих лет!
Клара Андреевна не думала о будущем: она была слишком уверена в нем. Она боялась только за мужа и за детей. И, повернувшись к мужу, она ласково сказала ему:
– Мы завтра же поедем к специалисту. Этого запускать нельзя.
XVI
Борис явился в казармы шестого саперного батальона утром. Батальон стоял на Кирочной улице, в доме против Воскресенского проспекта и рядом с частью Преображенского полка. Борис был назначен в Знаменскую казарму, в восьмую роту, в которой огромное большинство составляли вольноопределяющиеся, кандидаты в школу прапорщиков. Восьмых рот в батальоне было, собственно, четыре: «а», «б», «в», «г». Каждая рота имела своего ротного и полуротного, а командиром всех четырех рот был капитан Микитов, которого солдаты видели только в дни выдачи жалованья: капитан ведал хозяйственными делами роты и жалованье выдавал сам.
Восьмая рота «г» помещалась в третьем этаже большого дома, выкрашенного в серый дымчатый цвет. Помещение роты состояло из пяти комнат, не считая прихожей и уборных. В четырех больших комнатах повзводно жили солдаты. Деревянные нары были построены тут в два этажа. Длинный коридор вел из прихожей вправо, мимо уборных, в пятую комнату – канцелярию. Тут стояли стол, два стула и кровать. Это было жилище фельдфебеля и ротного писаря. Писарь сидел тут только днем, ночевал он дома.
Фельдфебель с университетским значком на груди определил Бориса в третий взвод. У фельдфебеля – необыкновенно уродливое и грубое, словно из дерева скроенное лицо. Он низкого роста и широкий. Глядя на него, кажется, что он должен грохотать басом, а речь – состоять исключительно из бранных слов. Но у него сладчайший тенор, а речь – такая же кроткая и мягкая, как его характер. Неизвестно, какой дальний предок наделил фельдфебеля таким лицом и скрыл за ним от людей истинный характер этого превосходного человека. Зато взводный был и наружностью и характером одинаков: совсем простое, обыкновенное лицо и совсем простой, обыкновенный характер. И не хитрый характер: очень прямой и откровенный. Взводный строго исполнял службу, а когда служба переставала нравиться ему (это случалось каждый раз, когда он получал письмо из деревни или просто вспоминал о родных местах), он с совершенной откровенностью бранил войну.
Долгая служба на фронте и георгиевский крест не спасли Бориса от обычных казарменных правил. Взводный в первый же день проверил его: заставил ходить мимо себя взад и вперед и на ходу отдавать честь, как офицеру, а также становиться во фронт, как перед генералом. Он нашел манеру Бориса слишком вольной для Петербурга и побоялся пускать его на улицу, прежде чем Борис не приобретет полной четкости в движениях рук и ног и в повороте головы. Так Борис на неопределенное время остался без увольнительных записок.
Он получил место на нарах внизу. Казарменная жизнь была знакома ему: он привык к ней еще в запасном полку, до отправки на фронт. С той поры, казалось ему, прошло не полтора года, а по крайней мере десять лет – столько за это время случилось всякого.
К ночи казарма стихла. Саперы располагались на нарах. Было душно, дымно и пахло знакомым запахом портянок. Борис, как все, стянул сапоги, расстегнул пояс, снял гимнастерку и штаны, аккуратно сложил все и лег на жесткие нары, укрывшись с головой шинелью. Он никак не мог заснуть, слыша шепот на верхних нарах. О чем шептались, он не мог разобрать. Но вот голос снизу крикнул:
– Молчите, сволочи!
И шепот стих. Дежурный по роте потушил электричество. Надо было спать. Борис ожидал бессонницы и уже собирался перевернуться с правого бока на левый, когда сон захватил его врасплох.
В шесть часов утра дневальный по приказанию дежурного солдата разбудил саперов криками и пинками. Большинство встали сразу, не заставляя себя упрашивать. Иные (в том числе и Борис) остались еще понежиться на жестких нарах. Через пять минут дневальный влетел с криком:
– Дежурный офицер!
Дежурный офицер – это уже слишком страшно. Борис моментально вскочил, натягивая штаны, сапоги, гимнастерку. Он удивлялся, почему медлят ленивцы: из всех валявшихся на нарах он один так быстро снялся с места. Дежурный офицер не пришел. И по шуткам солдат Борис понял, что дежурного офицера нигде вблизи и не было, – просто каждый дневальный считал своим долгом испугать товарищей.
После чаю, в половине восьмого, снова раздался крик дневального:
– А ну, вылетай на занятию-у-у!
Саперы, затягивая потуже пояса, подходили к стоявшим у стены козлам и разбирали винтовки. Борис тоже взял винтовку, выданную ему еще вчера. Потом все гурьбой направились к выходу. Выходов было два: на улицу и во двор. Ходить по парадной лестнице солдатам было запрещено, и они сошли по черной лестнице во двор.
Мороз взбодрил Бориса. Хотелось скорее начать двигаться. Переминаясь с ноги на ногу, он ждал, когда выстроятся и уйдут со двора первые два взвода. Вот их уже вывели на улицу, и очистилось место для взвода, в котором служил Борис.
– На первый-второй рассчитайсь! Ряды вздвой! На-ле-во! На пле-чо! Шагом марш!
И саперы двинулись к воротам.
– Левое плечо вперед! Шагом марш!
Саперы вышли на Кирочную улицу. Взводный повел их по Воскресенскому проспекту на Сергиевскую, где ежедневно происходило учение. Редкие прохожие останавливались и с любопытством глядели на солдат.
Один взвод сплошь состоял из студентов, и командир этого взвода был тоже студент. И прохожие с удивлением слушали необычную команду:
– Коллега правофланговый, подравняйтесь чище! В ногу, товарищи! В ногу!
Но вот показался из-за угла Воскресенского проспекта полуротный командир, прапорщик Стремин, и командир студенческого взвода забыл о товариществе. «Коллеги» исчезли и заменились солдатами, которых надо было так вышколить, чтобы они пошли на смерть не только с охотой, но и с удовольствием.
– Рота, смирно! Равнение напра-во!
Прапорщик медленно двигался по панели. Он был небольшого роста, широкогрудый, с короткими ногами, плотный, сбитый из костей и мускулов. Подойдя к роте, он рявкнул таким сильным голосом, которого нельзя было ожидать от его квадратной фигуры:
– Здорово, саперы!
На что последовал немедленный ответ:
– Здражлавашвсокродь!
У саперов, как и гвардейцев, каждый офицер батальона был «высокоблагородием». «Благородиями» можно было называть только младших офицеров других полков. Пока из груди Бориса шел дикий крик, сливаясь с многоголосым ревом роты, в голове у него мелькнула и, не успев оформиться, исчезла мысль: кому только он не кричал приветствий! Он кричал как пехотинец, как писарь, теперь – как сапер... Тишина настала так же мгновенно, как возник и ударился о стены домов приветственный клич солдат.
Прапорщик оглядел выстроенную перед ним повзводно роту. Он останавливал внимательный взгляд то на том, то на другом солдате. Это был один из тех офицеров, которые как истинные мастера своего дела испытывают наслаждение при виде чисто проделанного упражнения или безукоризненно ровного строя одинаково одетых людей. Его взгляд вникал в каждую мелочь и, проходя по рядам, подтягивал роту, напрягал мышцы солдат. Стало так тихо, что даже какой-то прохожий с портфелем под мышкой на всякий случай остановился. А дворник вышел из ворот на эту тишину, как на крик. Наконец прапорщик освободил роту от своего взгляда и сказал, поворачиваясь к солдатам спиной:
– Вольно! Продолжайте учение!
Учение заключалось главным образом в шагистике. Выстраиваясь то по взводам, то по отделениям, рота печатала шаг туда и обратно по мерзлой мостовой. Затем, разделившись на взводы, солдаты по команде взводного брали винтовку на плечо, к ноге, на караул. Борису было обидно проделывать эти упражнения после стольких месяцев боевой службы. Но он был пехотинец и среди саперов оказался молодым солдатом. Когда надо было колоть воздух штыком и бить прикладом, он подумал, что ни разу за все время пребывания на фронте ему не пришлось участвовать в штыковом бою. При штыковой атаке солдаты всякий раз прыгали в уже пустые окопы; немцы оставляли позиции, не выдерживая русского «ура». Атаки же немцев обычно отражались пулеметным, ружейным и артиллерийским огнем. До открытого штыкового боя дело не дошло ни разу.
Перед самым перерывом взводный скомандовал:
– На выпаде останься – коли!
Это было самое трудное упражнение. Мускулы живота напрягались до крайности. Выдвинув левую ногу вперед и во всю длину вытянув руки, надо было так крепко держать винтовку, чтобы она не шелохнулась даже тогда, когда взводный, пробуя умение и силу солдата, ударял кулаком по стволу.
Ротный командир на учение не явился.
В двенадцать часов рота вернулась в казармы. Саперы составили ружья в козлы и отправились строевыми командами в Преображенские казармы на обед. Обед в этот день был хороший: не селедочный суп, как обыкновенно, а щи и гречневая каша. В кашу вместо масла было положено сало.
В три часа дня рота снова вышла на учение – до шести часов вечера. По возвращении в казармы началась выдача увольнительных записок – одним до утра, другим до восьми часов вечера. Борису, как и многим другим, увольнительная записка не полагалась.
Сев на подоконник, Борис принялся чистить винтовку: он любил это дело, оно успокаивало его. Вынув затвор, он разобрал и до блеска протер тряпочкой каждую мельчайшую его часть. Он вспомнил, как в первые дни солдатской службы боялся разряжать винтовку. Ему казалось, что если нажать спусковой крючок, винтовка обязательно должна выстрелить, в каком бы положении ни был затвор. Взводный, подойдя, похвалил Бориса:
– Молодец! Понимаешь винтовку.
– Еще бы не понимать, господин взводный, – отвечал Борис, собирая затвор. – Чуть ли не год на фронте бился.
– Отчего не офицер? – осведомился взводный.
Борис на миг сам удивился: отчего он, действительно, до сих пор остался в солдатах? Он пожал плечами:
– На фронте очередь не подошла. Потом болезни, отпуск...
Он не сказал, что семь месяцев прослужил писарем: ему вдруг стало стыдно.
– Вижу, что парень ты боевой, – сказал взводный. – Экзамен при учебной команде сдашь, унтера получишь – и в школу. А то что тебе зря мотаться?
– Может быть, заявление подать ротному, чтобы…
Борис не знал, что ему просить у ротного, и замолк.
Взводный махнул рукой.
– Заявление! Сам знаешь – заявление в канцелярию пойдет к писарю. Наш-то – парень свой. А поди сунься в батальонную. Сам знаешь, писаря – сволочь народ. Хорошо, если за зелененькую сделают, а то бывают такие, что и совсем не берут. Те еще хуже. Дела все равно от них не жди – разве они солдатскую службу понимают? Нет, писаря солдатским горем не прошибешь!
Он долго ругал писарей, а Борис радовался, что не сказал ему о том, что и сам был писарем, да еще таким, который взяток не брал, а все делал точно по уставу,
Ротного командира Борис увидел только через два дня на ученье. Он появился на полчаса, постоял в сторонке и ушел. Это был длинный, сутуловатый подпоручик. Под носом у него распущены были длиннейшие усы, которые придавали его лицу вечно удивленное выражение. Он шагал совсем не как полуротный, а вялой, лишенной упругости походкой. Он, как и прапорщик, был офицером военного времени, но военной службы не любил. Весь его внешний вид красноречиво говорил о том, что золотые погоны с одной полоской и двумя звездочками попали на его плечи совершенно случайно.
Зная это, он иногда пытался поднять свой офицерский престиж криком и бранью. Но это, заставляя солдат относиться к нему враждебно, не развлекало его. Брань его всегда была беспричинна, не то что у полуротного прапорщика. Глаз полуротного зацеплял малейшую неправильность в одежде, в движениях, в голосе солдата, и каждый всегда знал, за что ругает его этот квадратный человек с широким и плоским лицом.
В субботу Борис еще с утра попросил у взводного увольнительную записку до понедельника. Тот обещал.
На вечернее ученье неожиданно явился ротный командир в сопровождении фельдфебеля. Солдаты поняли, что это неспроста.
В четыре часа ротный сказал что-то вытянувшемуся перед ним фельдфебелю, и фельдфебель стал перед строем. Он вобрал воздух в легкие и, стараясь придать голосу необходимую грубость, крикнул:
– Смирно!
Он был смешон в роли командира: стол и кровать в канцелярии гораздо больше подходили ему. Он и сам это понимал, потому что, как только ротный скрылся за углом, передал команду взводному – младшему унтер-офицеру Козловскому.
Высокий, тонкий Козловский кричал слова команды визгливым голосом, наполнявшим всю улицу. Он повел роту в Преображенские казармы на инспекторский смотр. Он понимал, что солдаты были недовольны тем, что их повели куда-то именно сейчас, когда увольнительные записки обещали им долгожданный отдых. И он нарочно скомандовал:
– Бегом маррш!
Bсe расстояние до Преображенских казарм солдатам пришлось пробежать.
Рота выстроилась на обширном дворе. Было двенадцать градусов мороза. От солдат, как от табуна загнанных лошадей, шел морозный пар. Они переминались с ноги на ногу, терли руками уши, подбородки, щеки. Долгое ожидание на морозе доводило их до остервенения. Проходя по рядам и видя, что солдаты мучаются. Козловский радовался. Он говорил, кривя рот:
– Холодно? А если б еще стреляли по вас, то это как назвать? Кровь на морозе во как мерзнет!
Рота ждала полтора часа. Наконец к ней вышел командир батальона, полковник Херинг. Это был небольшой, толстый человечек, слегка подпрыгивавший на ходу от желания стать выше ростом. Солдаты знали о нем только то, что он женат и что его сын обучается в кадетском корпусе. За ним шел незнакомый полковник, ради которого, как оказалось, и была вызвана рота. Солдаты так и не дознались его фамилии. Было сказано только, что этот полковник командирован штабом для инспекторского смотра и опроса претензий.
Поздоровавшись с саперами, полковник Херинг уступил место незнакомому офицеру. Тот закричал неистово:
– Унтер-офицеры, ко мне! Бегом!
Саперы, отданные во власть новому и неизвестному еще человеку, трепетали. До сих пор им приходилось повиноваться своим привычным крикунам, чьи повадки были уже детально изучены, и всякий солдат знал максимум наказания, которое может постичь его при той или иной оплошности. А это был совсем новый человек, да еще с таким голосом, что черт его знает, на что он способен. Рота была испугана.
Штабной полковник оставил унтеров в стороне и быстро пошел по рядам, не останавливаясь ни на секунду и почти без передышки повторяя:
– Никаких жалоб нет? Никаких жалоб нет? Никаких жалоб нет? – Дойдя до середины строя, он отошел на несколько шагов назад и крикнул: – Го-ло-вы на на-чаль-ни-ка! Смотреть на меня!
И снова пошел по рядам. А двести голов поворачивались сообразно его движениям, и четыреста глаз испуганно ели начальство. Никаких жалоб ни у кого, конечно, не оказалось. Саперы мечтали только об одном: благополучно пройти сквозь это испытание. Тут было не до жалоб.
Затем солдаты по очереди должны были пройти, печатая шаг, мимо полковника, стать во фронт и, если полковник не остановит и не заставит повторять, бежать к воротам, где выстраивалась рота. Полковник заметил георгиевский крест на груди Бориса. Когда тот, вытянувшись, ожидал команды «вольно» или «отставить», полковник спросил его:
– Был в боях?
– Так точно, ваше высокоблагородие!
Полковник махнул рукой, и Борис побежал к воротам. Смотр кончился. Рота вышла на улицу. Взводный, идя рядом с Борисом, говорил:
– Теперь отделение тебе дадут. Уж если заметил – дадут. Увольнительную получил? Ну ладно. А то я и забыть мог.
Отделения Борису не дали. Когда в понедельник он вернулся из дому, он узнал, что штабной офицер остался недоволен ротой. Все взводные и отделенные были смещены. Остались только Козловский и почему-то фельдфебель. Фельдфебель сам удивлялся тому, что его не убрали.