Текст книги "Лавровы"
Автор книги: Михаил Слонимский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)
XXVI
Борис рванулся и побежал. Сапоги вязли в оттаявшей земле: шинель, накинутая на плечи и застегнутая только на верхний крючок, развевалась на бегу, как плащ, подставляя грудь и шею Бориса сырому ночному ветру. Борис бежал, не переводя дыхания и не оглядываясь. Он вздрагивал, ожидая, что вот-вот неумолимая рука схватит его за полу шинели; он не сомневался в том, что Козловский гонится за ним.
Борис задыхался, в ушах у него звенело, и фонари Троицкого моста прыгали и дрожали перед ним, то расплываясь огромными желтыми пятнами, то раздробляясь и сужаясь в мириады малюсеньких точек. И вдруг здание обозначилось в темноте. Трамвайные столбы заворачивали тут к Троицкому мосту с обрезка Миллионной улицы, упершейся в Лебяжью канавку; фонари освещали путь; справа – здание, полное людей и с дежурным у ворот, слева – громада домов Миллионной и Царицынской улиц. Тут пахло человеком, не уничтожающим, а родящим, строящим, спасающим. Крик Бориса будет услышан тут.
Борис перешел с бега на шаг, остановился и оглянулся, ожидая увидеть или услышать унтера. Все было тихо и спокойно позади, на Марсовом поле. Козловского не было ни видно, ни слышно. Борис обождал немного, но высокая фигура в офицерской мягкой папахе и незатянутой ремнем синей шинели не показывалась. Борис вглядывался в темноту и прислушивался. Он восстановил в памяти всю сцену с Козловским: как тот рванул его за полу шинели и остановил. Показал ли он хоть чем-нибудь, что хочет убить Бориса? Нет. Почему же Борис побежал от него? Может быть, он напрасно испугался?
Борис хотел уже, чтобы сейчас, немедленно же унтер появился перед ним и этим оправдал его смертный ужас и этот сумасшедший бег через Марсово поле. Но Козловский исчез: не видно, не слышно его. Злобно закусив губу, Борис шагнул обратно, к Мойке – и пошатнулся: ноги отказывались двигаться, сапоги тянули к земле. Шинель давила плечи, плечи невыносимо ныли, а сердце задыхалось в груди.
Борис скинул шинель с плеч наземь, повалился ничком, закрыл глаза и стал дышать. Он дышал сначала часто и коротко, потом все глубже и реже.
Наконец поднялся на ноги.
– Я трус, – сказал он и зажмурился от стыда.
Открыл глаза и, глядя в темную ширину Марсова поля, удивлялся, как это он мог пробежать такое большое пространство без передышки? Как сердце у него не лопнуло? Как ноги донесли? Он накинул на плечи грязную, сырую шинель и двинулся к Миллионной улице. Задумавшись, он пропустил нужный переулок, и ему пришлось дать крюк через Дворцовую площадь.
Дома дверь ему отворил Юрий.
Борис объяснил кратко:
– С дежурства.
И пошел к себе. Разделся, лег и сразу же заснул.
Проснулся он в час дня. По правилам, ему следовало явиться в казармы на вечернее учение, но он решил не ходить.
Клара Андреевна чистила на кухне его шинель.
Когда Борис пошел мыться, она спросила:
– Где ты так вывалялся?
– Упал, – нехотя объяснил Борис.
Клара Андреевна не расспрашивала подробнее. Последние дни она вообще очень осторожно обращалась с Борисом: она собиралась, продав все, отправиться к сестре в Киев, на сытую, спокойную жизнь. Юрий соглашался уехать, а с Борисом Клара Андреевна еще не говорила. Она боялась, что Борис по обыкновению не подчинится ей. Не то что будет спорить, возражать, а просто не поедет, еще раз обнаружив полное равнодушие к родным. О том, что Борис связан военной службой, Клара Андреевна не думала. Она была твердо убеждена, что батальонный командир отпустит Бориса: Клара Андреевна сама пойдет в казармы и объяснит там, что Борису гораздо лучше и сытнее будет жить с матерью в Киеве, чем в Петербурге одному. Этого нельзя не понять – и Бориса отпустят.
Борис был сам себе противен после вчерашнего. Никогда еще он так не пугался, никогда смертельный ужас не гнал его так от человека, как вчера от Козловского. А ведь унтер – человек, такой же, как и Борис, только совершенно изуродованный войной.
Весь вечер Борис прошатался по улицам, зашел к Жилкиным, но посидел там недолго: скучно стало и тоскливо. К ночи он пошел в казармы. Свернув на Кирочную улицу, он замедлил шаги. Он даже чуть не повернул домой, но тут же удержал себя:
– Что же это – я опять трушу?
Борис не страдал излишком воображения. Он не пытался представить себе заранее встречу с Козловским. Выпрямившись и подняв голову, он быстро зашагал к казарме.
Однажды на фронте, во время отступления, полк Бориса остановился на полдня в небольшой деревушке. Усталые солдаты не успели еще разойтись по халупам, как немецкие снаряды погнали их дальше, не дав отдохнуть. Снаряды летели оттуда, откуда их меньше всего можно было ждать.
Страшные слова: «Прорвали! Окружили!» – ни у кого еще не сорвались с языка, но они были написаны на бледных, нахмуренных лицах и чувствовались в торопливых, но пока еще не беспорядочных движениях. Но вот снаряд разорвался посреди улочки, повалив наземь двух солдат и лошадь. Третий солдат, стоявший тут же, застыл на миг, а потом кинулся стремглав прочь. Он бежал, крича:
– Окружили!
Солдат наткнулся на Бориса и чуть не сбил его с ног. Борис схватил его за плечи.
– Как тебе не стыдно?
– Стыд глаза не ест, – нагло отвечал солдат, прямо глядя в лицо Борису. Это был еще совсем молодой новобранец.
Да: стыд глаза не ест.
Борис решил, если понадобится, прямо сказать Козловскому, что он вчера струсил.
Струсил – и все тут, и это никому не важно и никакого значения не имеет. Так лучше, чем врать, оправдываться или молчать, краснея.
Он поднялся по лестнице, толкнул дверь, в прихожей поздоровался с дежурным по роте и пошел к своему месту на нарах. Услышал голос:
– Не умер вчера?
К нему медленно приближался Козловский.
Козловский остановился перед ним, усмехаясь. Обернулся к саперам, которые перед сном сидели на нарах, потягивая чай и жуя хлеб.
– Глядите, ребята, герой!
Солдаты прислушались. Козловский продолжал:
– Подхожу это я к нему как к человеку – потолковать. А он от меня – стрекача. Много видал бегунов, а чтоб так человек бегал – первый раз вижу.
Он прибавил несколько презрительных слов, сунув руки в карманы штанов и глядя прямо в лицо Борису.
Борис не нашелся, что ответить. Он не смог перед всей ротой признаться в том, что струсил вчера. Он совершенно растерялся: ему все-таки было всего только двадцать лет. Случилось именно то, чего он боялся: он молчал, краснея. Все мысли и слова ушли от него. И когда он совсем погибал от стыда, решимость внезапно вспыхнула в нем. Он быстро заговорил:
– Я думал, что ты хочешь убить меня. Раз в жизни человек может испугаться, если к тому же устал. Я на войне был – не боялся. Ранен был. Ни умирать, ни убивать я не пугаюсь, – продолжал он, замечая с удивлением, что стиль его обычной речи почему-то изменился. – Я вчера замучился и силы потерял. Это может со всяким случиться. А кто Херинга убил? Это я из кучи вышел и один на один Херинга убил.
– Верно, – неожиданно подтвердил один из солдат. – Я был с ним, видел.
– Вот! – обрадовался Борис. – Только нельзя людей зря губить, как ты! Нельзя это! Надо за дело бороться!
Тут Борис даже ударил себя в грудь: этого потребовала последняя фраза.
Известие о том, что Борис убил полковника Херинга, видимо поразило Козловского. Он прекратил перебранку и пошел прочь от Бориса.
