355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Рабинович » Записки советского интеллектуала » Текст книги (страница 24)
Записки советского интеллектуала
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 22:26

Текст книги "Записки советского интеллектуала"


Автор книги: Михаил Рабинович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 29 страниц)

Но, видимо, Рыбаков не очень полагался на них в научном плане и предпочел не вмешиваться. Как именно шла эта закулисная борьба, я не знаю, но думаю, что исход ее во многом зависел от Н. Н. Воронина, а Николай Николаевич, хоть и был тогда очень болен, проявил присущее ему благородство, твердо держался договоренности со мной, дал этому делу свое имя и доверил мне ведение работ и дальнейшую публикацию.

Все же Дубынину с Розенфельдтом удалось провести в экспедицию «своего» человека – Т. В. Равдину. Во всяком случае, она сразу заняла позицию блюстителя интересов Института археологии, а на самом деле – Розенфельдта и Дубынина – и неотступного надсмотрщика надо мной. Ее злая, тупая настойчивость чувствовалась каждый день, каждый час работы. За моей спиной все время стоял человек, который был рад нашим неудачам, будировал и тщательно доносил обо всех промахах. Но все это отлично совмещалось с обыкновеннейшим бабьим любопытством, жадностью к деньгам, к еде, стремлением делать во время работы свои личные дала. Она часто отпрашивалась (и я ее, конечно же, с удовольствием отпускал), но никогда не опаздывала к обеду в кремлевскую столовую. Всем ясно было, что руководство раскопом ей поручить нельзя, и поэтому Равдиной пришлось довольствоваться в экспедиции второстепенной ролью. Тем большую активность развила она после окончания работ, не останавливаясь перед подчисткой приготовленных для выставки чертежей. Чтобы покончить с этим неприятным сюжетом, скажу, что при научном отчете на заседании сектора разразился неприличный скандал, в котором и я вел себя отнюдь не лучшим образом: наговорил резкостей и сам выслушал их еще несравненно больше не только от Равдиной, но и от Соловьевой, и от Розенфельдта, и от Дубынина, и от Медведева.

– Во-от! – удовлетворенно и наставительно протянул Засурцев.

В «Советской археологии» это заседание отразилось целыми тремя статьями[155]155
  См.: Равдина Т.В. Еще раз о датировке древнего слоя Москвы // Советская археология. 1963. № 1. С. 98–109; Векслер А.Г. К вопросу о древнейшей дате Московского Кремля //Там же. С. 110–115; Воронин Н.Н., Рабинович М.Г. Археологические работы в Московском Кремле // Там же. С. 253–272.


[Закрыть]
. Воронин, как всегда рыцарски, подписал статью вместе со мной (статья была вполне корректной – я поостыл уже). Векслер нас поддержал, а Равдина ругала меня в лучших традициях 1930-х годов, когда противника, что называется, «лаяли» – обвиняли во всех смертных грехах.

Прошло больше двадцати лет, но до сих пор мне обидно, что не сдержался тогда, на заседании. А в журнал этот не дал с тех пор ни одной статьи – так обиделся на пропущенный равдинский мат. Журнал, впрочем, исправно выходил и выходит. Но на полке (и не у одного меня) стоит том «Материалы и исследования по археологии Москвы» – «Древности Московского Кремля», который мы с Н. Н. Ворониным выпустили почти десять лет спустя[156]156
  См.: Материалы и исследования по археологии Москвы. Т. IV: Древности Московского Кремля / Под ред. Н.Н. Воронина и М.Г. Рабиновича. М.: Наука, 1971.


[Закрыть]
. В нем статьи сотрудников экспедиции о раскопках в Москве, публикации их материалов и никаких резкостей. Никаких.

Москва – Мозжинка, апрель – май 1985 г.

В Переделкине

Зто один из райских уголков Подмосковья. В большом лесу стоят дачи писателей. Здесь не увидишь тщательно распланированного участочка, где каждый квадратный метр возделан, засажен, ухожен. Просто порядочные куски леса, огороженные обычно высокими заборами; небольшие цветники чаще всего в глубине участка, у самой дачи. Улица обычно пустынна, прохожие здесь редки. Однако можно запросто повстречать прогуливающегося Тихонова или Пастернака. Нравы здесь несколько вольнее, чем, скажем, в самой Москве: к Тихонову проявляют не больше, а, пожалуй, меньше почтения, чем к Пастернаку или Чуковскому. Был как-то даже случай, что к надписи на калитке дачи известного ортодокса-критика Ермилова «Злая собака» добавили: «И беспринципная».

Жизнь сосредоточена внутри участков. Дачи не одинаковые, как это чаще всего бывает в поселках, строящихся кооперативами; они возведены индивидуально, по вкусу хозяев, и можно в каждой почувствовать привычки владельца, особенности его характера. Иногда кажется, что дача – это что-то вроде портрета хозяина. И неудивительно – ведь здесь живут зачастую круглый год, а в городскую квартиру ездят как в гости или по делам. Это – не место отдыха, а прежде всего дом, где работают.

Так, дача Каверина небольшая, одноэтажная, но очень поместительная, с антресолями, уютно рациональными, довольно низкими комнатами. Кабинет хозяина – небольшой на антресолях. Кажется, любую книгу можно взять, не поднимаясь от стола. А дача Чуковского – в два высоких этажа с настоящей залой внизу и обширным, заставленным, но отнюдь не тесным, полным света и воздуха кабинетом наверху. И кажется, что эти два дома повторяют в общих чертах облик хозяев – небольшого роста, изящного, несколько замкнутого Каверина и огромного, на людях оживленного, с порывистыми движениями Чуковского.

Вениамин Александрович дарит меня своей дружбой вот уже четвертый десяток лет, а с Корнеем Ивановичем я даже не могу уверенно сказать, что знаком, скорее лишь «был ему представлен», как говорили в старину. Мы не сказали друг другу, кажется, и десятка слов.

Впрочем, это не совсем так. Был случай, кажется единственный. Однажды, когда мы почему-то остались ненадолго вдвоем в его кабинете, Корней Иванович сказал мне:

– Вот и «Тараканище» опять издают[157]157
  На самом деле «Тараканище» продолжало переиздаваться в 1930 – начале 1950-х гг., хотя и не очень часто. Отдельные издания выходили в 1935 г. (Л.: Детиздат), 1940 г. (М.; Л.: Детиздат), 1945 г. (М.; Л.: Детгиз), 1948 г. (М.; Л.: Детгиз), 1950 г. (Симферополь: Крымиздат), 1953 г. (М.; Л.: Детгиз). Начиная с 1954 г. «Тараканище» выходит отдельными изданиями практически ежегодно.


[Закрыть]
. Нет, я уверен, что и ваши дела теперь пойдут на лад.

Я не говорил ему никогда о «своих делах» и, признаться, не думал, что он о них знает. Но, оказывается, знал. Наверное – от Каверина.

– А разве «Тараканища» не печатали? (Я-то читал эту книгу в детстве.)

– Как же, как же! Ведь там, изволите видеть, был намек на самого Вождя!

– Какой намек?

– Ну, кто у нас «Усатый»? Неужели не знаете? А тут такие строки: «Покорилися звери усатому. Чтоб ему провалиться проклятому!» – выразительно и весело прочел Корней Иванович. – Как тут не усмотреть намека и пожелания, отнюдь не доброго? Что не печатали – полбеды, у меня всегда находилось много чего печатать. Беда была бы, если бы меня за это посадили! Но как-то до этой последней акции не дошло.

Вот и весь разговор. Тогда я не знал еще стихов Мандельштама, стоивших поэту жизни:

 
Тараканьи смеются усища,
И сверкают его голенища.
 

А Чуковский, наверное, знал, но, удивленный моим неведением, не стал уточнять.

Как-то интересно – ведь «Тараканище» написан так давно, кажется, когда еще были городовые, а стихи Мандельштама – в начале 1930-х[158]158
  Стихотворение О.Э. Мандельштама «Мы живем, под собою не чуя страны» написано в ноябре 1933 г., «Тараканище» К.И. Чуковского было опубликовано в 1923-м.


[Закрыть]
. Не оказала ли влияния на поэта детская книжка Чуковского? Может быть, как-нибудь подспудно «Кремлевский горец» ассоциировался действительно с уже известным в литературе образом усатого, злобного ничтожества – Тараканища?

Как-то шел я к Каверину, но встретил его на улице.

– Я иду к Чуковскому. Пойдемте со мной.

Конечно же я пошел.

Корней Иванович тотчас провел нас наверх, в кабинет, где высились полки со множеством книг, стояли несколько «кассет» с ящиками картотеки, ведомой, по-видимому, давно и тщательно. Все сделано из хороших сортов дерева, любовно, наверное, по особому заказу.

Вот, подумал я, и мне занятие: посмотрю хоть корешки его библиотеки.

Но хозяин даже на минуту не задержался в кабинете. