Текст книги "Лавровы"
Автор книги: Михаил Слонимский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)
X
Когда увели отца, была мокрая осенняя ночь. Николай Жуков остался один в похожем на баню убогом деревянном строенье, в котором он жил с отцом последние довоенные месяцы. А через несколько дней он был уволен из железнодорожных мастерских. Ему надлежало явиться на призыв. Он долго бродил в тот день по родным местам, прощаясь с ними. Здесь он вырос, здесь начал зарабатывать, поступив станочником на завод и получая трешницу в месяц. Завод находился в километре за железнодорожными путями. Огнедышащая и дымная громада его, расположившись близ озера, возвышалась над скудным скопищем деревянных домишек. За кирпичными корпусами завода ширился песчаный пустырь, и далеко отодвинутая природа отвоевывала свои права только в приморском парке, куда не было ходу заводскому рабочему.
Здесь все было так знакомо Николаю Жукову, что он знал даже, какие и где тут бывают осенью лужи. Речка извивалась здесь, стремительная и опасная. Перерезав железную дорогу, она мчалась меж рыбачьих хат, сквозь дубовую рощу, меж болотистых берегов к лохматому морю, которое никогда не бывало синим. В водоворотах этой речки гибло немало детей. Древние, петровских времен, рвы окружали рощу. По берегу речки Николай Жуков прошел к маленьким домикам, стоявшим в стороне от изрытого шоссе. Двести лет подряд завод глотал поколения людей, населявших этот кусок сырой приморской земли. За эти двести лет кое-кто успел обзавестись собственными домишками, которые строились десятилетиями и потом передавались от поколения к поколению. Это были незатейливые дачки, по большей части некрашеные, с огородом и убогим садиком, в котором торчало несколько берез да сосен.
Николай постоял перед одной из таких дачек. Огонек уже зажегся в ней. Глядя на такие огоньки, мать Николая говаривала отцу:
– Ужели не будет нам хоть под старость покоя?
Она нашла покой, не дожив до старости. Надорвавшись на работе в депо, она умерла, и ее похоронили на высоком берегу, у самого края кладбища. Отец шел впереди, прихватив гроб за ручку, и слезы текли по его усам и бороде. Это был крупный, сильный мужчина, любивший читать толстые книги, с виду ученый, а не машинист. Ни до, ни после этого дня Николай никогда не видел его плачущим.
Николай вспомнил мать, всегда тихую, кроткую, веселую, с молодыми ямочками на щеках, представил себе отца в тюремной камере, должно быть шагающего из угла в угол по своей старой привычке, и отвернулся от уютных огоньков в дачных окнах.
Вечером он пошел к станции. В осеннем сумраке хлестал дождь, ветер налетал и шумел в оголенных кустах и деревьях, а вдали ревело море. Тревожно запела сирена.
Это был очень скверный, навсегда запомнившийся вечер. Тускло светилось окошко ветхой станционной постройки. Над мокрым перроном двигался желтый фонарь в руке дежурного. Николай опустился на лавку в ожидании поезда и замер в неподвижности.
Какая-то старушонка уместилась рядышком, уложив на колени кошелку, прикрытую черной тряпкой.
Она обняла кошелку обеими руками и охотно заговорила:
– Федосей наш, с лабазу, принес новостей со всех волостей. Воюем, говорит, а вы живете – мимо уха не пролетит и муха. Завязался один мужчина среди дамов и гордится... – Она подождала ответа и, не дождавшись, хлопотливо вздохнула и продолжала: – Все не слава богу. Внучок мой, родной внучки моей муж, в матросы далеко послан. Погода у него, пишет, – прелести! А Настасья прочтет – и плачет, и плачет!
Николай и на это не откликнулся. Он молчал так, словно и не слышал ее.
Старушонка скосила на него глаза, как птица, и проворчала:
– Ишь, ягнячья мать, гордится, в такую погоду да в дырьях! Барин на вате!
Николай не отозвался.
Старушка обиделась. Она отодвинулась от него и чопорно сжала губы, прекращая беседу.
Из шума осенней бури вдруг возник гудок паровоза, и зеленые вагоны, светясь залитыми дождем окнами, позвякивая и поскрипывая, набежали к пустынному перрону, прогремели буферами и замерли. С них так обильно стекала вода, словно они только что поднялись со дна моря. Резко прозвучал свисток, и почти пустой состав тронулся, увозя Николая в город.
С вокзала Николай направился в полумрак голодных и нищих улочек и переулков, кольцом охватывавших царскую столицу.
Он устал. Лицо его было покрыто брызгами дождя. Мельчайшие капли затекали за ворот. Зябко передернув плечами, он глубже засунул руки в карманы пальто.
Николай вошел в ворота трехэтажного неказистого дома, взобрался по темной лестнице на верхний этаж и дернул ручку старинного, с колокольцем, звонка. За дверью послышались шаги и сразу затихли. Видимо, кто-то прислушивался.
– Это я, – глухо сказал Николай, – Жуков.
Через минуту он уже сидел в теплой комнате, ссутулившись и зажав меж колен сложенные вместе широкие, короткопалые руки. Ему не хотелось ни говорить, ни двигаться. Спокойный, ласковый голос позвал его:
– Попейте чайку, вы озябли.
Вздрогнув, Николай поднял голову. Он только сейчас сообразил, что мокрый, грязный ввалился к людям, которым и самим жилось не сладко. Молодая женщина в простеньком ситцевом платье стояла перед ним, и Николаю стало стыдно, когда он прочел жалость в ее карих глазах. Он поднялся со стула:
– Простите, Елизавета Сергеевна...
– Садитесь, согрейтесь чайком, – сказала женщина.
Ее спокойный, ласковый голос придавал ему силу и бодрость. Еще не согревшимися пальцами он взял стакан и с удовольствием почувствовал его тепло.
– Завтра мне в армию, – сказал он. – А где Фома?
Тень прошла по лицу молодой женщины. Она ответила сдержанно:
– Ему здесь нельзя быть. И я тоже уйду отсюда.
– Понятно.
Николай отпил из стакана.
– По заводам – городовые. Красота как войну начинаем. Снаружи враг лезет, а драться с ним велит тоже враг. Но мы, Елизавета Сергеевна, свою Россию знаем.
Женщина ответила доверчиво, с некоторой даже наивностью:
– Конечно, знаем, Николай Дмитриевич.
Николай разрезал булку и накрыл ее большими кусками колбасы. Его короткопалые широкие руки двигались уже плавно и уверенно. Ему, как всегда, было очень легко с этой молодой женщиной, женой Фомы Клешнева, человека, крепко связанного с железнодорожными мастерскими, в которых работал Николай и откуда сейчас был направлен в армию. Клешнева уважал и отец Николая, хотя был старше его лет на пятнадцать.
Мать Николая умерла, отца увели в тюрьму, но странно – Николай не чувствовал себя одиноким. Он не был одинок здесь, в неказистых домишках рабочего Питера. Дождь, который по-прежнему хлестал в окна, уже не казался ему таким унылым.
Таков был последний вечер Николая Жукова перед уходом его в армию. Наутро он был уже в казармах. Через месяц-полтора после прибытия на фронт Николай ясно понял, что находится между двух огней. Смертью грозили ему и немцы и его непосредственные начальники.
Однажды Николай с товарищами по батарее наблюдал за разрывами немецких снарядов, грохотавших в поле, где погибала посланная на убой пехота. Русские пушки молчали.
– И что это у нас, ребята, снарядов все нет да нет? – не выдержав, удивился вслух молодой наводчик. – У немца вон сколько, а у нас вечно нехватка. Почему?
– А потому, – резко ответил Николай, – что командуют нами наши же враги.
Не прошло и пятнадцати минут, как он внезапно был послан разведать, нельзя ли установить наблюдательный пункт впереди пехоты. Это задание не имело никакого смысла. Все равно снарядов не было, батарея готовилась отойти. Николай понял, что это – расплата за его слова. «Нет, – думал он, пробираясь по ходам сообщения, а перед окопами используя каждую чуть заметную бороздку, – нет, не дам себя убить». Когда он вернулся, батарея уже получила приказ об отходе. Он попытался доложить о результатах разведки, но это никого не интересовало. Наводчик отвел его в сторону, и губы его тряслись, когда он зашептал:
– Ей-богу, браток, ничего я про тебя не сказал, не согрешил. Это сука фельдфебель подслушал, ты его стерегись.
Именно с этого дня начались все более откровенные беседы Николая с солдатами, но с этого же дня он был взят под особое наблюдение, а потом, когда начальство навело о нем справки, его стали, чуть что, направлять на самые опасные дела. Несмотря на то, что он был артиллеристом, его при отступлении то и дело посылали в пехоту, в цепь стрелков, прикрывавшую отход.
Все лето армия стремительно отступала на восток. Николай Жуков почти всегда шел с последней цепью. Фактически он был переведен в пехоту и редко являлся на батарею. Но каждый раз, когда он возвращался, его встречали как героя, ему подносили кто – картошку, кто – яблоко, а кто – пару глотков спирта из походной фляжки.
Взводный послал Николая разведать, что за стрельба поднялась в деревне, мимо которой проходил полк. Деревня горела, и непонятные беспорядочные залпы гремели в ней. Осторожно приблизившись к горящим хатам, Николай Жуков пригляделся, и опыт многих дней, проведенных на фронте, помог ему понять, что случилось. Это взрывались брошенные в хатах обоймы с патронами. Командиру взвода это было, конечно, ясно с самого начала, но тем не менее он отправил Николая на разведку, да еще к тому же одного. И Николай понял яснее чем когда-либо, что, куда бы он отныне ни попал, всюду следом за ним пойдет указание: «Неблагонадежный, не щадить». Он был вроде штрафника, обреченного на смерть.
Николай побежал прочь от деревни, догоняя взвод. Уже темнело. Он бежал до тех пор, пока чуть не напоролся на проволочные заграждения.
Где проход?
Он остановился и медленно, вглядываясь в сумрак, пошел вдоль проволоки.
Может быть, рогатка уже закрыла путь?
Николай почувствовал, как все внутри у него похолодело. Неужели товарищи бросили его? Он снова медленно пошел вдоль проволоки.
Туда ли он идет? Может быть, нужно идти как раз в обратном направлении?
Становилось все темнее, проволока казалась бесконечной, а саперного ножа, чтобы перерезать ее, у Николая не было. Пробраться же через тройной ряд заграждений невозможно. Это верная и мучительная смерть.
Николай остановился.
Нескончаемые заграждения тянулись через поле. За ними залегла Россия, а вот тут, среди этого поля, надвигалась на Николая бессмысленная смерть от перекрестного огня. О, как нуждался он сейчас в помощи!
И вдруг он услышал чей-то тихий голос. Он прислушался.
– Сюды... сюды...
Он пошел дальше, туда, куда звали его родные, русские слова. И вдруг перед ним открылся проход: кто-то отодвинул рогатку. Он проскочил. Совсем молоденький солдат, которого Николай никогда раньше не замечал, ухватил его за рукав:
– Офицер закрыть велел, а я тебе стерегу. Я сразу тебе увидел...
Николай почувствовал, как внезапные слезы потекли по его щекам. Обняв паренька, он потряс его за плечи, хотел что-то ему сказать, но не смог выговорить ни слова. Они быстро пошли прочь от проволоки, предварительно заставив проход рогаткой.
XI
Это ясное весеннее утро показалось поручику Орлову зловещим, когда он вылез из штабной землянки и встал над ней, отдыхая от табачного дыма. С расстегнутым воротом зеленой гимнастерки, открывающим белую полную шею, белокурый, с ровным румянцем на щеках, он стоял, расставив ноги и сунув руки в карманы синих широчайших галифе. Редкие пощелкивания выстрелов гулко отдавалась в лесу. Изредка гуд снаряда, пущенного расположившейся невдалеке батареей, наполнял лес и замирал вдалеке. За последние дни фронт оживился, и все чаще кружили в небе внимательные и быстрые «таубе», убегая от шрапнельных дымков зенитных орудий.
Боевые ордена украшали грудь поручика Орлова, георгиевская лента висела на эфесе его шашки. Званием адъютанта полка офицерство выразило поручику Орлову свое доверие и уважение.
Но это утро все равно было зловещим.
Поручик Орлов проиграл за ночь кандидату на классную должность Замшалову такую сумму, которую не мог отдать.
Замшалов тоже выбрался из землянки. Это был невысокий плотный черноволосый человек. Он расстегнул зеленый китель, открывая не слишком чистую рубашку.
– Прелестное утро, – сказал он. – Какая свежесть!
Шумно потянув воздух широкими ноздрями приплюснутого носа, он пошел к лесной опушке и вдруг остановился.
– Глядите! – воскликнул он. – Какое зрелище!
Саженях в ста от леса прижалась деревушка, в которой были замаскированы два орудия. К этой деревушке по зеленеющим грядам неслась артиллерийская упряжка. Ездовой гнал лошадей, пригнувшись и торопясь проскочить с зарядным ящиком открытое пространство. Но немцы уже заметили его и взяли на прицел.
Свист обозначил приближение первого снаряда. Снаряд разорвался негромко, дымок от него стлался, как от потухающего костра; ездовой, делая зигзаги, мчался дальше. Но уже летел, ловя его, другой снаряд, и третий, и четвертый.
– Взорвется от детонации, – проговорил Замшалов и покачал головой.
Но он продолжал напряженно всматриваться в эту страшную игру.
Поручик Орлов уже стоял рядом с ним и тоже наблюдал эту борьбу ездового со смертью.
– Как бы думаете, проскочит или не проскочит? – промолвил он, и глаза его блеснули азартом.
– Хочу, чтобы проскочил, – отвечал Замшалов.
– Ставьте весь свой выигрыш на это, – сказал вдруг поручик.
– На что? – удивился Замшалов.
– Я предлагаю вот что, – нетерпеливо отвечал поручик Орлов: – если он не проскочит – я отыгрался и ничего вам не должен. Если проскочит – моя карта бита, и я плачу вам вдвое больше, чем должен сейчас. Понятно? Ставка – весь ваш ночной выигрыш.
– Но это не гуманно! – запротестовал чиновник. – Ставить на жизнь человека!
– Вы ставите гуманно – на жизнь. А я – на смерть. Идет? Идет! Молитесь богу за его жизнь.
Замшалов пожал плечами, соглашаясь.
Ездовым был Николай Жуков.
Николай напрягся в одном устремлении – проскочить!
Снаряды ловили его. Воздух полнился звоном и грохотом разрывов. Стремительные осколки били во всех направлениях, ища скачущую цель. Детонация! Эта мысль звенела в нем.
– Все шансы за меня, – промолвил Орлов.
Замшалов смотрел молча.
Лошадь под Николаем храпела. Артиллерийская упряжка неслась по кривой, подаваясь то вправо, то влево. Все было смертью на этом отрезке поля, по которому мчала человека обезумевшая лошадь.
Глаза Николая видели все черным и лохматым, как дым. Но руки и ноги управляли движением с максимальной точностью. Мыслей не было уже никаких.
Проскочить через смерть – из жизни в жизнь!
Замшалов и Орлов молчали, не в силах оторваться от этого зрелища.
Вдруг поручик длинно выругался – упряжка достигла деревни.
Деревня, в которой были замаскированы орудия, представилась Николаю самым безопасным местом в мире. Он был весь в поту. Рубашка и штаны прилипли к телу.
– Ваше счастье, – сказал поручик Орлов Замшалову.
Тот продолжал молчать.
– Вы понимаете, что я теперь должен вам вдвое больше? – осведомился поручик.
Замшалов пожал плечами.
– Вы так хотели.
Они все еще стояли на опушке.
– Он опять едет! – воскликнул Замшалов.
– Да, но уже пустой.
Действительно, Николай, сдав снаряды, возвращался на батарею.
– Хотите опять ставить? – спросил Орлов.
– Он испытывает судьбу! – воскликнул чиновник в ужасе. – Теперь его наверняка убьют! Почему было не дождаться ночи?
– Его послали днем, и он обязан выполнить приказ командира, вот и все. Испытывает судьбу! – передразнил Орлов. – Батарею нащупали, ночью будут менять место, снарядов к ней не припасли – и до ночи ей не отстреливаться? Не рассчитали снарядов! Разве так воюют? Испытывает судьбу! – обозлился он. – Да мы только этим и занимаемся! Говорите прямо, что не рискуете ставить на него, и не морочьте голову.
И он пошел по опушке леса туда, где должна была проехать упряжка.
Вдруг Замшалов вскрикнул.
Орлов оглянулся и увидел, что ездовой покачнулся на лошади, но удержался, и лошадь не замедлила ходу. Теперь его ловили гораздо меньше: без снарядов он не представлял большого интереса.
Въехав в лес, Николай остановился, сошел с лошади и, присев наземь, оттянул разорванную и окровавленную штанину. Затем он вынул пакет – подарок Лизы Клешневой – и принялся перевязывать рану. Иногда он замирал, отдыхая и счастливо улыбаясь самому себе: жив!
Поручик Орлов приблизился к нему почти вплотную и закричал:
– Ты! Офицера не видишь? Раззява! Встать, смирно!
Солдат поднялся, разогнувшись, и рука его автоматически козырнула офицеру.
– Виноват, ваше благородие, – отвечал он отчетливо. – Я ранен, ваше благородие.
– Сукин сын! Сволочь! – ругался поручик Орлов.
Но никакая самая скверная брань не могла успокоить его. Он ненавидел этого солдата, и ему хотелось убить его тут же, на месте. Но разве это вернет ему проигрыш?
Бормоча самые отвратительные ругательства, сам себе противный до омерзения, он пошел проверять роты, а через час его уже несли раненого на окровавленных носилках. С тех пор Замшалов никогда больше не соглашался играть на мелок.
Этот день оказался счастливым для Николая. Он остался в живых. Мало того – он получил ранение, при котором его непременно должны были эвакуировать. Слишком уж ясно стало за последнее время, что фельдфебель все равно так или иначе доконал бы его. Тут уже чувствовался прямой приказ. С поличным поймать нельзя, а убить – надо.
Теперь рана выручала его. Может быть, он попадет в Питер, увидит товарищей, расскажет им все.
В околотке, после перевязки, его положили на тюфяк, брошенный на землю, и здесь, под навесом из ветвей, Николай заснул. Впервые после многих недель он спал безбоязненно. Он спал без сновидений, не шевелясь, как человек, перешедший все пределы усталости. Он спал так, как будто это было самым важным делом в его жизни.
Наутро в санитарной повозке он отправился в тыл. Рядом с ним лежал вольнопер[1]1
Вольноопределяющийся (разг.).
[Закрыть]. Возница посвистывал, санитар на козлах дремал.
– Вы кто будете? – спросил Николай вольнопера.
– А вы? – осведомился вольнопер.
– Железнодорожных мастерских рабочий, – охотно отвечал Николай.
Вольнопер поглядел на него, с трудом повернув голову. Лицо его обросло жесткой черной бородой, и неизвестно было, сколько ему лет. Правой рукой он придерживал левую за локоть. От локтя до пальцев левая рука была обмотана, и вместе с кончиками пальцев из повязки торчала шина.
– Я не понимаю, – сказал вольнопер недоуменно, – человеку что надо? Надо сытым быть, время иметь на отдых и сон, в том деле работать, какое любишь. Неужели нельзя это устроить никак?
– А вы сами кто? – осведомился Николай.
– В конторе служил, – отвечал вольнопер. – Сидишь, бывало, пишешь адрес на конвертах – то Тула, а то и Париж. И будто везде бывал и все знаешь. И конверты очень разнообразные: четырехугольные, продолговатые, большие, маленькие... – Он замолк, вдруг оборвав. – Доктор сказал – руку долго лечить надо. Больно очень, – глухо проговорил он через некоторое время.
Размышляя под мерное колыхание повозки, Николай внезапно услышал странные звуки, словно что-то рядом плескалось. Он взглянул на соседа. Конторщик плакал.
– Друг, – тихо сказал Николай, – у меня к тебе дело, вроде как конторское. Правая рука у тебя здоровая. Переписывай и раздавай осторожненько в госпитале, куда попадешь. Понятно?
Они были вдвоем под темным холстом двуколки. Все же Николай огляделся, прежде чем вынуть из кармашка гимнастерки печатный листок. Он передал его конторщику, выждал, пока тот прочел. Затем распорол конторщику штанину и зашил листок под подкладку. Иголка с ниткой всегда были при нем.
– Вот такое твое конторское дело, – промолвил он. – Адрес тут поинтересней Парижа, адрес – свобода.
В листке были известные слова Ленина, те, которые Николай не раз повторял у себя в части. На медицинском пункте, при перевязке, знакомый молоденький врач сунул ему этот листок и шепнул, чтобы он передал его конторщику, предварительно поговорив с ним.
Николай не стал особенно подробно выяснять, что за человек конторщик. Почему-то он был совершенно уверен, что этот человек, уж во всяком случае, не выдаст.
Конторщик молчал, лежа на спине и глядя в нависший складками холст.
– Ты подбрасывай тихонько в госпитале, куда попадешь, – повторил Николай. «На большее он не годится», – подумал он.
Вдруг конторщик повернулся к нему, глаза его горели диковато, он уже не казался тихим, покорным человечком.
– Ротный, пьяный, по лицу меня хлестал, – проговорил он. – Я вольноопределяющийся, а он меня три раза ударил. Я ему пулю в спину пустил, когда в атаку пошли.
«Вот почему врач его наметил», – подумал Николай. И еще подумал о том, что сама военная жизнь неизбежно ведет солдат к революции и что чем хуже сейчас солдату, тем скорей поймет он, что единственное его спасение, единственное счастье – в словах Ленина о превращении империалистической войны в гражданскую войну. У него часто забилось сердце от предчувствия чего-то огромного и великого, словно горячим дыханием истории прохватило его в этой мерно колыхающейся повозке под серым холстом.