Наутро взводный внезапно освободил Бориса от учения и дал ему увольнительную на целых три дня.
– Ты и так много намаялся, – объяснил он.
А когда Борис через три дня явился в казармы, ему совершенно неожиданно был выдан месячный отпуск – «на побывку к родным».
Борис понял, что Козловский забежал к Стремину похлопотать о нем, то есть отделаться от него.
Узнав об отпуске сына, Клара Андреевна обрадовалась.
– Теперь ты хоть раз в жизни должен послушаться, – сказала она умоляюще. – Мы едем в Киев к тете Тане: я, ты и Юрий.
– Почему? – удивился Борис.
– Потому что... – отвечала Клара Андреевна взволнованно. – Ты не должен спорить с матерью. Мать думает прежде всего о тебе. Тебе надо отдохнуть, потолстеть, ты же совсем отощал. Ты бы знал, как ты выглядишь! Да ты просто с ног валишься, я разве не вижу? У тебя чахотка. У тети Тани ты отдохнешь. Тебя может спасти только Киев. Неужели я уже не могу беспокоиться о собственном сыне?
Борису стало жалко мать. Он сказал:
– Хорошо, мама. В крайнем случае сначала поезжай ты с Юрием, а потом и я приеду.
– Ну, значит, мы через неделю и отправляемся! – воскликнула Клара Андреевна. – Я уже все вместе с квартирой продала, и мы едем.
Вечером Борис был у Жилкиных.
Народу собралось много. Тихая, как мышь, старушка Жилкина неслышно двигалась по квартире, подбирая окурки, придвигая стулья к стенам и вообще стараясь внести хоть какой-нибудь порядок в эту шумную и бестолковую суету.
Надя увела Бориса к себе. Борис почему-то вспомнил, как она плакала на Каменноостровском. Он сказал ей об этом, прибавив:
– Почему это ты тогда?
Надя густо покраснела.
– Я хочу говорить о тебе, – не отвечая, заговорила она. – Твой отпуск очень кстати. Ты ужасно выглядишь, тебе нужно поправиться. Я могу устроить тебя в санаторий. Прекрасный санаторий. Это за Выборгом, на станции Кавантсаари. Хочешь – живи там месяц, хочешь – неделю, хочешь – два месяца: твоя воля. Если согласен, ты мне скажи, и через неделю можешь ехать.
Удивительно, как все, – даже Надя – гнали его куда-то прочь.
– А это дорого? – спросил он.
– С деньгами все будет устроено. Так согласен?
– Мама тащит меня на Украину, – сказал Борис, – но Финляндия ближе, Финляндия – это хорошо. Насчет денег...
Надя перебила торопливо;
– Только ты маме лучше не рассказывай: она меня не любит и запретит. Ты скажи, что тебя отправляют в военный госпиталь, что ты обязан ехать.
Борис пожал плечами.
– Так ты согласен? – добивалась Надя.
– Подумаю.
– Тебе это необходимо. Надо запастись здоровьем.
Борис встал, пошагал по комнате и опять спросил:
– А все-таки, почему ты плакала тогда на Каменноостровском?
Надя рассердилась:
– А тебе какое дело? Я тебе не обязана обо всем докладывать.
Это было совсем непохоже на нее – кричать и сердиться. Борис замолчал.
Когда он ушел, Надя вытащила из-под подушки конверт, из конверта – пачку денег и стала считать. Считала она чрезвычайно внимательно:
– Десять, пятнадцать, восемнадцать...
Надя уже давно откладывала деньги. Она берегла их на первые месяцы жизни с мужем, а мужем должен был стать Борис. Теперь часть этих денег придется отдать хозяйке того санатория, который она наметила для Бориса. Надя задумалась: почему она прямо не сказала, что заплатит за Бориса? Ответ был ясен: чтобы Борис не отказался. Она готова все отдать Борису, а он?.. Кто она для него?.. И Надя заплакала, держа пачку денег в руке. Она плакала тихо, чуть-чуть всхлипывая, как тогда, на Каменноостровском. Она ведь и тогда плакала только оттого, что Борис пошел домой, даже не попытавшись разыскать ее. Он ее не любил. Косы подрагивали на спине Нади. Потом она утерла слезы. Как же все-таки быть? Она решила настоять на том, чтобы Борис принял деньги, хотя бы взаймы.
Через несколько дней Борис провожал мать и брата на вокзал. Квартира со всей мебелью была уже передана новым хозяевам. Анисья получила отставку. Борису на время была оставлена одна комната.
Клара Андреевна всю дорогу на вокзал повторяла:
– Значит, через неделю я тебя жду.
После второго звонка Борис поцеловал мать и брата и вышел из вагона на платформу. Раздался третий звонок. Плачущее лицо матери показалось за окном и медленно уплыло.
Был вечер, когда Борис шел по Каменноостровскому проспекту, направляясь к Жилкиным. За памятником «Стерегущему» его чуть не сбил с ног стремительно шагавший навстречу солдат. Толкнув Бориса, солдат прошел и даже не оглянулся. Что-то знакомое почудилось Борису в фигуре и походке этого солдата. Но мало ли у него знакомых солдат! И он пошел дальше, так и не узнав в толкнувшем его солдате Николая Жукова.
В этот вечер огромная толпа собралась на площади перед Финляндским вокзалом. Сюда со всех концов города торопились рабочие, солдаты, матросы. Николай Жуков вырвался в передние ряды. Сейчас он впервые увидит его, того, чьи слова стали для миллионов людей законом жизни и борьбы. Восторженное возбуждение охватило Николая.
Рабочий Питер вышел встречать своего вождя. Поднятый многими руками, Ленин был вынесен на площадь, и человеческая громада приветствовала его слитным счастливым громом. Взнесенный на броневик, в скрещении прожекторных лучей, он стал виден всем – с поднятой кверху, выброшенной вперед рукой:
– Да здравствует Социалистическая революция!
XXVII
Борис отказался ехать в санаторий и вообще отказался считать себя больным. Он заявил Наде, что отправится на фронт. Фронт научил его кой-чему в пятнадцатом году, научит и сейчас. Конечно, поступив в какую-нибудь школу прапорщиков, хотя бы, например, в петергофскую, он может очень быстро получить офицерский чин. Больше того – и без всякой офицерской школы он может получить сейчас погоны со звездочкой, но он не сделает этого. Он опять поедет рядовым солдатом, чтобы все увидеть собственными глазами.
Надя слушала его с восторгом и ужасом. Его решение нарушало все ее планы, но, как всегда, в ее глазах он оказывался героем. Она потеряет сон от страха за него, но именно таким – храбрым и решительным – она любит его.
Он отправился с эшелоном, который очень скоро назвал про себя эшелоном болванов. Здесь были преимущественно юноши из интеллигентских семей, которые умудрились ничего не понять в том, что случилось за последние годы. Они ехали на фронт, как на праздник, и пребывали в романтически-приподнятом настроении, рисуя в своем воображении стремительные атаки, победоносные штурмы и еще невесть какие красивые картинки. Приглядываясь к ним, Борис вспомнил, что в пятнадцатом году, направляясь на фронт, он и сам тоже был вот именно таким болваном, именно так думал и рассуждал. Впервые он отчетливо заметил перемены, которые произошли с ним за это время, и почувствовал, что он уже все-таки не такой мальчишка, каким был.
На ближней к фронту станции им устроили торжественную встречу. Когда они выстроились в уже зеленеющем мокром поле, ораторы со специально построенной трибуны начали горячить их речами. Из первой же речи обвешанного разнообразным оружием правительственного комиссара они узнали, что объявлены ударным эшелоном и призваны вдохнуть новые революционные силы в ряды стоявшей здесь армии. Среди ораторов Борис увидел англичанина, того самого, который пел гимн у Жилкиных. Он произнес свое напутствие по-английски. Какой-то маленький человечек торопливо переводил его речь, из которой было ясно, что Англия твердо рассчитывает на русских солдат, обязанных воевать храбро и не нарушать дисциплины.
Слушая эти поучения, Борис чувствовал себя глубоко оскорбленным. Какого черта! Но тут не нашлось такого человека, как Клешнев, который как следует ответил бы англичанину. Напротив, когда англичанин замолк, маленький переводчик поднял руку и неистово завопил:
– Да здравствует Англия! Ура!
После краткого отдыха ударный эшелон был двинут на фронт. Болотная земля чавкала под ногами, слышалась отдаленная канонада. Комиссар Временного правительства ехал впереди на лошади и, чувствуя приближение исторического момента, все выше подымал голову, выпячивая подбородок, как это он делал обычно, когда его снимали для журналов. Это был известный адвокат, член кадетской партии.
Борис послушно шел в строю. Что бы там ни было, но, во всяком случае, он опять подвергается опасности вместе с солдатами, и это по крайней мере честно.
Командир дивизии принимал эшелон самолично, в нескольких километрах от передовой линии, у штаба. Обходя строй, он поглядел зеленоватыми глазами на Бориса, и Борис тотчас же узнал в нем того самого генерала, сына которого, кадетика, он обучал летом четырнадцатого года. Генерал тоже узнал его. Он пригласил Бориса к себе в штаб и посвятил беседе с ним пять минут. В эти пять минут он, похвалив Бориса за георгиевский крест, высказал надежду, что Борис будет сообщать ему о немецких шпионах, которые затесались в ряды доблестной русской армии и разлагают ее. Кроме того, он обещал после первой же атаки дать Борису погоны прапорщика и взять его к себе в штаб. Наконец, в заключение, он сообщил, что его жена и дочь будут рады видеть Бориса в Петрограде после победоносного окончания войны.
Но Борис остался без погон прапорщика и без штабной должности, потому что под утро после неудачной атаки, тяжело раненный в живот, он был в бессознательном состоянии подобран санитарами. Так как в течение первых сорока восьми часов, которые он пролежал в дивизионном лазарете, он не умер, то перитонита, очевидно, не случилось, и его эвакуировали в тыл. Через неделю он в военно-санитарном поезде прибыл в Петроград и мог записать в свою биографию еще один отчаянный, ему самому неясный порыв и еще одно ранение.
В Петрограде он попал в Николаевский военный госпиталь и в первый же день попросил фельдшера известить о нем Жилкиных. На следующее утро прибежала Надя. К вечеру пришел старик Жилкин, растерянно помигал глазами, оставил несколько книжек и ушел, позабыв на кровати перчатки. Григорию все некогда было зайти, но через Надю и отца он неизменно передавал Борису разные очень торжественные слова. К несчастью, сестра и отец забывали пересказывать его речи, и поэтому Борису так и не пришлось узнать, что он пострадал за великую европейскую цивилизацию.
Борис почти не читал газет. Все в них было ему хорошо знакомо. Они гремели призывами к войне «до победного конца». Санкт-Петербург бросал людей на колени уже не перед Зимним дворцом, а перед флагами французов и англичан, угрожая непокорным расстрелами, готовил июньское наступление и кровавую июльскую расправу. Эшелон за эшелоном отправлялись на фронт. Как Борис слышал в госпитале, в армии постепенно восстанавливались все самые тяжкие порядки царского времени. Вообще было похоже, что снова пытается восстановиться во всех своих правах четырнадцатый год. Даже генерал на фронте оказался тем же самым, с теми же страшноватыми зелеными глазами. Только Борис стал уже совсем другим, и не было для него никакой романтики в этой несправедливой войне.
Все изуродованные и убитые вспоминались Борису. Однажды, еще в первые дни пребывания его на фронте, рядом с ним в окопе был ранен солдат: осколком снаряда ему раздробило руку. Солдат заплакал, приговаривая:
– Чем же я работать буду, братцы!
Борис тогда удивлялся: как можно плакать от раны! Как не стыдно! Но солдат плакал не от боли.
Борис не понимал тогда, что это значит – работнику остаться без руки. Никто из тех, кто затеял эту войну и командовал ею, не поможет ему. Чужая, враждебная власть гнала на войну, превращала в инвалидов, убивала.
Но ведь он, Борис, выступил против этой власти, враждебной народу. Он убил Херинга и этим ускорил присоединение саперного батальона к восставшим. Наверное, во всех полках нашлись такие же люди, которые прежде других решились на такого рода поступки. И не только в полках. И не непременно они именно убили – в большинстве петербургских полков все офицеры остались в целости. Но именно такие люди должны быть передовыми людьми революции. И он, Борис, не мог не убить полковника Херинга: ведь тот, усмирив, расстрелял бы больше, чем одного человека.
«До чего не свободен человек в своих поступках, – думал Борис. – Я совсем не хочу убивать, мне противно это, и вот я должен был убить Херинга. И еще раз убил бы, если бы встретился».
Борису вспоминалось, как и после революции ехидно улыбался Козловский: «Война двадцать лет будет. Это уж точно, с ручательством». Что же изменилось? Как надо жить и что делать?..
Он не мог как следует разобраться в событиях. Но на этот раз, как уверяла Надя, он, может быть, и в самом деле просто физически был неспособен к какой-либо активной деятельности, даже к напряженному размышлению. Рана оказалась очень тяжелой, она истощила его. И когда комиссия на шесть месяцев освободила Бориса от военной службы, он без возражений принял от Нади деньги и уехал на поправку в выбранный ею финский санаторий.
XXVIII
Маленькая саврасая лошаденка живо доставила таратайку с Борисом к пансиону «Монрепо». От станции Кавантсаари до «Монрепо» было не больше трех верст. Финн молча принял плату и погнал таратайку обратно на станцию; за всю дорогу он не сказал Борису ни слова.
Большая двухэтажная дача, выкрашенная в кирпичный цвет, с вывеской «Монрепо» над террасой, возвышалась на гребне холма. Крутым склоном холм спускался к большому озеру; сад окружал дачу; меж сосной, елью и березой рос жесткий, колючий вереск; воздух был сух и прозрачен.
Хозяйка пансиона вышла навстречу новому гостю.
Она скосила глаз на солдатский вещевой мешок, который заменял Борису чемодан, но тут же, изобразив улыбку на своем хоть и широком, но суховатом лице, пригласила Бориса в дом. Она провела его в назначенную ему комнату во втором этаже. Кровать, комод, соломенное кресло, деревянный стул, коротенькая кушетка и умывальник были поставлены тут для Бориса. Борис умылся с дороги, надел чистое белье и выглянул в окно. Отсюда был виден противоположный берег озера, также поросший сосной, елью и березой.
– Хорошо, – сказал Борис.
Звон колокола позвал его к обеду.
В столовой за большим столом сидели обитатели «Монрепо». Борис обрадовался, увидев, что их не так много: полная дама с двумя детьми – мальчиком и девочкой, еще одна дама – молоденькая и худая, еще дама с простоватым лицом, все время объяснявшая что-то сидевшей рядом с ней толстой девочке («Должно быть, бонна», – подумал Борис), и мужчина с черными усиками, необыкновенно подвижной и живой.
Он уставился на Бориса, чуть только тот вошел в комнату. Заложив левую руку за борт синего пиджака и слегка нахмурив густые брови, он внимательно оглядел Бориса с ног до головы. Гимнастерка без погон (штаны были на Борисе штатские), видимо, удивила его. Склонив голову к левому плечу, он разглядывал Бориса с некоторым сомнением.
Хозяйка указала Борису место за столом – между бонной и молоденькой дамочкой. Подвижной мужчина сидел рядом с бонной. Он все еще глядел на Бориса, как бы оценивая этого человека: что он стоит и как к нему отнестись. Наконец он обратился к Борису:
– Вы сегодня прибыли? Позвольте познакомиться – Беренс.
– Лавров,– ответил Борис.
– Лавров? – повторил мужчина, взял со стола салфетку, разложил ее у себя на коленях и снова уставился на Бориса. – Я тоже некогда был офицером.
– Да? – вежливо поддержал разговор Борис и принял тарелку с супом.
Хозяйка уже разливала суп, и горничная разносила налитые тарелки.
– Вы артиллерист или кавалерист? – продолжал расспрашивать Беренс.
«Чего он ко мне пристал?» – подумал Борис и ответил:
– Пехотинец.
– Ах, пехотинец!
Отложив ложку, Беренс даже потер руки, как будто от удовольствия. Потом вновь принялся за суп. Уже не глядя на Бориса, он успокоенно сказал:
– Значит, вы пехотный офицер?
– Нет, солдат, – поправил Борис.
– Солдат?
И Беренс замер с ложкой, не донесенной ко рту, и лицом, обращенным к Борису.
– Солдат? – повторил он.
Хозяйка пансиона, не понимавшая, почему господин Беренс так пристал к ее новому жильцу, и не сочувствовавшая этому, постаралась придать разговору другое направление.
– Ах, это ужасно, когда образованный, культурный человек солдатом попал! – воскликнула она.
Полная дама вздохнула и сказала с таким невероятным, почти утрированным акцентом, что Борис чуть не фыркнул:
– Да, очинь ужясно.
Хозяйка пансиона, начавшая уже угадывать мысли господина Беренса, прибавила, обращаясь к Борису:
– Я знал вашего отца. Это был образованный, культурный человек и очень большой инженер. Мой хороший подруга, мадмуазель Надя, говорил мне, что вы студент (она произнесла: «штудент»).
Борис не успел ответить ей. Господин Беренс задвигался, заулыбался, даже махнул рукой – и все это с таким оживлением, что стул заскрипел.
– Ваш отец – инженер? – заговорил он. – Я тоже инженер. У меня завод под Петербургом. Ко мне солдаты ворвались. Я к ним навстречу (он сделал внезапное ударение на последнем слоге – должно быть, от волнения) с револьвером (тут он ударил на первое «е»). Они меня хотели убить. Меня! Без меня нет завода, нет!
Усатый мужчина резнул ладонью по воздуху, изображая гладкое место.
– Завод без меня станет! Рабочие будут голодать!
– Господин Беренс очень волнуется, – пояснила хозяйка (громкий голос усача потребовал ее комментариев). – Ах, это ужасно, когда на образованного, культурного человека так грозят!
– Терпеть не могу солдат, – заключил господин Беренс. – Если бы не они, ничего бы не было. А теперь очень трудно работать. Когда я узнал, что вы солдат, я был очень недоволен. Но ваш отец инженер. Мы будем друзьями. Га!
Тут он с такой силой ударил себя по лбу, что полная дама вздрогнула, а молоденькая почему-то глянула на пол: ей, кажется, представилось, что череп господина Беренса сейчас упадет под стол и разобьется на мелкие осколки.
– Га! – воскликнул господин Беренс. – Инженер Лавров! Я знал инженера Лаврова – он работал на... – Он назвал завод, на котором действительно работал отец Бориса. – Он умер, инженер Лавров! – радостно восклицал господин Беренс. – Я знал его! Он умер! – Спохватившись, он мгновенно заменил радостные интонации самыми печальными. Он сказал Борису тихо, с глубокой грустью: – Ваш отец умер. Это огромная потеря для страны. Мы с вами – друзья.
Совсем успокоившись, он приступил к жаркому.
Борис удивлялся: почему то обстоятельство, что господин Беренс знал отца, успокоило его в отношении сына?
Застольная беседа продолжалась. Полная дама ровным, без всяких интонаций, голосом говорила о себе. Понемногу выяснилось, что этой даме принадлежит чуть ли не половина Лифляндии. Она не хвасталась этим, а жаловалась: столько хлопот! Она так счастлива, что хоть на месяц вырвалась на волю!
После обеда молоденькая дама, вся зашевелившись, спросила Бориса:
– Вам нравится Финляндия?
И пошла в гостиную.
– Нравится, – отвечал Борис, принужденный для ответа последовать за ней.
– Правда, очень красивые места?
– Да...
Борис ничего, кроме этого «да», не мог придумать.
– А какой воздух! Настоящий горный воздух!
Дамочка опустилась на диван и указала Борису место рядом с собой.
– Да, – согласился Борис, – воздух...
Он был смущен и не знал, о чем говорить. Ему хотелось к себе в комнату.
Дамочка глядела на него с ожиданием. Господин Беренс подошел к нему, заложив руки в карманы и выпячивая грудь: обед всегда действовал на него возбуждающе.
Собравшись с духом, Борис продолжал:
– Воздух дивный («Откуда взялось у меня это слово?» – подумал он с удивлением). Роскошный воздух. После Петербурга – чудесно. Вы знаете, в Польше тоже замечательный воздух. Я в Польше провел полгода, на фронте.
– Вы были на фронте? – воскликнул господин Беренс. – Ну что ж, это красиво? Блеск, грохот – это феерия. Как замечательно описан Бородинский бой у Толстого! Гениальный писатель! Великий писатель земли русской! Ах, я влюблен в войну!
Господин Беренс был гораздо умнее своих слов. Он нарочно надевал на себя в обществе маску жизнерадостного простака: ему так легче было направлять разговор по желательному руслу.
Дамочка брезгливо поморщилась:
– Нет, это ужасно. Я ненавижу войну.
Борис стал рассказывать. Он рассказывал о том, как он был ранен. Дамочка вздыхала, качая головой, и морщилась. Господин Беренс изображал на лице чрезвычайное внимание. Рассказывая, Борис, сам того не замечая, приноравливался к своим слушателям. Он представлял все в несколько героическом, романтическом виде. Он давал реалистических описаний ровно столько, сколько требовалось для того, чтобы рассказ не оказался пошлым. Это было понято и оценено слушателями.
Когда Борис кончил, господин Беренс промолвил:
– Ваш отец был, должно быть, горд своим сыном. Вы вели себя прекрасно. Почему вы не носите своего креста?
Затем господин Беренс неопределенно махнул рукой и удалился к себе.
Борис тотчас поднялся с кушетки, чтобы уйти. Дамочка протянула ему руку для поцелуя. Борис поднес руку к губам, поцеловал, успев заметить розовые отполированные ногти, и хотел уйти. Дамочка (Борис ясно почувствовал это) чуть сдавила его руку. Борис взглянул на нее и встретился с очень серьезным и упорным взглядом. Так в Острове глядела на Бориса Тереза. Борис еще раз поцеловал руку дамочке и вышел.
У себя в комнате он прилег на кушетку и подумал: как вести себя в этом обществе? И решил, что будет вести себя вежливо и равнодушно. Ведь он, Борис, приехал сюда поправлять здоровье. Когда господин Беренс подошел к нему в гостиной, Борису неудержимо захотелось рассказать, как он убил полковника Херинга, но он подавил в себе это почти истерическое желание.
Борис стал разбирать и раскладывать по ящикам комода все то, что он привез с собой в вещевом мешке. Затем, захватив «Первую любовь» Тургенева, пошел на воздух.
В саду он сел в соломенное кресло, раскрыл книжку, вытянул ноги, и ему неудержимо захотелось спать. Книжка упала на колени, ветер листал страницы. Борис спал.
Он очнулся от холода. Уже стемнело. Ослепительно сверкала Полярная звезда. Дрожа от холода, Борис поднялся с кресла, подобрал упавшего наземь Тургенева и торопливо пошел по аллее. Вот и дача. Борис хотел уже взойти на террасу, но вдруг прочел над входом: «Симпатия». Да и дача была совсем непохожа на ту, в которой поселился Борис.
«Что за черт?» – удивился Борис.
Он заблудился и не мог понять, куда он попал. Повернул обратно и вскоре увидел свет из окон «Монрепо».
Ужин был в разгаре. Извинившись, Борис присел к столу.
– У вас, оказывается, есть еще пансион «Симпатия»? – спросил он у хозяйки.
– Там живут моя мать, мой муж и мой сын, – отвечала хозяйка.
Молоденькая дамочка снова сидела рядом с Борисом. Он не обращал на нее решительно никакого внимания, так же как и на господина Беренса.