355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Рабинович » Записки советского интеллектуала » Текст книги (страница 14)
Записки советского интеллектуала
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 22:26

Текст книги "Записки советского интеллектуала"


Автор книги: Михаил Рабинович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 29 страниц)

Шестнадцатое октября

Шестнадцатое октября…

Сегодня спокойный субботний день глубокой осени или даже ранней зимы. Город припорошен снегом. На круглом пруду уже не плавают утки. Брошенный камешек легко скользит по тонкой корочке льда до самой середины, останавливаясь только у опустевшего домика лебедей. По радио говорят, что такие ранние холода были в Москве только в тысяча восемьсот каком-то году.

Но я-то, я-то ведь хорошо помню еще те холода тридцать пять лет тому назад, в 1941 году, страшные не так своей внезапностью, как нашей общей беззащитностью, какой-то, что ли, покинутостью, чтобы не сказать – паникой. Наверное, эти холода остались незафиксированными в мировой метеорологии – некому было тогда думать об этом в Москве и под Москвой, и в сводках метеорологов всего мира стоит, наверное, против Москвы жирный прочерк или другой знак: «сведений нет».

До тех холодов, до того самого 16 октября, мы не верили в возможность оставления Москвы, несмотря на классические примеры 12-го года, ни на тревожные сводки, ни на еще более тревожные слухи, называемые не без юмора ОГГ – «одна гражданка говорила». Мы выходили по тревоге на свои посты на чердаке, с остервенением гасили «зажигалки», тяжело вздыхали при уханьи «фугасок» (тогда еще ни одна не упала на университет). И мало кто мог поверить, что город, что Столица, что сердце России может оказаться в руках фашистов.

Конечно, шла эвакуация, но уезжали пока главным образом оборонные заводы, а также дети и старики. Сказать по правде, в желающих уехать недостатка не было, но многие колебались, а главное – не было почти и возможностей для самовольного отъезда.

В университете составлялись бесконечные списки, и некоторые уже принесли даже вещи и сами дневали и ночевали на факультетах. Но мы, кто помоложе, не относились к этому вполне серьезно. Я, например, включал регулярно в списки большую свою семью – жену, маму, восьмидесятилетнюю бабушку, свояченицу, но уезжать мы не собирались, ясно представляя, в каком положении окажемся в качестве беженцев (слово, уцелевшее еще со времен прошлой войны). И вещи не складывали – только самое необходимое каждый носил при себе на случай, если в дом попадет фугаска.

В ту ночь я не дежурил и вечером мог уйти домой. Шли по опустевшим улицам вместе с Сергеем Даниловичем Сказкиным. Давно уже настал комендантский час, но у нас были пропуска, и потом – мы возвращались с важнейшего совещания, на котором известили, что завтра может быть кое-кто из профессоров сможет уехать. Сказкин был в их числе – и мы на всякий случай простились на Арбате. Но сколько раз уже бывали такие объявления – и я не думал, что прощаюсь с моим начальником, учителем, отцом моего друга, на несколько лет.

– Если бы знать, Миша, где Николка, мы бы с Верой Владимировной ни за что не уехали. Бог с ним и с деканством этим, – сказал он.

А ночью был звонок телефона:

– Идите немедленно на свой объект, – сказал дежурный штаба ПВО.

Который был час? Теперь не помню. Наверное, часа четыре утра. Щипало уши – ударил мороз, а я вышел по-осеннему, в кепочке. На улицах снег, замерзшие лужи.

На истфаке – только дежурные и масса разбросанных, распотрошенных узлов, мешков, чемоданов. В одной из аудиторий прямо на столах устроилась небольшая команда красноармейцев.

– Что тут было! – сказал мне Юлий Чистяков. – Объявили, что все, кто хочет эвакуироваться, должны сами уйти из города по Рязанской дороге. Понимаешь – пешком! А Звавич сказал, что потерял доверие к советской вла-асти! (Замечу в скобках: эти слова стоили потом профессору Исааку Семеновичу Звавичу ссылки и смерти в Ташкенте.)

– А команда вся осталась?

– Как можно, мы дежурные!

Что делать? Инструкций никаких. Мы стали наводить какой-то порядок, освобождать от вещей проходы на случай тревоги.

– А кто это откупорил на дорогу шампанское?

– Косвен, – сказал Юлий. – Понимаешь, хлопнул пробкой, хватил стаканчик и пошел во-от с такой малюсенькой котомочкой!

Марку Осиповичу Косвену было тогда пятьдесят шесть. Спустя года два он женился. Но нам-то, юнцам, казалось, что это – глубокий старик.

Налета в ту ночь не было. Знали ли немцы, что делается в городе? Наверное, не знали.

Еще утром и мы не доперли до всего. Ведь на улицу не выходили. Истфак не так опустел, как казалось сначала. Кто остался в Москве, особенно крепко держались alma mater[104]104
  Alma mater (лат., буквально – кормящая мать) – старинное студенческое название университета (дающего «духовную пищу»).


[Закрыть]
. Более того. Шли целым потоком с самого утра те, кого мы давным-давно не видели. Так пришел и Ваня Кора, мой однокурсник, уехавший на спецработы еще летом.

– Пойду добровольцем в армию. Бежал-бежал от немцев до самой Москвы. Довольно. Дальше некуда бежать.

Ивану нужно было получить стипендию, а по телефону с ректоратом никак не свяжешься. И я пошел с ним в главное здание. К удивлению, бухгалтерия работала и касса тоже. Но нужна была резолюция ректора.

Проректор Борис Павлович Орлов – массивный, похожий на Деда Мороза старик – как раз выходил из своего кабинета. Тут же в коридоре он подписал заявление Вани.

– А вас прошу зайти, – сказал он мне.

В кабинетике, казавшемся совсем уж маленьким от огромности хозяина, он даже не присел, не снял шубы, не опустил воротника.

– Ну, что вам сказать: дела, сами видите, какие. Ректор сбежал, профессуру вывезли или ушла. Вы как думаете быть? Ваша фамилия, если не ошибаюсь, Рубинштейн?

– Рабинович.

– Еще того чище. Уходите или остаетесь?

– Остаюсь.

– Почему?

– Семья большая.

– Так. Об этом поговорим позже. Сейчас другое. Декан ваш уехал. Зам. уходит. Вас назначаю исполняющим обязанности декана.

– Что вы, Борис Павлович! Я же не преподаватель даже!

– Вы лаборант, – подчеркнул он. – И больше быть некому. Вы должны собрать всех, кто придет, сказать, чтобы держались университета. Работа найдется всем, хоть сию минуту я не могу сказать какая. А пока пусть идут скорее сюда и получают зарплату. Еще одну. А студенты – стипендию. Тоже вторую. Таково распоряжение.

Он вышел, а я поплелся за ним, тщетно надеясь еще хоть на какие-нибудь указания. Но Борис Павлович как будто совсем уже забыл обо мне. Он едва отбивался от множества людей. У двери стоял доцент Мэйман.

– Уйдите! Что вы хвостом за мной ходите?

– Я, Борис Павлович…

– Нет, хвостом! Хвостом за мной ходите! Я уезжаю сейчас в Наркомпрос и о вас не забуду.

Орлов спустился к подъезду, сел в машину – и мне показалось, что его маленькие в железной оправе очки ободряюще сверкнули в мою сторону.

Старик уехал, а я пошел на истфак и сделал, как он велел. Люди приободрились, стали приводить в порядок дом, подняли, где можно было, маскировочные шторы – и серенький свет осеннего дня, пробившись в окна, тоже не ухудшил настроения. Удивительно, как держались люди за обыденные свои занятия – как будто в них было спасение от немцев и, главное, от самих себя, от внутренней потерянности и боли.

Пришла наша буфетчица и затопила титан. В печах потрескивали дрова: их у нас было много – затащили еще давно стропила от разобранного рядом дома. Все были на местах, и мне можно стало на часок сходить домой.

Улица Герцена почти пуста. Но, выйдя на бульвары, я впервые понял, что происходит в городе. По кольцу шли перегруженные донельзя, обвешанные людьми и узлами трамваи. Автомашин не было (как оказалось, все, кто мог, уехали на них еще ночью). Навстречу мне бежала разгоряченная, несмотря на холод, взбудораженная толпа – и каждый почти нес или вез какие-то пожитки. Попадались и кошки, и фикусы, и, конечно, швейные машинки – словом, все, что может схватить в отчаянии человек. Старики и старухи надрывались под тяжестью огромных, развалившихся узлов, таща их вдвоем-втроем. Все двигалось на Восток – к вокзалам, к Таганке, к Рязанской дороге, останавливаясь на заторах, переругиваясь, толкаясь, окончательно теряя голову. Это был единственный день за многие годы, когда не работало наше метро. У входов на станции стояли наряды милиции и комендантские патрули. «Закрыто», – прочел я надпись мелом наискось через дверь станции «Дворец Советов». Как мы узнали потом, вагоны метро тоже повезли эвакуированных далеко на восток.

Но дома паники не было. Женщины, включая бабушку, не изменили решения остаться. Побывали уже на улице, успокоились видом пушек, которые стояли где-то на площади. Заходил Костя (он дежурил неподалеку в своем институте) и тоже их успокоил.

Когда я шел обратно, ехать еще ни на чем было нельзя, но бегущих на улице стало меньше. То есть еще достаточно, но кое-кто и возвращался. Возле истфака густо пахло гарью. По улице летала копоть.

– В чем дело?

– Жгем личные дела, – сказала наигранно веселым голосом Кира Попова. – Благо у нас и печи растоплены. На! Твое дело мы тоже сожгли, но вот тебе на память школьный диплом твой. Распорядились строго-настрого. Все карточки, все дела, все, что может немцам пригодиться!

Почва ушла из-под ног. Значит, все-таки ждут немцев!

Вскоре нас навестил и сам Божков – секретарь университетского парткома. Маленький, худенький, желчный, коротко стриженный, в тогдашней полувоенной партийной одежде, с маленькой кобурой на боку.

– Жжете? Правильно! Смотрите, не оставьте чего! Аты (это мне) пойди к Агибалову, узнай: когда сдавать множительные аппараты. Головой за них ответишь! – и ушел.

– Если бы мне пистолет, – сказал Юлий, – я бы или стрелял в немцев, или уж не показывал его всем.

Были и другие разговоры. Например, как утром выскочила из кабинета ректора Бутягина его секретарша Галя:

– Алексей Сергеевич улетел, а как же масло-то!

Оказывается, ректор в такой спешке эвакуировался на персональном (как говорили) самолете, что позабыл заготовленное ведерко с топленым маслом. Вот забота-то! И раньше его не очень любили, а этот «патриотический» поступок совсем лишил профессора популярности.

Я поплелся в спецотдел, к Агибалову (уже в то время проявилась ненавидимая мною в себе исполнительность). Увидел плотную фигуру, черную с проседью голову начальника спецотдела внизу и долго бежал за ним по лестнице, спрашивая, что велел Божков.

– Ах, товарищ Рабинович! Не о пишущих машинках надо заботиться! О людях! О людях!

Нет, не может быть, чтобы ждали немцев!

Так между надеждой и отчаянием и прошел этот едва ли не самый тяжелый в моей жизни день.

Москва, октябрь – ноябрь 1976 г.

Пронин

Его имени вы не найдете ни в Большой советской энциклопедии, ни даже в энциклопедии «Москва»[105]105
  См.: Москва: Энциклопедия. М.: Советская энциклопедия, 1980.


[Закрыть]
, где есть статьи о других деятелях того же ранга, но сыгравших совсем иную роль или даже вовсе не сыгравших никакой роли.

А в те тяжелые осенние дни 1941 года Василий Прохорович Пронин, председатель Моссовета, был очень популярен. Небольшого роста, плотный, подвижный, с коротко остриженной или, может быть, бритой головой и немного детским лицом, в своей полувоенной партийной форме (френч, сапоги) и смешной маленькой кепочке, он появлялся всюду – на заводах, на площадях, на железной дороге, на позициях наших войск, совсем приблизившихся к городу. Таким мы видели его и на страницах газет, и в кадрах кинохроники. Подписал председатель Моссовета Пронин, Пронин был, Пронин сказал, Пронин помог – эти слова можно было услышать часто.

А однажды он очень помог всем москвичам. Всем без исключения.

Я говорил уже, что в середине октября всем, кто работал, выдали еще одну, внеочередную месячную зарплату. Но, кроме того, были дважды «отоварены» (появившееся тогда новое слово) карточки. Все получили двойную норму продуктов – по талонам и второй раз – по корешкам карточек. И уже сверх всех норм выдали на человека по два пуда муки. Мотив этих беспрецедентных выдач был, помнится, объяснен по радио: враг близок, возможны уличные бои, могут быть нарушены связь и вообще обычная жизнь города.

Как нам всем это пригодилось – в особенности мука!

Известно, что такого голода, как в Ленинграде, в Москве не было. Но все же голод был, особенно – в первую военную зиму 1941–1942 года. У нас на работе никто от голода не умер, но голодные обмороки не были редкостью. Московские продовольственные склады не сгорели, как ленинградские. Но было близко к тому. Наше Краснопресненское овощехранилище удалось отстоять от пожара, вызванного зажигательными бомбами. Но лежавшая там крупа так продымилась, что кашу едва можно было есть. В столовой биологи острили, что это очень хорошо: меньше выделяется желудочного сока. А не будь такой дымной горечи, мы бы почувствовали, до чего мала порция этой каши. Все сильно похудели, что особенно бывало заметно в каком-нибудь относительно теплом помещении, где люди снимали пальто.

Выручала мука – мы так и называли ее пронинской. Придешь, бывало, после 36-часового дежурства домой, промерзший донельзя. А тебе дают тарелку затирухи из пронинской муки, слегка поджаренной на сковородке. С затирухой выпьешь чашки четыре «чая» (чая-то в собственном смысле как раз не было, так называли просто кипяток – хорошо, когда была возможность вскипятить воду) и отогреешься, и вроде бы даже наешься. Трудно представить себе, как мы прожили бы ту зиму без пронинской муки.

Года через два Пронина сняли[106]106
  В.П. Пронин был председателем Исполкома Моссовета в 1939–1944 гг.


[Закрыть]
– и мы долго ничего не знали о нем. А в те годы могло с ним случиться и самое худшее.

Но вот в конце прошлого, 1981 года широко отмечали сорокалетие обороны Москвы.

Было торжественное заседание и в нашем институте. Награжденных медалью «За оборону Москвы» посадили в президиум (оказалось, что нас осталось не так уж много). И вот после генералов, отогнавших тогда немцев от Москвы, выступил… Василий Прохорович Пронин. Это был пожилой, но еще крепкий, коренастый человек с лысиной во весь лоб, в обыкновенном сером костюме, с колодкой орденских ленточек на пиджаке. Мы-то видели его очень хорошо, но из зала, наверное, возвышалась над трибуной только голова – за сорок лет Пронин не вырос.

Спокойно, звучным голосом, с привычной манерой опытного оратора рассказывал он, что помнил о тех годах. Не буду здесь всего повторять – потом в центральных газетах появились его статьи. Важно, что он рассказал и о муке (и, помнится, этого в газетах не было).

Оказывается, Пронину позвонил Микоян и сказал, что на мельнице скопилось много муки. Может попасть снаряд – сгорит мука. Посоветовал раздать муку населению. Пронин так и поступил. Но тут ему позвонил Берия и спросил, на каком основании разбазаривается мука. «По указанию Анастаса Ивановича», – последовал ответ. И Берия умолк.

Однако через некоторое время на заседании Государственного комитета обороны, в который и Пронин входил как «мэр» прифронтового города, о злосчастной муке спросил уже Сталин.

Пронин рассказывал нам все так же спокойно:

– «Мне посоветовал так поступить Анастас Иванович», – ответил я. Представьте себе, если бы Анастас Иванович не то чтобы отрекся, а просто не подтвердил бы этого. Ну, скажем, промолчал бы. И я не выступал бы сейчас перед вами. Но Анастас Иванович подтвердил, что такой разговор имел место. Тогда больше об этом не говорили. Но Анастасу Ивановичу припомнили все гораздо позже – когда выводили его из ЦК.

И мне вспомнился другой рассказ с аналогичным, как говорится, сюжетом. Незадолго до того торжественного собрания прочел я в «Новом мире» «Блокадную книгу» Гранина и Адамовича[107]107
  «Блокадная книга» А.М. Адамовича и Д.А. Гранина публиковалась в «Новом мире» в 1977–1981 гг.


[Закрыть]
. Там была и такая справка: А. И. Микоян сообщал, что в начале войны, пока вокруг Ленинграда не сомкнулось еще кольцо блокады, он направлял в Ленинград все поезда с продовольствием, которые по военным обстоятельствам не могли достигнуть первоначального пункта назначения. Делал он это, зная, что в Ленинграде большие складские возможности.

Однако последовал протест А. А. Жданова – и такие поезда в Ленинград больше не направлялись.

Как хорошо все же, что среди нашего руководства были в ту пору и такие люди, как Микоян и Пронин!

Москва, октябрь 1982 г.

Новый 1942-й

В такой день час пик, особенно в метро, не в шесть, а в десять вечера. Едут по большей части компаниями, назначают встречи на такой-то станции у такого-то вагона. И у всех почти – кульки, большие и малые: иногда явственно вырисовывается бутылка, хоть и не пьяный это праздник. Притом все торопятся: боятся не доехать к полуночи. Словом, милый обычай, которому скоро уж триста лет, – встречать Новый год в веселой компании, проводить эту зимнюю ночь без сна, желать счастья близким и просто любому встречному – милый старый обычай еще прочно держится. Видно, пришелся он всем по душе.

И вспоминается тот Новый год, тридцать пять лет тому назад, когда Москва была почти пуста. Всего два с половиной месяца прошло после того, как немцы прорвались к Москве. Но это были важные месяцы – когда родилась и окрепла уверенность, что врагу не видать нашего города, как своих ушей. Вместе с тем была, конечно, постоянная тревога: у всех родные, друзья не только на фронте, но в глубоком тылу, как стали все чаще говорить – «в эвакуации». Оба понятия были и точными, и вместе с тем зачастую чрезвычайно расплывчатыми: многие подолгу не имели от своих весточки – живы ли, куда забросила их суровая военная судьба?

Первые недели после октябрьских событий не знали даже, кто же остался в городе. Каждую минуту, которую удавалось вырвать, употребляли на розыски… Пустая, какая-то мертвая площадка перед квартирой Шуры Беленького. Нет никого, и где – неизвестно. И совсем другое – огромная, как казалось, комната в бревенчатом доме. На столе, на этажерке, на диване, на полу – повсюду газеты, журналы. Петр Николаевич Миллер в шапочке, прикрывающей лысину, в перчатках с обрезанными, как у кондукторов в трамваях, пальцами, занят вырезками. Тут же на керосинке что-то варится. Наскоро поздоровавшись, помешав походя варево, Петр Николаевич торопится снова сесть за свои вырезки, за свои записи.

– Как вы не понимаете! Это чрезвычайно важно! Записывайте! Записывайте все, что видите, что слышите, что узнаете: и что радио передало, и что почем на рынке, если, конечно, вообще что-нибудь есть! И не забудьте записать про двойные выдачи денег и продуктов, и как по корешкам получали. И принесете мне. Так и делается летопись войны!

Я был несколько огорошен, но больше всего рад: мой старый учитель жив, бодр, как всегда – весь в работе, увлечен – и вот даже мясо варит. Наверное, тоже получил по корешкам. Я предполагал, что он в Москве, не уехал: жена его была в больнице. Но с семидесятитрехлетним человеком в такие дни могло случиться что-нибудь похуже. И вот – изволите видеть, Пимен-летописец! Как жаль, что не у кого мне просить теперь прощения, что не последовал тогда его настойчивым увещеваниям: слишком насыщены были все дни и ночи. Записки мои опоздали на сорок лет, и многого не вспомнить уже. Но что помнится, еще записываю сейчас по известной поговорке – «лучше поздно, чем никогда».

Постепенно находили мы друг друга. В Москве остались старики Турковские с Асей и новорожденной Леной. Большая их квартира – совсем не для военного времени. Жизнь сосредоточилась в одной, самой маленькой комнатке, где уютно жужжала «пчелка» – крошечная железная печка. В ноябрьский вечер мы забрели сюда с мамой и Леной. Возвращались под неумолкающую канонаду – и даже моя смелая мама побаивалась: такой стрельбы не было за все время с начала войны. Потом оказалось, что это били наши зенитки все время, пока глубоко под землей, на станции метро «Маяковская», Сталин произносил речь.

В эти месяцы мы поняли не только, что немцы в Москве не будут, не только, что выданных продуктов не хватит надолго. Мы поняли главное – поняли всем существом, что без постоянного напряжения, без каждосуточного упорного труда, без этих мешков с песком и бочек с водой, без отчаянной борьбы за целость каждого дома, за его спасение от зажигалок (с фугасками уж какая борьба!) нам не выжить, не выстоять всем.

В истфаковской команде ПВО эта жестокая необходимость объединяла людей очень разных, связанных поначалу только принадлежностью к одной альма матер, и тут стала общей наша судьба: мы дружно делали общее дело, не думая тогда, что своим потом, а некоторые – и кровью заслужим медали «За оборону Москвы».

В декабре наши войска несколько потеснили немцев, и налеты стали не так часты и жестоки: видимо, фашистам тоже приходилось напрягать все силы.

В этой-то обстановке наступил новый, 1942 год. Мы решили, что встречать его соберемся на истфаке все: дежурные, поддежурные и свободные от дежурства. Доберемся, как сможем, принесем, что сумеем. И был царский пир: немного печеной картошки, немного кислой капусты и (трудно поверить!) даже бутылка настоящего французского шампанского!

Ее принесла наша новая знакомая – студентка III курса Ляля Гурари, небольшого роста, миловидная брюнетка (некоторые говорили, что именно такой представляют мопассановскую Пышку[108]108
  Имеется в виду героиня новеллы Г. де Мопассана «Пышка».


[Закрыть]
) с мелодичным голосом, нежной душой и, как оказалось, с трагической судьбой. Об этом мы узнали как раз из-за той самой бутылки. Девочка осталась в осажденном городе со своей старой няней: отца и мать посадили перед самой войной, братья были кто на фронте, кто в эвакуации. Когда-то у них был очень благополучный дом – большая квартира на Мещанской, широкая по тем временам жизнь и вот даже настоящее французское шампанское. Балованная младшая дочь осталась фактически нищей и беспризорной – никого у нее в целом мире не было, кроме няни, о которой надо было заботиться. И теперь еще, кроме нашей команды.

Нужды нет говорить, что шампанское, как оказалось, совершенно выдохлось (не знаю, сколько в точности пролежала та бутылка). Мы с воодушевлением выпили эту водичку за победу. За победу, в которой были совершенно уверены, хоть враг был еще совсем недалеко от Москвы, от нас.

И не успели еще отзвучать в репродукторе удары кремлевских часов, как мы услышали голос Левитана, торжественный и радостный. Надо отдать справедливость руководителям радиовещания – они сумели подобрать для важных сообщений диктора, обладавшего не только сильным, красивым голосом, но и редким богатством интонаций: уже по звучанию первых слов чувствовалось, хорошая или плохая будет весть. На этот раз Левитан огласил сообщение об освобождении Ростова-на-Дону, а через минуту-другую – и об освобождении Калуги (впервые за несколько лет прозвучало старое название этого города – незадолго до войны Калугу переименовали в Циолковск). Можно представить нашу радость: и тут, вблизи от Москвы, и на далеком юге враг терпит поражения!

Наверное, немцам приходилось солоно: в эту ночь даже не было обычного налета, и мы просидели ее в теплой комнате, предаваясь воспоминаниям – конечно, о мирном времени, казавшемся таким далеким, хоть отделяло нас от него каких-то полгода, таким светлым и милым. И крепла вера, что наступит еще такое время (хоть, кажется, никто и не думал, что скоро), что вернутся наши близкие, что будет у нас «в шесть часов вечера после войны»[109]109
  Теперь, наверное, надо пояснить: это фраза из Ярослава Гашека. Бравый солдат Швейк говорит тоже солдату Водичке, расставаясь: «Приходи ко мне после войны в шесть часов вечера». И так называлась кинокартина, вышедшая, кажется, в конце уже нашей войны (Фильм И.А. Пырьева «В шесть часов вечера после войны» вышел в прокат в 1946 г.).


[Закрыть]
. И не казалось уж таким трудным наступавшее суровое военное завтра.

Москва – Мозжинка – Ленинград, январь – март – июль 1977 г.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю