Текст книги "Записки советского интеллектуала"
Автор книги: Михаил Рабинович
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 29 страниц)
– Михаил Николаевич! Что вы здесь делаете?
– А вы что здесь делаете, позвольте вас спросить?
И я тогда лишь понял, что Тихомиров с трудом сдерживает раздражение, вспомнил, что он болезненно обидчив и очень ехиден. Впрочем, эта неловкость была замята, мы вспомнили прежние годы. Михаил Николаевич тоже вел семинар, но в ту группу я не попал.
А через год с небольшим, узнав, что он – известный специалист по палеографии, мы и организовали этот факультативный курс. Какие Тихомиров приносил нам рукописи! Воистину написанные помелом!
– Вот, почитайте-ка, – скажет, бывало, с ехидцей. А на листе только и можно прочесть, что титул «Великий государь», а дальше сам черт не разберет. Все же разбирали. И до сих пор, когда передо мной извиняются за неразборчивый почерк, я говорю, что читал и похлеще, а сам вспоминаю те тихомировские листы.
Занимались мы много. Очень увлекались занятиями. И веселились тоже много. Такие уж были годы.
Много значил для нас университетский клуб. Там постоянно бывали спектакли и концерты. Нам за недорогую плату или вовсе даром показывали самое лучшее.
Никогда не забуду цикла скрябинских концертов Фейнберга. Сцены из спектаклей МХАТа и Малого театра, Хмелева, Остужева, Тарасову, Андровскую, Гоголеву, Юрьева, Климова, Ильинского. Чтецов – Шварца, Артоболевского, Яхонтова. И, конечно, незабываемый пушкинский цикл – лекции и концерты к 100-летию со дня смерти поэта.
И потом – в клубе были кружки! Я с первого же курса поступил в кружок художественного чтения, к Михаилу Самойловичу Чуйко. Это был маленький, почти до комичности, худенький человечек, с прической хохолком, со слабым голосом. Казалось, что за чтец! Но он необычайно тонко знал и понимал литературу и был настоящий артист, великолепный педагог и добрейшей души человек, принимавший к сердцу все наши радости и печали.
– Как ты читаешь «Будрыса», Боря! Зачем такая важность? Это же веселая история! Представь себе, как это рассказал бы какой-нибудь старый литвин: «Вы знаете, у нас есть старик Будрыс, и он трем своим сынам сказал, чтоб ехали в разные стороны, но что в Польше девки хороши. Так они, чертовы дети, все в Польшу поехали!» И потом, не делай ударения на числительных – это получается как-то по-купецки: «Очи светятся будто две свечки!» Разве дело в том, что «две»? «Две свечки» — так надо. Мишка, не ухаживай за Леной! Она старше тебя!
Многие ученики Михаила Самойловича стали настоящими чтецами. Из меня же чтеца не вышло. Никогда я не читал с эстрады. Но вот при чтении лекций уроки Михаила Самойловича очень пригодились.
Истфак был для нас родным домом, куда мы приходили, когда только было возможно, даже убегали из дома встречать Новый год. А как украшала наши вечера самодеятельность! С какой охотой в те годы ею занимались! Не было, пожалуй, факультетского вечера, на котором не поставила [бы] очередного литературного монтажа наша Ира Адлер – женщина железной воли, умевшая всех заставить плясать под свою дудку. Часто – в буквальном смысле этого слова: у нас были не только литмонтажи, но и песни и пляски – то отдельно от них, то вместе. Стремительная молдавеняска, ироничная лявониха – пестрые костюмы, и если не всегда техничные, то всегда веселые и милые исполнители.
Я, кажется, уже писал, что это были годы веселья, веселья, одобренного самим Сталиным для всей страны (чтобы работа спорилась!). Песни, танцы, карнавалы…
А рядом с весельем было что-то неизвестное нам и очень страшное, о чем мы по молодости лет инстинктивно старались не думать.
Едва ли не каждый месяц кто-то исчезал, и самое имя его нам приказывали забыть. Ведь он «оказался» (так тогда и говорили) врагом народа. На одном вечере особенным успехом пользовался вновь поставленный танец «крыжачок».
– Подумай, – сказала кому-то Ира Адлер, – ведь первой парой должен был идти Гуренко-Гуренок. Он этот танец и поставил.
Я и сейчас с болью вспоминаю, что видел обычный для того времени «путь» этого милого, веселого, с подвижными бровями парня. Конечно, я мог наблюдать только косвенные признаки. Вот он стал заниматься в нашем политкружке для «внесоюзной» молодежи. Это значило, что его исключили из комсомола. А там еще шаг – и нет его вовсе с нами. Только поставленный им танец еще не запрещено танцевать.
Исчез и Стасик Людкевич. Исчез профессор Преображенский. В какой-то недобрый день исчез и наш Михаил Самойлович.
Но все продолжали веселиться. Теперь мне это напоминает танцы на краю пропасти, но тогда мы так не думали.
Как-то накануне Первого мая я встретил возле парка культуры Осю Пейроса, которого давно не видел. Он был бодр, радостно возбужден.
– Иду в «Магазин веселья». Надо маску купить для карнавала.
Условились встретиться на праздниках, но, когда я позвонил ему по телефону, мне ответили так, как часто в те времена отвечали в подобных случаях: «Ося тяжело заболел». Все было понятно, и когда я пришел, мне рассказали лишь обстоятельства Осиного ареста. Когда Ося ехал в «Магазин веселья», кто-то уже подписал ордер на его арест.
Теперь я думаю, легче ли было бы мне тогда, если бы я знал, что он будет реабилитирован через восемь лет, и притом не посмертно, а живым? Конечно. Но гнусное ощущение своего бессилия и общего беззакония все равно осталось бы. Ведь не мог же я поверить, что Ося и вправду «враг народа».
А тут начинались уже гонения на родных и друзей «врагов народа». Однажды на первом курсе, стоя возле университетской многотиражки, я прочел, что на собрании «прорабатывали» незнакомого мне студента истфака Гуревича, который «не препятствовал своим родителям ходатайствовать о помиловании своего брата».
– Что-то странно. Ходатайствовать о помиловании – право каждого, и никто не должен этому препятствовать, – сказал я.
– Неужели ты не понимаешь, что это не тот случай. Он же не уголовник, а враг народа, – ответил Яша Пинус.
Только через два года, подружившись с тем самым Гуревичем, который «не препятствовал», я узнал, что он слышал тогда наш разговор.
Были среди нас и добровольцы, стремившиеся «помочь органам госбезопасности» раскрывать новых и новых «врагов народа». Одни из них были откровенны и, надо сказать к чести тогдашнего студенчества, вызывали всеобщее отвращение.
Например, Никончук. Среднего роста, плотный, какой-то всегда сальный, с лягушачьим ртом и выпученными глазами, он был похож на огромную жабу. От наветов Никончука пострадали многие, а когда Сталин очередной раз публично отрекся от таких добровольных помощников и ввел даже наказание за клевету, Арон Аврех возбудил против Никончука судебное дело. Но уже тогда многие понимали, что это – только маневр, что людям такого сорта никогда ничего не будет. И когда я приходил, бывало, в аудиторию их курса и, остановившись в двух шагах от этой жабы, нарочито громко спрашивал моего друга Осю Розенберга:
– А когда будут судить Никончука?
Ося, большая умница, потуплял под очками свои глаза и шептал:
– Отойдем. Он же слышит.
– Ты, Мишка, наивен, как сорок тысяч братьев, – сказал мне как-то Шурка Мипоз. – Знаешь, во что выльется борьба с клеветниками? «Он меня гнусно оклеветал, сказав, что я клеветник» – вот во что.
Но были и более полезные тогдашним «органам» помощники: те из нас, которые добровольно, казалось бы бескорыстно и притом умно, помогали выявлять «окружение врагов народа» – то есть их родственников и друзей.
Например, Миша Гефтер. Маленький, близорукий, в неизменной коричневой вельветовой толстовочке, с нервным, болезненным лицом, он выглядел каким-то облезлым, хотя и не был еще лыс. Его постоянно двигавшиеся руки, казалось, не имели костей: пальцы почти так же свободно выгибались к тылу кисти, как и к ладони – какие-то бледные щупальца! Неожиданным для такого хилого тела был грудной красивый голос; чуть картавая речь его была вполне литературна, даже образна и, главное, всегда умна. Это был настоящий златоуст, признанный первый оратор нашего курса. И всегда его речи были программными – выступал ли он на семинаре или на профсоюзном собрании. Но Гефтер никогда не был, например, секретарем комсомольской организации курса (на что он как будто имел бесспорное право), а тем более – факультета. Он всегда «состоял» при ком-то, умея в значительной степени этим человеком управлять. Вначале – при Катаеве, огромном, добродушном и несколько простоватом великовозрастном нашем однокурснике, который пользовался большим уважением как бывший секретарь самого Петровского. Кто-то предлагал даже изучать биографию Катаева в политкружке. А уж Гефтер был с ним неразлучен. Но вот сняли Петровского, а через некоторое время исчез и Катаев. В аудитории к Гефтеру подошла тогдашний комсомольский секретарь Лида Насонкина:
– Миша, у Катаева были наши протоколы. Они могут оказаться на квартире. Надо бы их взять. Ты не сходишь?
– Ну… посмотхю, может быть, у меня где-нибудь и записан его адхес. – Как будто он никогда не бывал у своего друга.
Настоящими триумфами Гефтера бывали персональные дела. Например, когда разбирали такое дело Шуры Беленького, отец которого, видный советский работник, тоже оказался «врагом народа», а Шура не хотел от него отказаться, Миша Гефтер произнес прочувствованную речь о том, как ему больно, что такой хороший парень и его близкий друг замешан в такое нехорошее дело, и как он едва находит в себе силы потребовать, чтобы Шуру исключили из комсомола. Да, именно исключили, а не ограничились выговором, как предлагают некоторые товарищи.
– Выговор – это было бы непхинципиально.
Как-то, излагая по очередному случаю свою биографию, Гефтер упомянул вскользь, что и его отец тоже репрессирован. Не помню, был ли он арестован или наказан как-то иначе, но запомнилось, что вина Мишиного отца была «не политическая». Старший Гефтер пострадал за «нарушение государственной кредитной системы путем дачи частного займа». Кажется, проще было сказать – «за ростовщичество». Но он был не «враг народа», и сын его продолжал пользоваться общим доверием.
Не знаю. Может быть, я пристрастен – ведь многие умные и хорошие люди любили и уважали его, да и теперь уважают и любят, а главное, верят ему, когда он щеголяет осторожными левыми фразами. Впрочем, теперь-то все это в прошлом: он даже пострадал, как некогда Зубатов.
Несомненно одно – что люди, подобные ему, были в самом деле полезнее тогдашним органам, чем разные никончуки.
Не нужно представлять себе, однако, будто все, кто был тогда арестован – невинные жертвы. Были среди них и такие, которые просто попали в колеса собственной машины. Кажется, таким был и наш первый декан, профессор Фридлянд. Я никогда не видел его – только учился еще в школе по его книгам[90]90
Фридлянд Ц. История Западной Европы (1789–1914). Т. 1–2. Харьков, 1928; ч. 2–1930; Фридлянд Ц., Слуцкий А. История революционного движения Западной Европы (1789–1914): Хрестоматия (М.; Л., 1924; 6-е изд. – М.; Л., 1931). Эти учебники предназначались для вузов.
[Закрыть]. Но позднее моя приятельница Лена Штаерман рассказала мне, как их приветствовал декан (она была из первого приема).
– Понимаете, собрали нас в актовом зале. Вошел Фридлянд и сказал: «Среди вас, конечно, есть разные люди. Ну, ничего. Мы еще разберемся, кто из вас кто».
Признаться, после этого рассказа мне как-то не жалко стало Фридлянда. Думается, что он до тех пор «разбирался», пока в нем самом не «разобрались».
Впрочем, может быть, Фридлянд имел в виду совсем другое – способности и работоспособность каждого, в чем декан и в самом деле должен был разобраться.
Вообще, психология моих ровесников, и современников, и моя собственная – до сих пор для меня загадка.
Не было буквально семьи, в которой так или иначе не оказалось бы «врагов народа». И мало было таких, кто искренне отрекался бы от своих родителей, родных или друзей: большинство делало это под давлением, хотя, впрочем, некоторые очень натурально разыгрывали искренность. Более того, многие товарищи искренне не верили в вину своих сокурсников, «классовая бдительность которых притупилась», и старались смягчить карающую руку, насколько могли. Так было и в моем деле, которое по моей беспартийности попало на рассмотрение профкома и было очень благожелательно завершено Мишей Шаровым, Васей Чивилевым и Дусей Виноградовой – я отделался выговором.
Но главное было, что при всем этом мы верили в вину лиц, более от нас удаленных. Верили в существование «пятой колонны». Словцо это было пущено испанским фашистским генералом Мола, заявившим, что четыре его колонны штурмуют Мадрид извне, а пятая действует изнутри и в нужный момент проявится. С тех пор все враждебные внутренние силы окрестили «пятой колонной». Мы, например, все были горячими сторонниками испанских республиканцев, напряженно следили за их борьбой. У нас в компании никогда не бывало драк, но когда Юра Меньшиков на одной вечеринке поднял тост за «защитников Альказара», то есть за фашистов, его чуть не побили. Мы преклонялись перед теми, кто сражался за свободу там, в Испании. Можно сказать, что и завидовали им по-хорошему. И вместе с тем легко поверили, что Антонов-Овсеенко и Михаил Кольцов, арестованные по возвращении из Испании, – «враги народа». Что уж говорить о тех, чьи процессы гремели в те годы. Их публичное сознание было для нас бесспорным и убедительным.
– Пойми, ведь нет же никаких доказательств, – говорил мне дядька Константин.
– А каких вы хотите доказательств? Что вам показать? Револьвер, которым убили Кирова? – парировал я.
Как горько теперь сознавать, что в этом конфликте со старшими мы были глубоко неправы.
Мы, конечно, не оправдывали всех действий тогдашних властей, склонны были винить, например, наркомов – Ягоду, Ежова, но только не того, кто им приказывал. Об этом, думали мы, Сталин не знает.
Отношение к самому Сталину, по крайней мере лично у меня, серьезно изменилось. Мне случалось уже говорить, что в нашей семье Сталина не любили. Это было естественно для демократической интеллигенции – отрицательно относиться к тому, кто попирает демократию наделе, постоянно славословя ей публично.
Воспитанный в этих традициях, я позволял себе в ранней юности даже подтрунивать над Сталиным. Еще в техникуме после одной коллективной читки я сказал моей приятельнице Риве Дубининой:
– Сталина теперь можно писать на «Л».
– ???
– Любимый вождь!
В университетские годы это «любимый» не только никого не удивляло, но и произносилось вполне искренне. Подчас мы даже верили в то, что его драгоценной для нас жизни действительно угрожает опасность со стороны «пятой колонны». И когда в очередной монтаж включались строки, которыми богата была тогдашняя печать:
…Весть до нас дошла,
Что на тебя замыслили враги.
Всей силой страсти ненавидя их,
Всем пылом сердца родину любя,
Живой стеной мы защитим тебя
И боевых соратников твоих… —
это звучало вполне искренне. Давно прошло то время, когда мы не находили ответа на слова старших, что Сталин – человек мелкий по сравнению с вождями революции. Тех давно уже не было, и все чаще звучали слова: «Сталин – это Ленин сегодня».
– Он показал всем, что он – фигура, – сказал как-то даже Юра Меньшиков.
Нам, историкам, казалось, должна была быть ясна опасность таких славословий и обожествления одного лица. И подсознательно это, конечно, претило, но каждое его слова воспринималось как Евангелие. И ничего с этим нельзя было поделать. Наверное, мало кто из нас понимал, что многозначительность эта – ложная. Более того. Когда в 1938 году вышел «Краткий курс»[91]91
История Всесоюзной коммунистической партии (большевиков): Краткий курс / Под ред. комиссии ЦК ВКП(б). Одобрен ЦК ВКП(б). М.: Гос. изд-во политической литературы, 1938. В статье «Настольная книга миллионов» «Правда» 9 сентября 1939 г. сообщала, что поданным Всесоюзной книжной палаты «Краткий курс» издан в СССР за один год на 41 языке в количестве 15 020 900 экз. По состоянию на октябрь 1952 г. «Краткий курс» на языках народов СССР был издан тиражом свыше 40 миллионов экземпляров (Большая советская энциклопедия. 2-е изд. Т. 19. С. 38).
[Закрыть], многим, кто, как я, учился раньше по другим учебникам истории партии, было ясно, что в этой книге много неправды.
– Как ты, историк, ее расцениваешь? – спросил дядя Костя.
– Отлично сделанная фальшивка, – ответил я.
Но сам был тогда уверен, что так надо, чтобы учили именно эту фальшивую историю партии. Я мог даже сказать Шуре Мипозу, что надо бы купить вот это новое роскошное издание «курса» – у меня такого нет. Шура, конечно, высмеял меня: он был много умнее. Более того. В тексте «курса» я находил целые куски из стенограмм профессора Минца, по которым еще в прошлом году готовился к экзаменам[92]92
Вероятно, речь идет о записях лекций, которые И. И. Минц читал в МГУ и в других учебных заведениях Москвы. В 1932–1949 гг. он заведовал кафедрами истории СССР в МИФЛИ и МГУ, в 1937–1949 гг. – в Высшей партийной школе. Минц принимал участие в работе над «Кратким курсом».
[Закрыть]. Стенограммы эти, конечно, исчезли. Но удивительнее всего, что и я их искренне забыл. И когда стали официально заявлять, что Сталин лично написал четвертую главу, а потом – что он написал весь «Краткий курс», мне это не показалось удивительным, хотя, по совести, я не думал и что Минц за год до выхода этой основополагающей книги списал все у Сталина. Просто назойливое повторение одного и того же дало свои плоды, оглупило нас.
Дома у нас не висело никаких портретов. Но однажды брат Витя принес с квартиры свояка и повесил портрет Сталина. Отец, который никогда не вмешивался в то, как нам украсить свою комнату, неожиданно резко потребовал, чтобы портрет убрали. Я уже смотрел на это как на старческое чудачество: зачем убирать, когда все равно он везде висит – и в публичных местах, и в квартирах. Например, у моего любимого профессора Сказкина – над письменным столом.
Через некоторое время я сам принес андреевский портрет Ленина[93]93
Скульптор и художник Н.А. Андреев (1873–1932) создал около 120 скульптурных и более 200 графических изображений В.И. Ленина. Неясно, о каком именно портрете идет речь. Возможно, об одном из вариантов портрета, выполненного Андреевым к 1929 г. по заданию Совнаркома: «Ленин прислушивающийся», «Ленин, вошедший на заседание», «Ленин председательствующий».
[Закрыть]. Удивился, что отец отнесся к нему положительно. Для меня Ленин и Сталин были тогда уже одно.
А когда мы видели беззакония и жестокость, на выручку приходила пресловутая теория «леса и щепок».
Как-то к нам зашел Павел Эдуардович Фере. Он отбывал ссылку и приехал в Москву едва ли не тайком. Когда он ушел, разгорелся очередной спор.
– Так что, и Павлуша – вредитель? – налетал на меня отец. – Павлуша, который еще в пятом году помогал крестьянам захватывать помещичьи имения?
– Нет, я не думаю, что Павел Эдуардович – враг народа. Тут какая-то ошибка. Но ведь, когда лес рубят, всегда щепки летят!
– Знаем! Сами в щепках бывали, – каким-то вдруг поникшим голосом сказал отец.
Это было уже незадолго до его смерти. Отец умер в 1940 году, к счастью, не дожив до войны. Хоронили его достойно: искреннее горе его сослуживцев и пациентов как-то помогало нам.
Хоть я еще не кончил тогда университета, юность ушла безвозвратно вместе с отцом. Последний год – это забота о семье, о заработке, напряженная подготовка к госэкзаменам. Я и не услышал даже речи Молотова о нападении на нас Гитлера (пресловутый союз с фашистами был морально так тягостен весь этот год).
Война наступила раньше, чем последний государственный экзамен.
Москва, 1969 г.
Последний мирный день
Конец августа. Последние дни лета.
В этом году много солнца. Даже жара. И предвечерняя прелесть Москвы-реки, глубокий покой ее излучины в Николиной горе. В лучшие дни ветерок ровно шумит вершинами сосен. Кажется, такая же чудесная погода была и в то лето 1939 года. Вернувшись из экспедиции, я сразу рванулся тогда к Боре на дачу. Много мне посчастливилось бывать на дачах, которые снимала тетя Беля. Всегда это были спокойные, уютные, хорошо устроенные гнезда для семьи, где-нибудь недалеко, но все же в стороне от железной дороги и потока дачников.
На этот раз тетка забралась дальше обычного. За Бронницами, в деревне, названия которой сейчас не помню, живописной, едва виднеющейся среди своих садов.
– А, Мишенька! Ну, дай бог всякому!
У Бори бывали выражения, вдруг полюбившиеся и часто употребляемые день, два, а то и целую неделю.
– И всю свою жизнь он посвятил мести. Об этом я расскажу в следующий раз (это сидящим перед ним двум подросткам). Понимаешь, они не читали «Монте-Кристо»[94]94
Речь идет о романе Александра Дюма-отца «Граф Монте-Кристо» (отд. изд. 1845–1846).
[Закрыть]. Я им рассказываю (это мне).
И вот почти два дня с Борей в этой милой деревне, как оказалось, густо населенной Гейликманами: вслед за тетиной семьей сюда съехался почти весь клан дяди Тевы. Со многими я не был знаком и даже не подозревал, что так много есть у меня этих симпатичных сверстников-свойственников, отличавшихся веселым нравом и недюжинной изобретательностью в разного рода играх и проделках. Наверное, все и делалось и ощущалось особенно остро еще и потому, что кончались каникулы и все предчувствовали новый трудовой год, когда не будет времени так часто видеться, так веселиться. Вечер, еще по-летнему длинный, прошел в нескончаемых забавах. Были, конечно, и городки, и лапта, и горелки, и казаки-разбойники, и иные традиционные игры «партия на партию», но все с какими-то собственными дополнениями, делавшими их уже не детскими, интеллектуальными и одновременно очень смешными (или это нам всем постоянно хотелось смеяться, достаточно было любого повода?). И, разумеется, шарады…
Ночевать меня отвели к одним из новых знакомцев-родственников, в дом, где дощатая перегородка восхитительно пахла свежим деревом.
Но особенно запомнился (наверное, по контрасту со следующими годами) солнечный день, когда все разбрелись, кто куда. Мы с Борей с утра уютно устроились в саду. В то лето, как и сейчас, урожай в наших местах был необычно обилен, а яблони еще не вымерзли. Беседа шла под глухие удары падающих яблок, и мы прерывали ее время от времени, чтобы собрать и положить на скамью румяные крупные плоды. Иногда выходила хозяйка взять со скамьи яблоки.
– Что же вы совсем не покушали яблочков! – говорила она и оставляла добрую часть нам на съедение. А мы и раньше-то не воздерживались особенно.
После обеда пошли в лес. И здесь было не менее уютно беседовать возле кустов спелой ежевики, которая тоже порой нас отвлекала.
О чем мы говорили? Трудно даже перечислить. Прежде всего – о впечатлениях, ведь все лето не виделись. Но, пожалуй, больше – о прочитанном. При своих занятиях физикой, Боря имел острый интерес и тонкий вкус к философии, литературе, искусству. Всегда читал что-нибудь новенькое и увлеченно разбирал прочитанное. А я, гуманитарий, тянулся за ним. Не помню, спорили ли мы, как обычно, о тогдашних кумирах – Хемингуэе и Фейхтвангере. Но четко врезалось в память, что в этот день против обыкновения совсем не говорили о политике. Не избегали сознательно этой темы, а как-то так, осталась она за околицей деревни. Мирной деревни, хочется сказать сейчас.
А к вечеру надо было мне уже собираться: помнится, на следующий день назначен был в Историческом музее сбор тех, кто нанялся обрабатывать коллекции нашей экспедиции. Дело серьезное – интерес, да и заработок на всю зиму.
– Зачем же ты приехал на один день!
А мне и самому так хотелось остаться еще хоть на денечек!
Но нечего делать, простились.
А в автобусе, развернув газету, я прочел, что как раз накануне, в тот мирный, ничем не потревоженный день, в Кремле состоялись переговоры с приехавшим очень спешно господином Иоахимом фон Риббентропом. И фотографии. И его наглая физиономия. Чрезвычайно удовлетворенная, как у хорошо закусившего кота. И не менее наглое заявление, что он хотел бы ознакомиться с нашим лучшим в мире московским метро, но сейчас у него нет на это времени из-за многих других не менее важных дел, что он надеется проехаться в другой раз.
Внутри что-то оборвалось. Конечно, не от этого заявления, а от всего вместе – от чудовищного, циничного поворота к дружбе с гитлеровской Германией, от такого характерного изменения тона прессы, от нестерпимой тяжести мысли, что мы вступаем в войну не на той стороне.
Так кончился тревожный мир, в котором мы жили тогда.
Но все же то был мир. А теперь все рухнуло… Вчерашний и даже сегодняшний до вечера день – все отодвинулось молниеносно в далекое прошлое, в другую, уже недосягаемую жизнь.
* * *
Мне могут сказать, что это неверно. Что все было сделано, чтобы сохранить мир, что война наступила позже. Но ведь здесь написано, как я воспринимал случившееся. А для меня – и, думается, еще для очень многих – последующие месяцы уже не были мирными. Еще до вероломного нападения на Брест.
Николина Гора, 23 августа 1981 г.