Текст книги "Лавровы"
Автор книги: Михаил Слонимский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)
VII
Вместе с Борисом ускоренным выпуском (с обязательным условием пойти добровольцем на войну) кончили в январе пятнадцатого года гимназию еще четверо. Борис особенно дружил с одним из них – Сережей Орловым, сыном члена Государственной думы. Незадолго до возвращения Бориса Орлов отправился на фронт офицером. Вообще никого из близких товарищей сейчас не было в Петрограде: класс Бориса кончил гимназию еще прошлой весной и рассыпался – кто в окопы, а кто неизвестно куда. Все же Борис зашел в гимназию. Он явился туда не в солдатской шинели, а в штатском пальто (по приезде он сразу же сменил военную одежду на штатскую). Директор гимназии подал ему руку и посвятил разговору с ним целых десять минут.
В те дни Борис часто посещал семью Жилкиных – старинных знакомых своего отца. Глава семьи за сочувствие и помощь революционерам несколько лет провел в тюрьме и ссылке. Тут Бориса очень внимательно и подробно расспрашивали о войне, в особенности о настроениях солдат. Младший сын Жилкина, Анатолий, тоже недавно вернулся с фронта: он был на Карпатах. За те две недели, что он провел на позициях, он, убежденный пацифист, ни разу не выстрелил. Он был легко ранен в ногу, и теперь ему предстояло вскоре вернуться на фронт. Старший сын, Григорий, помощник присяжного поверенного, служил писарем в запасном полку на Охте. Дочь Надя училась на курсах. А Жилкин-отец разрабатывал этнографические материалы, собранные им за время ссылки. Его книжки имели успех и обеспечивали семейство.
Квартиру Жилкиных всегда наполняли легальные, полулегальные и совсем нелегальные люди, наезжавшие с разных концов России, а также из-за границы. За обеденный стол обычно садилось никак не менее пятнадцати человек. Мать, маленькая седая женщина, не участвовала в общих разговорах. Она молча следила за тем, как едят гости, и настойчиво упрашивала есть побольше. Разговоры и споры, начатые за обедом, обычно продолжались в кабинете Жилкина. Там – книги на полках и этажерках, и черная кожа – на диванах и на креслах.
Юрий никогда не бывал у Жилкиных. Братья редко ходили куда-нибудь вместе. Один только раз Юрий уговорил Бориса пойти на вечер в цирк Чинизелли. Юрий надел полную военную обмундировку и нацепил на грудь георгиевскую медаль. Уже на улице он спросил брата:
– А ты надел крест?
– Нет, – отвечал Борис. – А что?
– Досадно. И в штатском ты. Не понимаю.
– Я же солдат, а не офицер, – сказал Борис. – Это слишком хлопотно. Пришлось бы все время отдавать честь и спрашивать разрешения.
Цирк был битком набит людьми. Было много военных, но все же на одного военного приходилось по крайней мере десять штатских. На георгиевскую медаль Юрия штатские глядели почтительно. Когда он шел к своему месту, они уступали ему дорогу.
Началось с гимнов. Гимнов было много. Слушать их следовало стоя и после каждого гимна кричать «ура». «Боже, царя храни» заставили повторять пять раз. Юрий, которого военная одежда обязывала к особенному рвению, старательно кричал «ура», причем у него неожиданно обнаружился сильный бас. Когда гимны кончились, Юрий сказал Борису:
– А хорошо... Как-то электризует.
Чем дальше, тем больше гудела толпа. А к концу вечера все покинули свои места и сбились к арене. Уже у выхода штатские начали качать военных. Когда Борис с Юрием проходили вестибюль, вокруг них сгрудилась кучка людей. И Юрий, поднятый многими руками, взлетел на воздух под крики «ура». Бориса оттеснили в сторону. Да он и сам кулаками пробивал себе дорогу к выходу. Какой-то человек в барашковой шапке и шубе с барашковым воротником оглянулся на него. Борис продолжал нарушать общее восторженное настроение, злобно протискиваясь на улицу. Человек в барашке сказал:
– За Германию, что ли?
И двинулся за Борисом. Но Борис уже выскочил на площадь и быстро пошел к Симеоновскому мосту. Только за Фонтанкой, на Литейном проспекте, он замедлил шаг.
Петроград уже спал, когда он повернул домой. Справа за железной решеткой раскинулся огромный четырехугольник Летнего сада, слева белела оледеневшая Мойка. Борис перешел по плоскому мосту Лебяжью канавку, пересек трамвайный путь, и снег Марсова поля заскрипел под его ногами. Он шагал, подняв воротник и сунув руки в карманы пальто. Вот уже далеко позади осталась Лебяжья аллея. Впереди – тоже еще далеко – не столько были видны, сколько угадывались в темноте кирпичные здания Удельного ведомства. Справа, за темной ширью огромного снежного поля, распростертого в самом центре столицы, расплывались в ночном морозном воздухе желтые пятна: это фонари Троицкого моста освещали путь через Неву. В безлунном небе было так же темно, как на земле. Редкие звезды не скрашивали темноты.
Впереди появилась фигура человека. Человек медленно подвигался навстречу Борису. Он оказался офицером. Офицер пошатывался и даже напевал что-то, но, завидев Бориса, собрал все силы для того, чтобы пройти мимо него твердой походкой. И он прошел бодро, строго поглядев на штатского, уступившего ему дорогу. Ему показалось даже, что штатский обнаруживает перед ним особую почтительность, и он вежливо козырнул ему в ответ. Борис следил за его удаляющейся фигурой до тех пор, пока ее не поглотил ночной мрак. И вот он снова один среди снежного, в центре столицы, поля. Он ускорил шаги, и вскоре дома Царицынской улицы заслонили от него простор Невы. Человек в бобровой шубе шел по направлению к Павловским казармам. Навстречу ему вырвался веселый автомобиль, пустив далеко вперед два ослепляющих луча. Низенькая женщина, переходившая Конюшенную площадь, заметалась, схваченная неожиданным светом. И Борис забыл обо всем: он любил сейчас Петербург, родной город, в котором он родился и вырос. Эта любовь на миг вытеснила все остальные чувства.
Юрий отворил брату дверь: он ждал Бориса.
– Куда же ты удрал? – И, чтобы сбить с себя спесь и восстановить справедливость, заговорил: – Удивительная история: я попал в герои, а тебя, кажется, зацукали. Я же тебе говорил надеть «георгия». Совсем другое получилось бы.
И он стал рассказывать о том, как его качали. Рассказывал он иронически, но видно было, что он все же очень доволен. Борис должен был признаться себе в том, что у него все-таки было бы значительно лучшее настроение, если бы качали его, а не Юрия.
Бориса вновь охватило то чувство, которое заставило его бежать на фронт, – чувство невозможности жить дома, где все хотят только одного: спокойствия и согласия с тем, что происходит вокруг. Следующий день он почти целиком провел у Жилкиных. Он напрасно звал туда брата: Юрий морщился и мотал головой – у Жилкиных ему было скучно.
VIII
Однажды утром Надя позвонила Борису по телефону:
– На обед сегодня к нам приходи. Англичанин будет. Очень интересно. Писатель и военный корреспондент. И по-русски понимает. У нас на обед бульон, кура и воздушный пирог. Приходи обязательно.
Борис отправился к Жилкиным.
Англичанин явился к обеду в смокинге и в такой ослепительной манишке, что всем стало неловко. Жилкин, поздоровавшись с необыкновенным гостем, пошел в спальню и нацепил круглые белые манжеты.
Тему разговора определил после супа сам этнограф. Волнуясь, он начал доказывать неизвестно кому – может быть, самому себе, – что во время войны приходится думать прежде всего о войне.
Григории сразу же стал спорить. Он считал, что в Германии произойдет революция и надо быть готовыми к тому, чтобы присоединиться к ней. Русские рабочие в союзе с немецкими победят.
Жилкин улыбался так, как улыбается добрый, все знающий человек, вполне уверенный в том, что поспешность и неосторожность ни к чему, кроме гибели, привести не могут.
Один из гостей, известный всем под именем Фомы Клешнева, сдержанно вступил в разговор:
– Расчет на инициативу германских рабочих неверен. Мы сами строим свою судьбу.
– Вот видишь, – обрадовался этнограф, – товарищ Клешнев вполне согласен со мной.
Он бы не спорил с сыном, если бы не англичанин. Англичанин смущал его. Он молча ел, аккуратно работая ножом и вилкой. Когда была подана кура, никто не решился есть ее, как обычно, руками.
Клешнев возразил Жилкину:
– Я с вами не согласен. Но я против романтических иллюзий.
Этнограф покраснел, поправил галстук и заговорил, подняв слегка – как бы в недоумении – широкие мягкие плечи и помахивая левой рукой не в такт своим словам (при этом манжета сползла у него к пальцам):
– Я, конечно, не стану петь: «Боже, царя храни». Я не люблю правоверных националистов, которые...
И он замолк, мигая добродушными глазами в полном недоумении: англичанин вдруг встал, отложив нож и вилку и вытянувшись, как на параде. Неожиданно для всех, но не для самого себя (это был обдуманный поступок), он хриплым, нестерпимым голосом запел английский гимн. Высокий, прямой, с неподвижным, не меняющим выражения лицом, он пел громко и фальшиво, словно желая своим пением заставить всех уважать английского короля. Он не замолк до тех пор, пока не допел гимна до конца. Он был совершенно спокоен и совершенно непреклонен. Потом он сел, взял вилку и ножик и принялся за куру с таким хладнокровием, как будто ничего не случилось.
Этнограф продолжал растерянно мигать глазами, обдумывая: как отнестись к этому странному поступку англичанина? Да и все остальные были сконфужены.
Фома Клешнев обратился к гостю и заговорил по-английски, словно желая попрактиковаться в этом недавно изученном им языке. Никто (в том числе и Борис) ничего не понял из разговора Клешнева и англичанина. Если бы они говорили по-французски или по-немецки, тогда бы поняли почти все. Английского же языка никто не знал. Но все видели, что в лице, интонациях и жестах Фомы Клешнева была та сила убеждения, которая заставила англичанина утратить свой чопорный вид и заговорить с раздражением и злобой в голосе.
Вскоре после обеда англичанин ушел. Этнограф пошел провожать его в прихожую.
Надев шубу и цилиндр, английский журналист взял трость и сказал:
– Мистер Клешнев – опасный человек. С такими людьми надо бороться.
Этнограф, взволнованный событиями, продолжал спор и в кабинете, куда все пришли после обеда.
Он настаивал на осторожности и постепенности. Вправляя непослушную, выскакивающую из рукава манжету, он говорил:
– Ведь кто пойдет за вами? Вас – кучка людей, но ваши мысли и чувства, теоретически совершенно, может быть, и правильные, идут в стороне от общей жизни. Что можно предпринять во время войны? Ведь вам известна позиция Плеханова. А к Плеханову прислушиваются. Вполне понятно: Плеханова знает вся интеллигенция. Его и Боря, наверное, знает. Да, Боря?
– Нет, не знаю, – отвечал Борис с подкупающей откровенностью.
Жилкин заулыбался, развел руками, и левая манжета совсем закрыла ему пальцы.
– Ну, это уже необразованность, – сказал он, – это стыдно.
Фома Клешнев усмехался.
– Что же мне вам разъяснять? Вы прекрасно знаете наши цели. – Лицо его стало серьезным. – Ленин сказал: превращение современной империалистической войны в гражданскую войну есть единственно правильный пролетарский лозунг. И это будет. Наши депутаты пошли на каторгу, но наш лозунг дошел теперь до самых широких масс. За нас правда, рабочая правда, народная правда...
Клешнев был взволнован.
Борис слушал, сдерживая дыхание. Он чувствовал силу слов, сказанных Клешневым, но они были как бы вне его жизни. «Пролетарский лозунг...» «Пролетарский...» Он слушал, стараясь быть как можно незаметней, невольно боясь, что вдруг Клешнев оглянется на него и замолкнет. Внезапно он вспомнил о Николае Жукове. «У нас разная судьба...» Так сказал тогда Жуков. У него – пролетарская судьба, а у Бориса... Какая же судьба у Бориса, и разве нельзя самому выбрать свою судьбу?
Клешнев говорил уже спокойно:
– Конечно, всего этого я не сказал вашему англичанину. Но я сказал, что русский народ сам построит свою судьбу так, как он пожелает. Я сказал, что русский народ не позволит командовать собой ни Германии, ни Англии, ни любой другой стране, ибо это – великий народ. И англичанину это не понравилось. Но вы-то должны знать, что большевики – это завтрашняя свободная Россия. А говорите вы так, как будто ничего не знаете.
И он замолчал, откинувшись на спинку стула. Он был совсем непохож на человека, находящегося на нелегальном положении. Плотный, широкоплечий, очень чисто и аккуратно одетый, с гладко выбритым лицом, он мог бы прекрасно сойти за адвоката, врача или даже коммерсанта.
Он обратился к Борису:
– А вы недавно с фронта, Борис?..
– Иванович Лавров, – подсказал Борис.
– Лавров? Знакомая фамилия, – сказал Клешнев. – Я знавал инженера Лаврова.
– Мой отец – инженер, – сказал Борис.
– Да. Но, должно быть, не тот. Лавровых много.
Здесь, в доме Жилкина, Клешнев всегда находил приют и помощь в трудные минуты. Он шел сюда с уверенностью, что тут не предадут, а если понадобится, то и спрячут. Он верил в то, что, при всех своих путаных рассуждениях, Жилкин органически не может пойти против народа.
Борис ушел от Жилкиных поздно вечером. Он был взбудоражен услышанным мимолетным разговором. Содержание этого разговора уже как-то утратилось для него, осталось только ощущение чего-то, чего он не знает и что необходимо узнать. Он убежал из дому на фронт, он стал солдатом, но для чего все это? Чего он вообще хочет? Кем он хочет быть? И он ответил себе – он хочет быть вот таким человеком, как Фома Клешнев, человеком, который твердо убежден в чем-то и нигде, ни при каких обстоятельствах не уступит этого убеждения. Как, должно быть, приятно было англичанину спеть английский гимн именно потому, что никто из присутствующих не мог и не хотел согласиться с ним! А Клешнев ответил с удивительным напором и удивительной уверенностью. Это – характер. И характер, который подчиняет окружающих и не покоряется тому, с чем он не согласен. Вот именно такой сильный характер надо иметь человеку – иначе жизнь скучна и не нужна. Надо быть мастером жизни и уметь пользоваться ею и строить ее по-своему.
И Борису, как тогда, в Острове, под музыку духового оркестра, показалось, что все вокруг замечательно интересно и полно движения. Он провожал домой Таню, Надину подругу. И Таня, которую он вел под руку, стала вдруг для него уже не той давно знакомой девушкой, к которой он так привык у Жилкиных. Он неожиданно предложил ей:
– Пройдемтесь по набережной. Замечательно хорошо.
– Но мне завтра утром...
– Пустяки, – перебил Борис. – Пройдемтесь!
Через час, стоя у гранитной ограды над зимней белой Невой, Борис говорил:
– Я вас давно люблю. Но сегодня я почувствовал это с особой силой. Я не хочу возвращаться домой, не услышав от вас ответа. Вы должны мне сейчас же, немедленно сказать: любите ли вы меня?
Таня сначала удивилась всем этим неожиданным словам, потом со всей честностью, на какую только способна первокурсница, поверила им. Она пыталась увильнуть от определенного ответа. Наконец сказала:
– Простите меня, Боря! Я в вас совсем не влюблена. Вы мне даже лицом не нравитесь. – И она густо покраснела, испугавшись своей откровенности. – Вы не сердитесь на меня?
Для Бориса это явилось совершенной неожиданностью. Он был вполне уверен, что Таня – незаметная, скромная, тихая курсистка, – разумеется, должна согласится на все. И вдруг – такой ответ! Борис усмехнулся и сказал спокойным голосом:
– Пойдемте домой. Уже поздно.
Он проводил ее до дому, разговаривая о совершенно посторонних предметах, словно ничего не случилось. Рассказал кое-что о своих фронтовых впечатлениях. Простился, даже не спросив разрешения заходить. Оставшись один на широкой пустынной улице, Борис подумал, что все это не далось бы ему так легко, если бы он действительно любил Таню. И еще подумал, что Таня, наверное, была очень довольна тем, что он не возобновлял разговора о любви, и, наверное, она оттого так быстро шла всю дорогу, что боялась этого разговора. Это было обидно.
На следующий день Борис узнал от Нади, что Таня на днях выходит замуж за какого-то путейца.
– Она безумно влюблена в него. Да и правда: он ужасный красавец и умный.
«Ну и пусть выходит, – думал Борис, – мне-то какое дело?» Но сам себе он признавался в том, что оскорблен и слегка сбит с толку. Он припоминал, что, перед тем как объясниться в любви Тане, он показался себе замечательно красивым, умным и интересным. В тот миг он был твердо убежден, что ему, георгиевскому кавалеру и герою фронта, не может быть ни в чем отказа. И он уже ненавидел Таню и ее путейца за то, что оказался в тот миг таким дураком.
IX
Отец Бориса, инженер Лавров, работал на заводе не в самом городе, а в дачном поселке за Разливом. Поэтому-то Лавровы выезжали каждое лето сюда на дачу. Так случилось – предложили инженеру Лаврову службу, он и согласился. Он предполагал вообще переехать за город, но Клара Андреевна наотрез отказалась, а взять свое согласие назад он уже не мог. Впрочем, вскоре выяснилось, что мастер Кельгрен отлично заменяет его в цехе. Служба оказалась, в общем, необременительной. Лавров приезжал на завод не самым ранним поездом и уезжал задолго до окончания работ.
В один из предвесенних дней шестнадцатого года в цехе Лаврова произошло несчастье. Раскаленная штанга ударила рабочего. Ему не удалось ухватить клещами злой металл и направить его дальше, и вот теперь он корчился на земле, обожженный и окровавленный. Это был неопытный молодой парень, недавно пришедший на завод.
В таких случаях Кельгрен всегда бывал спокоен и распорядителен, как старослужащий унтер на войне. Надо было возможно скорее скрыть от окружающих следы происшествия и полностью восстановить ритмический шум, от которого все вокруг приятно подрагивало. Кельгрен любил этот грохот, сверкание и блеск металла и с нежностью глядел на оформленные профили, рождавшиеся из раскаленных болванок. Эти профили были целью его работы. Он любил эту работу и любил порядок в ней. Тот, кто не умел справиться со своим делом, должен был пенять только на себя. Кельгрен тоже не один год простоял простым станочником и не сразу выбился в мастера. Недовольный нарушением обычного ритма, он подошел к месту происшествия, распоряжаясь на ходу.
Лавров тоже подался было за ним, но Кельгрен почтительно, тихим голосом обратился к инженеру:
– Разрешите доложить – обождите, пожалуйста. Народ грубый.
И Лавров отошел в сторонку, чувствуя себя, в сущности, совершенно лишним даже тут, на месте своей работы. Не ново, но всегда странно было ему это ощущение своей непричастности ко всему, что совершается в жизни, словно ему однажды перебило хребет и он раз навсегда потерял всякую способность двигаться.
Кельгрен знал умирающего парня. Он знал даже, что тот женат и что у него недавно родился ребенок. Девочка, кажется. У мастера уже давно создалась привычка узнавать о каждом рабочем как можно больше – его нельзя было упрекнуть в отсутствии интереса к тем людям, которыми он призван был руководить.
– Разойдись! – командовал он строго. – Кто дела не знает, с каждым так будет. А вы, – он ткнул коротким пальцем в двух рабочих, что стояли рядом, – несите к фельдшеру. Живо!
Но, несмотря на этот окрик, не все отошли. Кое-кто остался, непослушно и упрямо. Кельгрен был человек опытный. Он угрюмо, из-под нависших бровей, поглядел на непокорных.
– Что на войне, что тут – одна беда, – говорил Каширин, громадного роста парень с багровой, обваренной паром щекой. – Дадут жинке трешку, а то и рупь – и дохни с голоду. Долго ли на трешку проживешь?
– А ты помалкивай, – спокойно посоветовал Кельгрен. Он очень редко раздражался. – Что дадут – это не наше с тобой дело. На это хозяева есть.
И вдруг услышал:
– Вот сволочь! Холуй хозяйский!
Он оглянулся и спросил тихо и яростно:
– Кто это сказал?
Но никто не ответил.
Парня уже понесли. Рабочие возвращались к своим станкам.
– На оборону работаем, – промолвил Кельгрен угрожающе. – У нас таких делов быть не должно. Военный завод. Кто сказал?
Опять никто не откликнулся.
Уборщица с вечно подоткнутым и вечно грязным подолом подтирала пол с таким равнодушием, словно кто-то тут квас пролил. Ритмический шум прокатных станов возобновился.
Кельгрен стоял, приземистый, смуглый, сумрачный, оглядывая молчаливо, работавших людей.
Он стремился всегда выполнять порученную ему работу честно и добросовестно. Так поступали его отец, его дед, его прадед – так поступал и он. Он внимательно и с любовью обучал каждого новичка и каждому старался объяснить, что надо думать только о своем деле и делать его как можно лучше – тогда будет удача в жизни. Сейчас он был искренне обижен и огорчен. Разве ему самому не жалко этого глупого раззяву? Да он сегодня же навестит его семью, на похороны пойдет и, может быть, чем-нибудь даже поможет. Ведь малый ребенок остался! Но дело тут ни при чем. Работа должна продолжаться.
Инженер Лавров подошел к нему, теребя седенькую бородку, но Кельгрен не дал ему сказать ни слова. Он промолвил сумрачно:
– Разрешите доложить – вы бы, Иван Николаевич, домой поехали. Я тут за работой догляжу.
Фраза была обыкновенная – Лавров часто уезжал, оставляя цех на Кельгрена. Но сегодня в словах мастера звучало что-то очень обидное. Лавров кашлянул и, решив показать мастеру, что все же главный тут он, инженер Лавров, неожиданно согласился:
– Да, пожалуй, поеду. Поеду, пожалуй. Тем более – поезд...
Что именно поезд – это он не объяснил и пошел на станцию, окончательно убитый тем, что резкие слова, которые он собирался сказать мастеру, застряли у него в горле. Нет, конечно, жизнь для него кончена. Давно кончена. Дело дрянь. Рабочие даже и не ругаются с ним, как с Кельгреном. Просто презирают.
А Кельгрен до конца дня ждал, что ребята поймут, попросят у него прощения и скажут, кто сгрубил. Но никто из тех, кто стоял в кучке возле парня, и не подумал оказать мастеру такое почтение. И все угрюмей глядели глаза Кельгрена из-под низко нависших бровей.
В привычной темноте возвращался Кельгрен домой вместе со своим соседом по даче, длинноногим токарем. Оба молчали. Прощаясь, токарь вдруг сказал:
– Ребята говорят: ружья на свою голову готовим.
И не успел Кельгрен ответить, как токарь хлопнул калиткой и скрылся.