355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Рабинович » Записки советского интеллектуала » Текст книги (страница 18)
Записки советского интеллектуала
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 22:26

Текст книги "Записки советского интеллектуала"


Автор книги: Михаил Рабинович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 29 страниц)

Учитель моих учителей

Старик Державин нас заметил

И, в гроб сходя, благословил.

А. С. Пушкин[129]129
  Цитата из «Евгения Онегина» А.С. Пушкина (гл. 8).


[Закрыть]

Да простит мне читатель это нескромное сравнение, но, право же, у всякого из нас есть свой Державин – человек, у которого не учишься непосредственно, но встречи с которым – событие в жизни, а какая-то из них навсегда западает в сердце ощущением окрыляющего успеха. Моим Державиным был Василий Алексеевич Городцов.

Каждый раз, входя в зал заседаний Института археологии, я вижу в золотой раме его портрет. Гордо повернутая почти что в профиль, редкостно красивая какой-то особенной, благородной красотой голова, изящный нос с горбинкой, аккуратно подстриженные седые волосы и усы, артистичный галстук «бабочкой». Но я знал Городцова уже не таким.

Нужно сказать, что услышал я о Городцове задолго до того, как увидел его. О нем сочиняли легенды. Например, будто у Городцова была лошадь, которая сама останавливалась возле находок.

Злые языки говорили, что мой учитель, Артемий Владимирович Арциховский, потому не ходит на заседания, что в зале висит портрет Городцова. А между тем Василий Алексеевич был его учителем. Когда пробежала между ними черная кошка, я не знаю, но к тому времени, как мы познакомились с Артемием, эта кошка, видимо, только и делала, что бегала между ними взад и вперед. Арциховский никогда не упускал случая рассказать что-нибудь дурное о Городцове. Не в лекциях, конечно, а, как говорится, в частной беседе. То – что Городцов не знает иностранных языков, то – что бормочет невнятно на докладах, то – что рассказывает скабрезные истории, то – что состоит членом эфемерной Тулузской академии[130]130
  Тулузская академия наук, каллиграфии и литературы, основанная в XVII в., является вполне почтенным научным учреждением. Например, она присуждает высоко ценимую в научном сообществе медаль Пьера Ферма.


[Закрыть]
, а в нашу Академию наук сколько раз проваливался. А «мо» Городцова об Артемии мы тоже знали. В первой же экспедиции я услышал о Городцове и от других археологов. Софья Васильевна Романовская рассказала как-то, что самую знаменитую свою находку – Тимоновку – он обнаружил с третьего раза. Год копали – нашли несколько кремешков и косточек. В другой раз приехали через несколько лет, копали-копали – нет ничего. Вдруг на дне раскопа – номер газеты «Правда». Старик нехорошо выругался и велел закладывать рядом новый раскоп. Там и оказалось прославившее его жилище первобытных людей. Так он врезался в мою память – темпераментный, неунывающий, настойчивый, способный ошибаться и тут же исправлять ошибки. И говорила о нем Софья Васильевна совсем не так, как Арциховский: видно было, что ей этот человек был чем-то дорог и глубоко симпатичен.

Прошло года два. В МОГАИМКе – так называлось сокращенно Московское отделение Государственной академии истории материальной культуры – обсуждали «Введение в археологию»[131]131
  См.: Арциховский А.В. Введение в археологию. М.: Изд-во МГУ, 1940. Один из самых популярных учебников для исторических факультетов; неоднократно переиздавался.


[Закрыть]
– курс лекций Арциховского. Это учреждение с таким пышным названием тогда впервые получило в Москве собственное помещение – в Китай-городе, в Большом Черкасском переулке. До революции там была какая-то лавчонка, теперь – несколько полутемных комнатушек, соединенных узкими переходами, крутыми лесенками. В те годы это было большое достижение, и, надо сказать, потом мы чувствовали себя там как дома. На обсуждение, конечно, пришли все археологи Москвы. И когда сбор был уже полон, хлопнула еще раз входная дверь и по комнатам пробежал шепот: «Городцов приехал…» Мы, студенты, конечно, ринулись в коридор. И там увидели небольшого роста, полного, несколько обрюзгшего, но очень изящно одетого старика в хорошо сшитом костюме (что тогда было редкостью). ГАИМКовские катакомбы были ему явно внове, он только что задел белёную стенку и теперь как-то виновато обчищал рукав пиджака. Старика почтительно сопровождали. Направляясь мимо нас в «зал заседаний», он споткнулся о стоявшие штабелем деревянные лотки, видимо, раздумал входить, махнул рукой и прошел в «кабинет» заведующего.

Не помню, выступал ли он в тот вечер и был ли вообще в зале – слишком я волновался тогда, готовясь к собственному выступлению. Монгайт рассказывал, что старик рано ушел, бросив на пороге:

– В толк не возьму, почему эту книжку так хвалят!

Мне запомнилось другое. На заседании Отделения истории и философии Академии наук в большом, светлом, с расписным потолком зале старого княжеского особняка на Волхонке молодой тогда ленинградский археолог Третьяков докладывал о раскопанном им городище Березняки. Это была сенсация: славянское городище IV века с укреплениями, общественными зданиями, «домиком мертвых». Третьяков, высокий, лысоватый блондин в блестящих очках, с неприятным лицом педанта-учителя, говорил очень толково, но как-то оскорбительно снисходя к собравшимся, четко выговаривая каждое слово, поясняя одной фразой другую, точно опасаясь, что присутствующие академики не в состоянии понять глубокий смысл им сказанного. Когда он кончил, председательствовавший академик Лукин-Антонов, сказал:

– Профессор Городцов.

И тут только я заметил за длинным столом поперек председательского седую голову Василия Алексеевича. Она была опущена, глаза устремлены в стол, на котором лежали сильно сжатые, очень белые руки. Да, это можно было при желании назвать и старческим бормотанием, но смысл не очень четко произнесенных и не очень хорошо связанных слов был ясен: старик сомневался в том, что открытое Третьяковым городище принадлежит славянам, а не поволжским финнам.

Что тут началось!

Все выступавшие археологи – кто вежливо, кто язвительно – давали понять, что уважаемый Василий Алексеевич просто не в курсе последних достижений науки, яфетической теории Марра, согласно которой в это время финны давно уже совершили скачок и стали славянами. Старик молчал. Помалкивал и Лукин, кажется, ему сочувствовавший. Впрочем, вероятно, Лукину – специалисту по новой истории – просто было не до того или он занят был своими грустными мыслями: вскоре он исчез, как исчезали тогда многие.

А я, конечно, сочувствовал моим учителям, ссылавшимся на Марра, хотя, по совести сказать, никак не мог понять пресловутой яфетической теории, которую нам преподавали. Думается, что не только я не мог этого, готов ручаться, что и профессор Чемоданов, читавший этот курс, понимал немногим больше моего. Сейчас, когда я вспоминаю об этом, дьяковская культура давно уже не считается славянской, а Третьяков до конца своих дней «вел тяжелые арьергардные бои» за Березняки (их славянскую принадлежность).

В 1940 году Городцову исполнилось восемьдесят. Юбилей праздновали пышно, но, конечно, мы, студенты, на нем не были. Из уст в уста передавали, что юбиляр на торжественном заседании во всеуслышание заявил о своем желании вступить в партию.

Началась война. Как уже сказано, в октябре 41-го университет эвакуировали. Но вскоре в Москве возобновились занятия – оставшиеся профессора учили оставшихся студентов. И нас слили с ИФЛИ – институтом, с нами соперничавшим. Каждая кафедра была теперь и в Ашхабаде, куда эвакуировался университет, и в Москве. Кафедрой археологии заведовали в Ашхабаде Арциховский, в Москве… Городцов: он ведь занимал кафедру в ИФЛИ. Конечно, его мы и не видели: в те тяжкие дни старику не под силу было приходить. Лекции немногим студентам он читал у себя дома, а когда нужно было что-нибудь подписать, к нему ходил профессор Киселев, фактически ведавший всеми делами кафедры.

Наступил март 42-го. В только что отбросившей немцев голодной и холодной Москве решено было отметить семисотлетие победы Александра Невского над немецкими рыцарями – знаменитого Ледового побоища. И моя диссертационная тема о новгородском войске неожиданно стала актуальной. В университете готовилась сессия, посвященная Ледовой битве, и наша кафедра решила тоже устроить заседание. Я, тогда ассистент кафедры, должен был сделать доклад о вооружении новгородского войска. Конечно, на квартире Городцова.

Волновался, естественно, до чрезвычайности. Помимо того, что это был первый нестуденческий доклад, который нужно было сделать «на равных» с преподавателями, было еще одно опасение. Как посмотрит на меня старик Городцов? Ведь я – ученик его изменившего ученика, Артемия, с которым отношения порваны. Может быть, скажет: «Это что за молодой человек?» А тут еще за несколько дней до заседания он потребовал к себе рукопись моей работы, чтобы ознакомиться с ней как следует.

Настал вечер моего испытания. Городцов жил, оказывается, в одном из пречистенских переулков, совсем недалеко от меня. Старая интеллигентская квартира с просторными комнатами, заставленными мебелью начала века, вызывала какое-то особенно жалостное ощущение из-за еще большей, пожалуй, запущенности, чем обычная тогда для Москвы. Холодный, промозглый воздух еще усиливал это впечатление. Но хозяин выглядел симпатично, по-домашнему. На нем был стеганый халат и черная круглая шапочка с красным шариком. Василий Алексеевич уютно уселся в кресло перед большим письменным столом, тщательно укутал пледом ноги. Мы расселись кругом – кто в кресле, кто – на стуле. До начала заседания разговаривали, конечно, о войне.

– Вот сейчас нянчатся с мужиками, которые мешки денег жертвуют на танки. А я бы такого потряс как следует: «Откуда у тебя деньги!» Ведь небось наспекулировали все!

– Хороши воззрения для молодого члена партии, – сказал мне потом Киселев. Но тогда он, конечно, промолчал и вообще держался с Городцовым неприятно льстиво.

Плохо помню, что я говорил, о чем меня спрашивали, какие делали замечания. Даже Городцов. Кажется, он говорил что-то о лучниках, о стрелах, приспособленных для пробивания кольчуги. Но живо ощущаю мальчишеский задор, с которым я ринулся с ним спорить. Кажется, именно это старику понравилось, он снова отвечал мне без всякой снисходительной нотки. В заключительном слове похвалил доклад и как-то удивительно тепло пожелал мне успеха:

– Работайте, работайте – у вас получается интересно.

Понятно, я был окрылен.

Тогда в последний раз я видел Городцова живым. Года через два он умер.

В византийском зале Исторического музея стоял на высоком постаменте его гроб. Музыки не было: ее должен был обеспечить я и не сумел «раздобыть» оркестр – время было еще военное.

Мы прощались с Василием Алексеевичем, отчетливо ощущая, что с ним уходит целая эпоха – не только в нашей науке, но и вообще в жизни, что не осталось уже больше таких людей, как он.

Алма-Ата, май 1970 г.

Великий Новгород

В конце октября 1944 года мне неожиданно предложили поехать в Новгород, тогда только что освобожденный от немцев. Отстраивать его были посланы молодые ребята-комсомольцы из разных мест, имевшие навыки строительных работ, но совсем не знавшие, что это был за город. Чтобы поднять дух этой молодежи, ЦК комсомола решил послать историка с лекциями о Великом Новгороде.

И вот я схожу с экспресса «Красная стрела» на станции Чудово. Темно – хоть глаз выколи, кажется, что кругом одни развалины. Но где-то чуть светится щелочка. Спотыкаясь, иду на этот свет – и попадаю во временное помещение станции. Топится «железка», и так как до поезда на Новгород еще несколько часов, я решаю остаться пока тут: не бродить же в кромешной тьме. Наверное, я напрасно сел близко к печке: народу набилось сразу множество, а к двери уже не протиснешься. Кое-кто, впрочем, пытается; возникает шум, ссоры. Я не заметил, откуда вышел дежурный, фигура вполне чеховская: заспанная физиономия, красная фуражка, в руке – фонарь.

– Что тут у вас?

– Товарищ начальник, ребенок хочет на горшок, а нам не дают выйти, – обращается к нему женщина.

– И что ты мне все: на горшок, на горшок! Что за бес-куль-турье такое! Женщина умолкла. Дежурный величественно продефилировал туда, откуда пришел.

Наконец подали поезд. Рассвело, и я увидел тяжкую картину обезглавленного леса. Почти все верхушки деревьев были срезаны как бы гигантскими ножницами. Так поработала артиллерия. В этом поезде возвращались в основном те, кто был эвакуирован или вообще как-то успел уйти при наступлении немцев. Больше – женщины, дети, но были и мужчины средних лет.

До знакомого вокзала поезд не дошел. Остановился в Григорове, где уцелели еще какие-то дома и размещалось руководство вновь созданной Новгородской области. Жили тесно. Меня поместили в большой комнате, которую занимали пять секретарей обкома комсомола (один – с женой), а кроватей было всего пять – я спал на кровати секретаря, уехавшего в командировку. Но поразило меня не это, а то, что кормили по тогдашним понятиям даже роскошно. Я-то думал, что здесь трудно прежде всего с едой, и взял, что мог, из Москвы. Но ничего не понадобилось. Кажется, за всю войну я не ел так изысканно, как в этой обкомовской столовой.

Каждый день читал по 2–3 лекции. Сначала персоналу обкома, пропагандистам, потом – непосредственно в общежитиях, временных мастерских. Слушали на редкость внимательно, задавали вопросы, иногда даже спорили: «А мне говорили или я читал то-то». Особенно много о том, почему Новгород – по сравнению с чем он уже в те древние времена был новый? Вот есть же Старая и Новая Ладога, а Старгорода нет же. Видно, много ребят было из области.

Рабочим лекции читались, конечно, после смены, так что возвращался я поздно. Зато короткий осенний день бывал иногда свободен. Надо ли говорить, что при первой возможности я пошел «в город»?

Но города не было. Он был не просто разрушен. Он зарос сорняками, поднявшимися выше человеческого роста: немцы не разрешали тут жить, а почва пожарища плодородна. Кое-где между зарослями чертополоха и иван-чая виднелись надписи: «Улица разминирована». От деревянных домов остались лишь печи с нелепо торчащими трубами. А вокруг печи лежал брошенный скарб: кастрюля, утюг, швейная машина. В какой же, должно быть, крайности покидали люди свой дом, если бросили даже такую ценность, как швейная машина!

Каменные здания в развалинах. Кремль, София, Никола на Дворище – все с зияющими пробоинами, обвалившимися углами, пробитыми крышами. В церкви Спаса на Ильине поперек фрески Феофана Грека нацарапано мелом: «Evviva la division!»[132]132
  Так в тексте. Правильно по-испански: Viva la division! (Да здравствует дивизия!)


[Закрыть]
Здесь стояла испанская Голубая дивизия. И самое ее название отозвалось во мне издевательством над голубым колоритом древнего художника.

Трудно было найти даже перекресток улиц, где мы жили когда-то: ориентиром были только полуразрушенные церкви. Город моей юности был растоптан сапогом врага.

Такого я не видел даже в Смоленске: там сохранились хоть коробки домов, и подъезжающему казалось, что город почти цел. И немцы (впрочем, я употребляю это слово в собирательном смысле – среди пленных, вероятно, были и другие национальности – те же испанцы, что писали на фресках) держались тут совсем иначе: все же много времени прошло. В Смоленске они работали за колючей проволокой и кидали на прохожих яростные взгляды. В Новгороде я впервые увидел колонну военнопленных в оборванных зеленых шинелях с коромыслами на плечах. Они возвращались в свой лагерь, набрав воды. Охраны не было, но строй держали довольно четкий.

– А и не надо охраны, – сказали мне. – Никто-о не убежит. Как только посмеет отделиться от колонны – тут ему и каюк. Местные жители крепко на них сердиты.

Немцев было множество – их заставляли восстанавливать то, что разрушили.

Мне довелось присутствовать на открытии памятника «Тысячелетие России»[133]133
  Памятник «Тысячелетие России» (скульптор М.О. Микешин, архитектор B. А. Гартман) был открыт 8 сентября 1862 г. Высота памятника – более 15 м, деление монумента на три регистра позволило перевести на язык скульптуры формулу: «Православие, самодержавие, народность». В верхней части ангел, олицетворяющий православие, благословляет коленопреклоненную женщину – Россию. Второй регистр состоит из шести групп, каждая из которых представляет один из этапов в развитии российской государственности: от Рюрика на южной стороне до Петра I – на северной. Лента горельефа, идущая по кругу внизу, вмещает в себя всю историю России. Среди 109 фигур фриза – Петр I, Екатерина II, Александр I, А.В. Суворов, М.И. Кутузов, А.С. Пушкин, М.Ю. Лермонтов, Нестор-летописец, Максим Грек, Ермак и др.
  В период нацистской оккупации демонтированные фигуры и рельефы памятника начали готовить к отправке в Германию, однако освобождение Новгорода Красной армией состоялось раньше. В разрушенном Новгородском кремле были обнаружены полузасыпанные снегом трехметровые фигуры верхних регистров. 7 ноября 1944 г. после проведения реставрационных работ памятник был вновь открыт.


[Закрыть]
. Когда-то эта величественная и вместе с тем изящная многофигурная композиция Микешина была украшением города. Арциховский любил водить нас вокруг памятника, объясняя, кто из деятелей русской истории изображен и почему именно так. Комментарии его были чуть ироничны, как и полагалось в те годы, когда отрицательно относились к царям и придворным. Например, Артемий Владимирович объяснял, почему Сусанин изображен коленопреклоненным – не сидеть же мужику рядом с боярами (и, кстати, почему на памятнике Мартоса[134]134
  Памятник Минину и Пожарскому, созданный И.П. Мартосом, был открыт в Москве 20 февраля 1818 г. Средства на памятник были собраны по всенародной подписке.


[Закрыть]
Минин стоит, а Пожарский сидит). Немцы разрушили памятник тысячелетия, но вывезти для переплавки (ведь сколько бронзы!) не успели. И крупные фигуры валялись на площади. Их простертые руки оказались воздетыми к небу, как бы взывая об отмщении. Так мы видим их на известной картине Кукрыниксов[135]135
  Имеется в виду картина Кукрыниксов (коллективный псевдоним М.В. Куприянова, П.Н. Крылова и Н.А. Соколова) «Бегство фашистов из Новгорода» (1944–1946). На ней изображены гитлеровцы с факелами, поджигающие постройки перед бегством из города. На снегу валяются бронзовые фигуры памятника «Тысячелетие России»; протянутая вверх рука одной из фигур словно взывает к отмщению.


[Закрыть]
. Понятно, что теперь большое значение придавалось восстановлению памятника. Его удалось собрать целиком, кроме надписей с именами изображенных. И вот я вожу вокруг памятника комсомольских секретарей, объясняю им, кто где изображен и почему именно так. Как последователь своего учителя. Но кто-то из слушателей уже вежливо меня поправляет, клоня к тому, что правители России, в общем-то, были хорошими. А я не спорю. Времена меняются, и мы меняемся вместе с ними.

На открытие ждали академика Грекова, но он не приехал, и собственно исторического введения не было. Речь на митинге произнес какой-то генерал-майор в голубых погонах – дельную, толковую. Потом в общежитиях был праздник, наверное – не без выпивки. Лекций, конечно, не было, и, бродя вокруг Софии, я увидел, что молодежь «гуляет» совсем по-деревенски. Молодые парнишки шли стайкой, впереди – гармонист. Орали непристойные частушки. Должно быть, эти приехали из деревни. Те, кто еще не дорос до призыва, помогали восстанавливать Новгород.

И еще одно впечатление. Приехав по командировке ЦК комсомола, я с первого дня стал для местного руководства «товарищем Рабиновичем из ЦК». Видит бог, лавры Хлестакова меня не прельщали. Но, как оказалось, жива еще была хлестаковская клиентура! На лекции меня сопровождала обычно очень приятная молодая дама – секретарь горкома комсомола. Иногда нам давали машину, а когда нельзя было проехать, приходилось месить осеннюю грязь, переправляться через развалины. Вот как-то, выбрав минуту, когда мы шли по относительно твердой дороге (может быть, это был кусок мостовой), она сказала, что имеет ко мне просьбу.

– Когда вернетесь в Москву, скажите, что видели меня здесь и кем я работаю. Ведь я – работник областного масштаба, в Москве меня знают. Напомните обо мне, пожалуйста!

Тщетно уверял я ее, что никого из московских руководителей не знал. «Ведь раз вас привлекли к этой работе, наверное, вас уважают. Скажите, не забудьте!» – прямо-таки местный Добчинский.

Пришла пора уезжать, и меня принял первый секретарь обкома комсомола Сехчин. Как раз в тот момент его обследовала какая-то комиссия, тоже комсомольская. Видимо, интересовались, как он наладил в разрушенном городе собственно учрежденческую обстановку. Входя, я услышал:

– И вели вынуть пружины из своего кресла, если не хочешь получить геморрой!

Сехчин, полный, статный мужчина старше меня, прервал этот разговор, выслушал, сколько и где я прочел лекций, и на прощание поинтересовался, какое впечатление произвел на меня город. И когда я сказал, словно сломался какой-то лед; он начал расспрашивать меня, как я думаю ехать обратно, и посоветовал:

– Через Чудово не ездите – там ждать поезда почти сутки. Езжайте через Ленинград – у нас прямой поезд, – а там зайдите в обком. Мы вам письмо дадим. Они все вам сделают. Сережа, распорядись, чтобы в столовой дали чего-нибудь на дорожку! Говорите, еще домашний запас цел? Вот как у нас принимают! Ну, не хотите – не надо.

Получив блистательный отзыв о лекциях, я ехал в Ленинград со всем доступным в то время комфортом.

Как и до войны, поезд приходил в 6 утра. Было совсем темно, и только что начали ходить троллейбусы. Говорили, что ленинградские улицы лишь недавно стали проезжими. До открытия учреждений посидел в Летнем саду, едва узнаваемом. Было холодно и неуютно, и больно видеть пустым тот оживленный, милый город, который я знал до войны. Но это все же был он, с его неповторимыми строгостью и изяществом.

Обком комсомола размещался во дворце Кшесинской, и я не сумел скрыть, что поражен разницей условий, в которых работают ленинградские и новгородские обкомовцы. А они были очень этим довольны. Новгородский обком «отпочковался» от Ленинградского, все знали друг друга, забросали меня вопросами о Сехчине и других. Провели со мной даже небольшую экскурсию по дворцу. И, конечно же, сразу дали броню на билет и номер в «Астории».

Так я впервые оказался в этой уютной старой гостинице, в которой потом обычно останавливался, пока ее не отдали исключительно интуристам. Горячий душ, бритье перед нормальным зеркалом – каковы блага цивилизации!

Потом отправился в наш институт. Впервые вошел в здание Кунсткамеры (потом-то приезжал еще не раз как ученый секретарь). Наши сотрудники, пережившие тут блокаду, были уже в ватниках и валенках (холод давал себя знать), но бодры и деловиты: готовились к зиме, уже не блокадной. Каюсь, после нашей московской тесноты мне казалась странной их озабоченность, что с наступлением зимы отапливаться будут только 8 комнат (у нас-то было 3!) и придется, может быть, сидеть по двое, не у всех будут отдельные кабинеты. Впрочем, вспомнив осадное сидение в Москве, я понял очень ясно, что обилие пустых помещений, которые, однако, надо было оборонять, не уменьшало, а увеличивало тяжесть блокады. Через несколько лет прочел «блокадный» рассказ Каверина о девочке, умиравшей в пустой заледенелой квартире[136]136
  См.: Каверин В. Самое необходимое // Каверин В. Школа мужества. Саратов, 1953. С. 76–81.


[Закрыть]
. От пустоты ужас еще больше.

Роберт Исакович Каплан-Ингель пригласил меня вечером к себе. Одиночество тяжко всегда, даже в «царских» условиях «Астории» – и я обрадовался новому знакомству. Но, разыскивая в темноте его квартиру на Греческом проспекте, не знал, что попаду в музей. Две небольшие комнаты были сплошь увешаны картинами русских художников конца XVIII – начала XIX века – Боровиковского, Левицкого, Аргунова, Рокотова и их современников-французов. Под стать была и мебель – кабинет голландской работы петровского времени, гостиная русской работы павловского времени – весь XVIII век! В этой квартире не было вещей немузейных. Разве что на кухне. Настольная лампа, например, смонтирована из китайской вазы.

– Как сервировать чай? – никогда мне не задавали таких вопросов!

– Как вам угодно, мне все равно.

И вот на столе сервиз с орлами, сделанный для дочери Николая I. Признаться, от такого обилия старинных вещей мне стало даже неловко, и когда предложили остаться ночевать, я представил себе, что положат на этот павловский диван, который я могу как-то повредить, неловко повернувшись, – и отправился к себе в гостиницу. Роберт Исакович много рассказывал тогда, как они пережили блокаду. «Вы понимаете теперь, что я остался из-за своей коллекции: собирал-то всю жизнь! Начал еще, когда служил у принца Ольденбургского» (был он архитектор). Рассказал, как уезжал Зеленин, как осталось их всего несколько человек. И эти бомбежки, и работа по спасению коллекций Кунсткамеры, и холод, и голод («хорошо еще, был клей – мы его варили и ели»).

И я понял, что всепоглощающая страсть к коллекционированию помогла старику не только выжить, но и сохранить в той жуткой ситуации наш музей. Через год Роберт Исакович был награжден орденом Красного Знамени.

А утром, не успел я подняться, – неожиданный визит. Перед дверью среднего роста, плотный человек в дорогом коричневом пальто.

– Здравствуйте. Я – председатель партколлегии Агапов. – Рукопожатие мягкое, почти искательное. – Узнал, что вы здесь погостили, и хочу просить вас – не захватите ли посылочку? У меня сын в Москве, в военной академии. Подкормить его – хе-хе – немного к праздничку (было начало ноября). Вот как. Теперь посылают еду из Ленинграда.

– Пожалуйста. Но как вы узнали обо мне?

– А проще простого: спросил, кто брал бронь на Москву, а там уж – и где вы остановились.

Впервые вижу ленинградские улицы при свете дня: вчера все затемно – день-то короток. Сколько разрушено! Некоторые дома целиком зашиты фанерой, как в футляр. Наверное, чтобы хоть как-то скрыть развалины, поднять настроение людей. И движение слабое, народу еще мало – как в Москве во время осады…

В Москве у вагона никто меня не встретил. Как быть? Что делать с довольно увесистым агаповским ящиком? В Москве ведь не одна военная академия, да и как проникнуть туда штатскому человеку?

Махнув рукой, еду домой. Но буквально не успел закрыть дверь, как раздался звонок. Офицер и нарядная дама.

– Агапов. Простите, что не поспел к поезду.

– Как вы узнали мой адрес?

– Проще простого. Позвонили папаше.

Наивный беспартиец, я не знал, что такое председатель партийной коллегии. Что стоило Агапову-старшему запросить все сведения обо мне? Пока я мешкал на вокзале, пока ехал – все уже известно, и Агапов-младший здесь. Вот это четкость!

А дома уже беспокоились обо мне: им кто-то сказал, что не все улицы в Новгороде разминированы.

Николина гора – Москва, 30 июля – 6 августа 1982 г.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю