Текст книги "Записки советского интеллектуала"
Автор книги: Михаил Рабинович
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 29 страниц)
Конечно, это было ближе всего нам как территориально, так и тематически, но не последнюю роль в выборе объекта сыграла на этот раз пленительная природа Подмосковья с его небольшими лесами, причудливо вьющимися речками, полями и садами. Весной, едва отогрелась земля и появились первые листочки, – раскопки курганов за Сокольниками. Надо же было – первый костяк без вещей! В этой, вообще-то, богатой группе. Но ребята выстояли очень хорошо и были вознаграждены обильными находками в следующем кургане. А летом Н. А. Гейнике дал нам замечательное задание: обследовать район Дамского волока. В институте добыли машину – полуторку. Послевоенную, видавшую виды – первую, но не последнюю в нашей практике. И нам попался замечательный шофер, не только виртуозно водивший машину по разбитым еще войной подмосковным проселкам, но и так же виртуозно варивший кашу на костре. Такой поездки не было у меня ни до, ни после еще и потому, что в составе нашей маленькой экспедиции были только мужчины. Вышло это случайно: записались несколько девочек, но в день отъезда явилась лишь одна Зоря Стародубская (впоследствии – одна из лучших наших работников). В этот первый раз Зоря, увидев, что она одна среди парней, что называется, сдрейфила и не решилась ехать. Все уговаривали ее, как могли. Но как передать прелесть «однополой» команды! Нас не заботил, например, ночлег и все связанные с ним детали: мы попросту спали все шестеро вповалку в кузове машины. Мы совершали длинные переходы там, где машина не могла пройти, и тут же с ходу раскапывали курган-другой. Словом, это был сказочный рейс.
Страшновато было начинать с четырьмя лишь ребятами (а впоследствии из них остались с нами только двое – Володя Логинов и Толя Ушаков, оба давно уже доктора наук). Но все четверо захотели участвовать в раскопках в Москве и еще с собой привели нескольких. Словом, ко второму сезону у нас образовался костяк экспедиции из студентов Горпеда, который в дальнейшем мужественно вынес на себе, можно сказать, всю экспедицию. Когда шли проливные дожди и раскопы до краев заливало водой, а «лягушка»[138]138
«Лягушкой» археологи называли насос, используемый при раскопках.
[Закрыть], как на грех, портилась, они стояли целыми днями в цепочке, вычерпывая воду ведрами. Когда мы натыкались на месиво из каменных глыб, прошитых дубовыми сваями (и ни одной находки!), они – камень за камнем – его разбирали. И все это с шутками, песнями… веселое настроение им никогда не изменяло.
Со своей стороны и мы стремились поддержать в них бодрость и интерес к широким проблемам археологии. Кроме факультативного курса со второго года начал работать археологический кружок, где старшие, уже прослушавшие курс и побывавшие в экспедиции, делились опытом с неофитами. Раскопки начинали пораньше весной. Яуза, Мякинино, Зюзино, Черемушки, Матвеевская, Чертаново, Фили – это далеко не полный перечень раскопанных нами групп курганов.
С первым днем летних каникул начинались раскопки в городе. После устья Яузы они переместились в Зарядье, почти у самого Кремля; мы убедились, что древнюю Москву надо искать в теперешнем ее центре. Развернувшееся в Зарядье строительство дало нам такую возможность, и в первый же год удалось среди грохочущих экскаваторов, под мощными прослойками щебня, каменных глыб фундаментов позднейших домов найти культурный слой города – сначала жирный, черный XIV–XV веков, а под ним тоненькую, но тем более важную для нас прослоечку XI–XIII веков – остатки древней, сожженной татарами Москвы. В направлении к Кремлю древнейший горизонт утолщался. Наконец-то мы поймали столь желанную окраину первоначального городка и смогли уверенно продвигаться к его центру – устью р. Неглинной.
Но, кажется, я увлекся: ведь хотел рассказать о студентах. Они отлично показали себя и на самых тяжелых землекопных работах, и на просмотре земли. Благодаря их энтузиазму и наемные рабочие интересовались и старались. Многие студенты помогали и в документации – вели чертежи, дневники, делали полевые зарисовки. А Володе Логинову поручили даже целый раскоп – наряду с научными сотрудниками (раскопами «командовали» Галина Павловна Смирнова, Эммануил Абрамович Рикман, Петр Иванович Засурцев). И помощниками начальников раскопов были не только сотрудники – Вилена Ивановна Качанова, Галина Петровна Латышева, Ирина Гавриловна Розенфельдт, – но и студенты – Юра Золотов, Толя Ушаков, Женя Шолохова, Светлана Фомина и другие.
Раскопки в Зарядье кончались где-то в середине августа, и мы успевали еще до начала занятий исследовать какой-нибудь небольшой, но поэтический объект вроде Тушкова городка в самых верховьях Москвы-реки, в дивно красивой местности. Однажды даже предприняли археологическую разведку в Белоруссии, ища города-крепости, построенные еще Грозным в Полоцкой земле. Тут уж было вдоволь экспедиционной экзотики – и вытаскивание застрявшей машины («хлебнули бензинчику», – говорил Володя Логинов), и беседы у костра, и охапки цветов, которые таскал Толя Ушаков для Зори Стародубской.
А с началом занятий до глубокой осени – опять курганы каждое воскресенье. А зимой – кружок, где нас волновало множество проблем. А с весны – новый такой же цикл. В те годы я не знал ни выходных, ни отпуска – все некогда было… Чудесное время! Кажется, таким же оно было и для студентов… Во всяком случае, многие из них появлялись потом на раскопках уже со своими учениками – школьниками – то на курганах, то в Тушкове.
Собственно научные дела тоже шли хорошо. Для публикации результатов археологических работ в Москве была основана небольшая «подсерия» в серии «Материалы и исследования по археологии СССР» – «Материалы и исследования по археологии Москвы»[139]139
См.: Материалы и исследования по археологии Москвы. Т. 1 / Под ред. А.В. Арциховского. М.; Л.: Изд-во Академии наук СССР, 1947.
[Закрыть]. Теперь в ней четыре тома, но одно время, после второго тома, мне казалось, что больше уж не будет ничего…
Пожалуй, самым успешным был 1950 год. Раскопки в Зарядье развернулись широко и приблизились к Кремлю, насколько это было возможно при тогдашних условиях, когда резиденция Сталина охранялась сотнями тысяч глаз, невообразимым множеством всяких препон. В Зарядье открылся богатейший средневековый слой XV–XVII веков. Десятки домов, усадьбы ремесленников, приказных, хоромы бояр и даже князей – Патрикеевых, Сулешовых. Множество прекрасных вещей (о чем я так соскучился после Новгорода). И наконец – древнейшие сооружения, например усадьба кожевника, жившего здесь еще до Юрия Долгорукого.
Дирекция института даже направила в Президиум Академии наук особый доклад о наших достижениях.
За всем этим мы как-то не заметили общего резкого ухудшения обстановки в стране, известный обскурантский доклад Лысенко и сессию ВАСХНИЛ восприняли юмористически или, во всяком случае, как частное дело биологов. Из уст в уста передавался анекдот: «Как себя сейчас вести? Как в трамвае: не высовываться, не занимать передних мест, а главное – не задавать лишних вопросов» (в тогдашних трамваях были соответствующие надписи).
Кажется, мы именно высунулись – обратили на себя внимание как раз тогда, когда не следовало. На меня устремил свой оловянный глаз сам Лихолат. Это была мрачная фигура – заместитель заведующего отделом науки ЦК. Среди историков потом эти годы назывались в просторечии лихолатьем. Небольшого роста, невзрачный, с каким-то кривым лицом, блондинистыми редкими волосами, коротко подстриженными так, что видно было на затылке две макушки, этот человек был каким-то сгустком мракобесия. Это, видимо, и оценило в нем начальство – приспешники, а может быть, и сам Сталин. Да еще ценили и бульдожью хватку: куснув кого-нибудь, он уже не отпускал, если, конечно, не приказывали.
За моей спиной начались какие-то тайные разговоры. Во всем, с чем бы я ни обратился в дирекцию, я получал отказ. И вот в один прекрасный весенний день 1951 года Удальцов пригласил меня к себе в кабинет. Пощипывая свою козлиную бородку, директор сказал:
– Вот мы тут… э-м… посоветовались и решили предложить вам… может быть… э-м… лучше, чтобы начальником Московской экспедиции стал кто-нибудь другой. Из крупных ученых. Ну, скажем, Артемий Владимирович. А вы бы зам. начальника… Вот.
– А за что вы меня снимаете?
– Ну вот сразу: снимаете! За что! Никто вас не снимает. Мы вами… э-м… очень довольны. Но ведь Москва же… и э-м… Рабинович. Вот.
– А когда назначали, вы не знали, как моя фамилия?
– Фамилия… фамилия. Дело… э-м… не в фамилии.
Между тем было ясно, что дело именно в фамилии.
– Я человек дисциплинированный. Готов завтра же сдать дела тому, кого вы назначите.
– Ну вот. Что вы говорите: «Я человек дисциплинированный!» Тут дело., э-м не в дисциплине… вот. Мы (мне так и не стало ясно, кто это были «мы») хотим, чтобы вы… э-м… по-прежнему возглавляли… вот… работу. Начальник… э-м… кто бы он ни был, будет чисто номинальный.
Первый разговор так и кончился ничем.
– Вы только не думайте, что это, как говорят, пятый параграф, – сказал секретарь парткома Либеров, тоже пожелавший со мной поговорить. – Просто надо укрепить руководство. Москва же.
– Соглашайся немедленно! Сам предложи кого хочешь начальником. Завтра-послезавтра тебе уже и этого не разрешат. Ты не знаешь, что делается везде. И у нас в министерстве. Я не чаю, как дотянуть те полтора года, что мне остались до пенсии, – сказал Яков Лазаревич Лившиц.
Мне показалось, что честь моя будет спасена, если начальником экспедиции директор назначит самого себя. Удивительно, но эта мысль Удальцову понравилась. Он согласился.
– Видишь, – поделился я с Монгайтом, – он соглашается! А так как все знают, что он никакой не археолог, то будет ясно и положение со мной!
Увы, друзья познаются в несчастье. Шура был тогда ушами Удальцова (чего я не знал) и выполнил, как видно, эту свою функцию. На другой день Удальцов отказался и начальником назначил Арциховского. Сразу открылись все двери. Были выделены и средства, и сотрудники. Сезон 1951 года я провел уже как зам. начальника экспедиции.
– И не приду на растопти, чтобы не подумали, что я вас проверяю, – сказал Арциховский. И сам я старался делать вид, что ничего не произошло, что я такой же, как прежде, руководитель экспедиции, хоть и подписываюсь заместителем. Однако уже по поведению Г. П. Смирновой, ставшей подчеркнуто самостоятельной (Засурцев еще в прошлом году окончательно перешел в Новгород), было видно, что «времена уже не те».
Наконец этот самый тяжелый для меня сезон раскопок позади. И вдруг Киселев предложил срочно поехать в Белгород Курский. Там-де А. В. Никитин не справляется, есть жалобы. Словом, нужен опытный консультант. Много лет спустя выяснилось, что Аркаше он писал тогда же, мол, Рабиновича нужно срочно куда-нибудь пристроить – убрать на месяц из Москвы. Возможно, это был отвлекающий маневр: Лихолата не устроило, чтобы я вообще оставался в институте и в экспедиции. Он требовал снятия и увольнения. А Киселев то ли относился ко мне неплохо, то ли просто в интересах дела хотел удалить на время неугодного сотрудника с глаз разгневанного начальства: может быть, отойдет. Не тут-то было.
Но тогда я ничего этого не знал. С удовольствием поехал в Белгород. Конкретная археологическая работа отвлекла на время от недавних бед. И этот милый, утопающий в садах городок, окруженный меловыми скалами, где наши предки построили крепость!
И тут еще событие, возможное только в тогдашней неразберихе. Сработало прошлогоднее представление института: успехи Московской экспедиции были отмечены специальным постановлением Президиума Академии наук, почти все сотрудники, консультанты и я, как начальник экспедиции, премированы. Словом, Московская экспедиция была поднята на щит (а начальника только что сместили). Поистине одна рука не знала, что творит другая! Но что был Президиум Академии наук по сравнению с самим Лихолатом!
В октябре 1951 года меня уволили. Удальцов в добавок к другим своим прекрасным качествам был еще и суеверен. Верил, в частности, что для него счастливое число 13. И вызвал меня 13 октября. Говорил вроде бы как интеллигент с интеллигентом – даже доверительно: мол, что поделаешь!
– Пренеприятная история получилась.
– ???
– Вынуждены мы расстаться с вами.
– А причина?
– Когда мы (не по собственной инициативе) ознакомились с вашим личным делом, выяснилось, что вы скрыли, что ваша жена перешла в советское подданство из иностранного.
Все начало разговора он, видимо, выучил заранее и произнес эти несколько фраз без обычного меканья.
– Я не скрывал. Как вы, вероятно, помните, в ИИМК я перешел из Института этнографии. Наверное, вы получили оттуда и мое личное дело с «большой» анкетой, где все сказано.
Это в сценарий, разработанный для Удальцова, видимо, не входило. Он снова вернулся к своим любимым «э-м» и «вот».
– Э-м… ну что же, что большая анкета. В вашем… э-м… открытом деле этого не сказано. Вот… и мы вынуждены. Понимаете, вынуждены с вами расстаться, – он снова вспомнил сценарий.
– Кроме того, разве моя жена сделала что-нибудь плохое, перейдя в советское подданство? Не из советского в иностранное ведь? (Тогда я не знал, что вскоре будут делать именно так.)
– Ну что мы с вами будем теперь разбираться, хорошо ли… э-м… она поступила. Институт вообще не хотел бы устраивать из вашего увольнения никакого… э-м… бума. Я, собственно, хотел вам предложить подать заявление… э-м… об уходе. Ведь мы вам разрешили совместительство в музее… этом… реконструкции. Вот и переходите туда на основную работу.
Тут я повел себя по молодости лет совершенно неправильно: возмущался, кричал на директора, упомянул даже о его марристском прошлом и «аракчеевском режиме» (словечко тогда модное). Но ему-то все было прощено, а мне все ставилось в строку.
То, что я не подал заявления об уходе, в сценарий не входило. Удальцов сам придумать ничего не смог и дал приказ о моем увольнении вообще без всякой мотивировки.
И вот началась тяжба. До какой степени она безнадежна, я, кажется, не совсем понимал. В советчиках недостатка не было. Одни советовали продолжать, другие – бросить. Среди первых был, между прочим, не только мой старый друг Максим Левин, но и сам С. В. Киселев. Больше было вторых.
– Мне сказали, что к вам плохо относятся инструктора ЦК. Это может быть временно: или отношение изменится, или инструкторов уберут. И если вы уйдете по собственному желанию, то по собственному желанию можете и вернуться, – объяснял Борис Павлович Орлов.
– Александру Дмитриевичу было предписано вас уволить – напрасно вы жалуетесь на него, – заметил П. Н. Третьяков.
– Хорошо, что вас оставляют в музее. Если отбросить такие устаревшие понятия, как справедливость, то главное ведь – работа остается. – Это сказал Николай Михайлович Дружинин.
А я добивался как раз справедливости. Уход по собственному желанию означал для меня признание какой-то своей вины.
– Посадят! Посадят, Миша! Лучше не шебарши, – говорил Эльбрус Гутнов.
– Помни, что ты не один. Не в тебе одном здесь дело. Начали с Рабиновича, могут добраться и до Монгайта, – сказал Монгайт и вдруг как-то боязливо посмотрел в сторону. Следя за его взглядом, я увидел нашего бухгалтера Румянцева. Говорили мы в метро, и, может быть, Шура опасался, что Румянцев сообщит, будто затевается заговор, и вот «они» уже шепчутся в метро.
Но я решил уже идти по мукам.
Жаловаться надо было по ступеням. Сначала – академику-секретарю отделения Борису Дмитриевичу Грекову. Он принял меня, взял заявление и на вопрос, что же вменяется мне в вину, сказал, как-то даже раздраженно передернув плечами:
– Какая уж тут вина!
На другой день он утвердил мое увольнение.
Старый знакомый академик Волгин, вице-президент Академии наук, принял меня в роскошном, но пустом кабинете Нескучного дворца. Фактически Вячеслав Петрович был не удел. Он дал массу дельных советов, с кем поговорить; даже пошутил о чем-то, чтобы придать мне бодрости, а себе уверенности.
Один из советов Волгина – обратиться к главному ученому секретарю Академии наук академику Топчиеву – я выполнил тотчас же. Топчиев явно не знал, зачем я прошу о приеме. Думал, что явился благодарить за премию, только что присужденную Президиумом. Вышел даже на порог кабинета, чтобы поздороваться, усадил в глубочайшее кресло и стал расспрашивать об экспедиции – не может ли чем посодействовать. По мере того как выяснялись мои обстоятельства, Топчиев становился все серьезнее. Но оставался благожелателен. Заявление взял, сказавши: «Не беспокойтесь! Мы разберемся в этом деле». Увы, это была деловая чиновничья маска. Заявление с резолюцией «Прошу внимательно разобраться и доложить» попало к зам. начальника отдела кадров Виноградову (теперь он академик и директор института), уже раньше занимавшемуся этим делом. Что ж ему было разбираться, если он уже разобрался для Лихолата.
Со мной Виноградов держал себя как настоящий инквизитор. Выражал даже сочувствие.
– И они повесили такой приказ на доску! – воскликнул он, узнав, что я так и уволен без объяснения причин. Подробнейшим образом выспрашивал меня обо всех обстоятельствах, в том числе как будто к делу не относящихся: не религиозен ли я? Нет ли связей с сионистами? Узнав, что арестована двоюродная сестра, сказал: «Ай-яй-яй! Что же она наделала?»
– Это вам легче узнать, чем мне, – отрезал я, не выдержав.
Потом мне ответили, что я уволен по сокращению штатов, поскольку Московская археологическая экспедиция ликвидирована. Это инквизитор помог Удальцову сформулировать «правильно». Не остановились перед тем, чтобы закрыть экспедицию.
– Нами указано институту, что не надо предлагать сотруднику уволиться по собственному желанию, если есть причины для увольнения, – сказал в заключение Виноградов. – Вы, кажется, хорошо знаете законы, и ваши законные требования удовлетворены.
Что и говорить – ответ, достойный инквизитора.
И все же я попытался еще раз пробиться к Топчиеву.
– Знаете, Александр Васильевич неохотно говорит о приеме, – сказала секретарша, очень милая женщина. Я тоже не настаивал. Круг замкнулся, и тот же Киселев – уже как один из ученых секретарей Президиума – официально уведомил меня, что моя жалоба рассмотрена и отклонена. Не думаю, чтобы он сам вызвался это сделать. Может быть, тут была своеобразная дисциплина, когда официальное заявление заставляют сделать как раз того, кто при обсуждении был не согласен. Впрочем, вряд ли Сергей Владимирович проявлял при обсуждении моих дел такую отчаянную смелость. Поддерживал он меня, советовал мне тайно. Нет, право же, я даже больше понимаю поведение Рыбакова, который откровенно сказал, что как зав. сектором не будет меня поддерживать, поскольку «это политика партии». Что такое «это» – подразумевалось. И Рыбаков был совершенно прав. Со своей точки зрения, конечно.
Зав. отделом науки ЦК Юрий Андреевич Жданов передал через своего инструктора, что делом моим заниматься не будет и не видит нужды в том, чтобы принять меня. Нашлись люди, которые дали мне понять, что моя строптивость может отразиться на готовящейся защите диссертации жены. Да, круг даже более чем замкнулся.
Дирекция не хотела устраивать из моего увольнения никакого бума, как выразился Удальцов. Но резонанс получился все же очень широкий. Недавно я узнал, что много лет спустя эта история получила какое-то отражение даже в одной из книг Некрича[140]140
См.: Некрич А. Отрешись от страха: Воспоминания историка. London, 1979. С. 45.
[Закрыть].
Пока еще шла тяжба, я попросил Э. А. Рикмана подобрать для меня комплект фотографий с материалов раскопок.
– Не знаю, Михаил Григорьевич, могу ли я дать вам эти фотографии в данной ситуации, – был ответ.
– Как тебе не стыдно, Митя! – сказала Галина Петровна Латышева. – Ведь это – научные материалы Михаила Григорьевича!
– Галя! Меня же выгонят! – Его все равно уволили через месяц. И вообще дела экспедиции поспешно ликвидировались.
Кто мог думать тогда, что она еще возродится?
Мозжинка – Москва, январь 1981 – август 1982 г.
Лысенко археологии
В конце вступительной речи к недавней годичной археологической сессии Рыбаков назвал, как всегда, имена археологов, которых не стало за этот год. Среди них – Владислав Иосифович Равдоникас, член-корреспондент Академии наук СССР. В зале переглянулись, пожалуй, несколько недоуменно: разве он был еще жив? Для большинства Равдоникас умер давно – вот только похорон как будто не было. Многие годы имя его не фигурировало нигде, кроме списков Академии наук, различных справочников. Ни книги, ни статьи, ни заметки, ни доклада. Но и ни одного скандала. Словом, четверть века Равдоникаса не было ни видно, ни слышно.
А до того… До того это был один из самых известных археологов, признанный лидер ленинградцев. Мне посчастливилось видеть его и «в поле», и в аудитории, и в служебном кабинете.
В 38-м году Равдоникас неожиданно появился у нас на раскопках в Новгороде. Высокий, сухощавый, не то что седой, а какой-то стальной, весь твердый и гибкий, он легко соскочил с высокого борта раскопа без всякой лестницы. Из-под кепочки выбивались буйные волосы, победно торчала небольшая бородка, холодно-уверенно блестели острые серо-голубые глаза.
– Дайте-ка, пожалуйста, лопаточку! и медорезку тоже! – и самолично начал зачищать профиль.
Нам, никогда не видевшим лопаты в руках Арциховского, уже это само было удивительно.
– Водопровод! – бормотал пришелец театральным шепотом, так, что было слышно на всей площади. – Какой же водопровод? Не туда рылом вышли!
Впервые кто-то усомнился в открытии, которым мы все так гордились. Конечно же, самая тень такого сомнения была решительно и единодушно отвергнута. Тем более что нас поддержал сам Фальковский – главный специалист по водопроводам. И лишь через десять – пятнадцать лет эти деревянные трубы были определены правильно – как водоотвод, чтобы не сказать – канализация. Кстати, для города она, пожалуй, даже важнее водопровода.
Равдоникас исчез тогда из Новгорода так же внезапно, как и появился. Но его книги, статьи, стенограммы лекций мы читали во все годы студенчества. И поражались колоссальному диапазону его занятий. Палеолит и первобытность вообще – толстые учебники. Наскальные рисунки Карелии, «норманнские» мечи в Днепровских порогах – увлекательные статьи. Древний город Старая Ладога, который он объявил норманнским (за что и был впоследствии избран членом норвежской Академии наук) и где нашел самый древний русский сошник!
Что поражало в нем больше всего? Пожалуй, темперамент – огненный, неуемный. И вместе с тем – жесткий, шумный, какой-то скандальный. Недаром наши старшие товарищи так расшифровывали его фамилию: «Раудо никас» – по-гречески – «палкою побеждаешь!». Никогда не упускали они также случая сказать нам, что Равдоникас – пьяница, запойный алкоголик. Вот только что под забором не валяется.
Пьянство Равдоникаса настолько стало притчей во языцех, что, когда я посетил Владислава Иосифовича в его ленинградском кабинете уже не как студент, а как ученый секретарь института и друзья потом спрашивали, не пахло ли там водкой, я отвечал уклончиво, хоть, помнится, на самом деле запаха водки не уловил.
Но вот когда Равдоникас, приехав как-то в Москву, стал расспрашивать меня, где бы найти Арциховского, чтобы занять у него сотню на обед, я ответил, что Артемий Владимирович сегодня не будет, и добавил не без внутренней усмешки, что и у меня таких денег нет, но я могу пригласить его отобедать домой. Расчет мой оправдался полностью: старик (впрочем, это нам, молодым, он мог казаться стариком – ему не было еще пятидесяти) даже обиделся:
– Когда я говорю «обедать», так думаю – и выпить, конечно! Нет уж, спасибо! Пойду поищу Артемия!
«Артемий Владимирович не будет с тобой пить. Но сотню, пожалуй, даст», – подумалось мне.
Года через два все у нас и, пожалуй, не меньше – за рубежом были потрясены выступлением Лысенко, который заявил, что в биологии есть две взаимоисключающие школы; одну из них необходимо уничтожить, если понадобится – даже физически. Как оказалось, последнее и было целью Лысенко уже давно, когда он писал доносы на Вавилова.
Едва несколько месяцев прошло после этого знаменательного выступления, как мы узнали, что в Ленинграде последовало другое подобное же событие: Равдоникас заявил, что в археологии, как и в биологии, есть две взаимоисключающие школы: прогрессивная школа покойного ленинградского археолога Б. В. Фармаковского и реакционная школа московского археолога В А Городцова, опять же покойного. Борис Владимирович Фармаковский и в самом деле был прекрасным ученым, однако, думаю, весьма удивился бы, привелись ему узнать, кто и что будет прикрываться его именем. До сих пор я задумываюсь над тем, почему Фармаковского (а, скажем, не Спицына) избрали знаменем этой готовящейся кампании. Наверное, потому, что Фармаковский был гимназическим товарищем самого Ленина, так что на него распространялась сень непогрешимости, расчет был прост и почти гениален – главное, совершенно в духе времени. Кроме того, весьма прозрачно намекалось, что вреден не так покойный Городцов, как его здравствующие ученики во главе с Арциховским. Думается, что имелся и еще один расчет, столь же тонкий: в ЦК археологией ведал П. Н. Третьяков, коренной ленинградец и соперник Арциховского, побежденный за несколько лет до того в открытой полемике с ним. Докладчик и его окружение рассчитывали, видимо, на поддержку Третьякова, а это было почти так же важно, как сень непогрешимости, если даже не более важно.
Успешно выступив в Ленинграде, археологический Лысенко вот-вот должен был прибыть к нам в Москву на специальное заседание ученого совета. Готовясь к этому заседанию, читая ленинградские стенограммы, мы видели, что Равдоникас отнюдь не одинок. Вокруг него угадывалась плотная кучка, среди которой более явственно выделялась мрачная фигура Каргера. Каргер даже выступил с резкими нападками на Воронина, обвиняя его в реакционном любовании стариной. Держались ленинградцы дружно: лишь иногда проскальзывало словечко, что нельзя, мол, противопоставлять Ленинград Москве, что не важно, какой именно город: приверженцы обеих школ могут быть где угодно. И в этом чуялась двоякая тенденция – расколоть москвичей (дескать, и среди вас могут найтись правоверные – только покайтесь и сожгите то, чему поклонялись) и припугнуть рядовых ленинградцев (и вас можно обвинить в городцовской ереси). И это тоже было совершенно в духе времени, как, впрочем, и вся кампания была ультрасовременна. Положение осложнялось тем, что в Москве были и недавние ленинградцы: Пассек, Воронин, Шульц, Чернецов. Как они себя поведут?
Словом, от предстоящей сессии ученого совета ничего хорошего ждать не приходилось. Шел печально знаменитый 49-й год.
И вот настал день от дней.
Нужно ли говорить, что Равдоникаса слушали затаив дыхание, боясь пропустить слово, интонацию. Говорил он, как всегда, ярко, темпераментно, убежденно. Не повторял слово в слово своего ленинградского доклада, говорил меньше о Городцове, больше – об Арциховском. В центре внимания оказалось «Введение в археологию», где выявились прежде всего притупление классовой ненависти, а затем уже формализм и проклятое Артемьево эстетство. И, разумеется, космополитизм (впрочем, тогда этот термин не получил еще специфического оттенка пятидесятых годов): почему так превознесен, например, римский плуг? Конечно, не остался без внимания и формально-типологический метод: он был приравнен во всех отношениях к вейсманизму-менделизму-морганизму. Все это было облечено в очень четкие, заостренные фразы, разившие прямо как кинжалы.
Наши корифеи, кажется, еще не знали, как себя вести под этим огнем. Выступил Блаватский с пространными похвалами Фармаковскому. Киселев произнес длинную критическую речь ни о чем, как он хорошо умел делать. Из молодых говорил Монгайт – тоже как-то неопределенно. В перерыве ко мне подошел Жора Федоров:
– Слушай, что все уши развесили! Давай огрызнемся как следует! Покажем Равдоникасу, что не испугались его! Я записал тебя на послеобеденное заседание.
– Да я не хотел выступать. Тем более – впереди старших…
– Что ты! Ты же председатель местко-ома! И думать нечего! Тебе дадут слово вскоре после начала, так что готовься.
И я устыдился. Настал, видимо, час, когда надо сказать, что думаешь. Признаюсь, я не знал еще в полной мере, чем такая откровенность тогда кончалась.
Когда дали слово, начал даже с шутки: вот-де за обедом взял «Введение», чтобы посмотреть, чем эта книга так плоха, как говорит докладчик, и вот – не нашел тех страшных грехов. Книга как книга. Заострена. В частности – против норманизма. Значительно слабее, чем защита учителя, оказалось мое контрнападение: оно было построено по принципу «а ты кто такой?» (норманизм Равдоникаса выступал достаточно ясно, что называется, лежал на поверхности). Восприняли меня, кажется, доброжелательно и даже с каким-то облегчением: все же первый сказал понятно, что не согласен с докладчиком.
Потом говорил Жора – и мы с ним во всем соглашались, что редко бывало обычно. И состоялась дискуссия: Равдоникасу возражали многие, вспоминали его собственные ошибки, так что Арциховский мог сказать: «И этот человет еще хочет чему-то нас учить!» Били и по тем, кто хотел бы остаться в тени. Помню яркую речь Воронина против Каргера.
В общем, мы сбили нашего Лысенко с позиции. В заключительном своем слове Равдоникас говорил уже, что его не так поняли, что он и не думал о взаимоисключающих школах, а лишь стремился вскрыть недостатки науки – для ее же, конечно, пользы. Персонально никому не отвечал, кроме Арциховского. Третьяков, заключая, еще раз подчеркнул, что не может быть и речи о каких-то двух школах, что все мы принадлежим к школе Марра. И пожурил Арциховского за резкие слова о Равдоникасе.
Можно сказать, что игра эта кончилась вничью. Теперь-то я понимаю, что попросту ЦК не хотел в тот момент новой волны: чуть раньше или чуть позже Равдоникас и его присные могли бы одержать и решительную победу, невзирая на наш с Жорой щенячий визг.
А теперь мы удостоились одобрения старших. Блаватский (единственный раз за всю мою жизнь!) подарил мне свою книжку[141]141
Возможно, речь идет о книге В.Д. Блаватского «Искусство Северного Причерноморья античной эпохи» (М., 1947).
[Закрыть].
– М-м-м – доогой, мне особенно пвиятно сдевать вам этот м-м-м – подавок в знак того, что нам – стаушим отвадно – м-м-м – видеть в моодых такой – м-м-м – запав. То есть что мы – м-м-м-недаом на вас надеялись еще в студенческие ваши годы.
И где-то в углу лестничной площадки Артемий тайком крепко пожал мне руку, пробормотав:
– Бладодарю!
Тогда мне все это было, разумеется, очень приятно, но немного отравлял привкус какой-то стьщливой таинственности. Ах, они были много умнее меня и знали, что все может еще по-разному обернуться и для них, и для меня.
Итак, ничего не изменилось как будто, только вскоре Третьяков ушел из аппарата ЦК (он этого очень хотел и добивался).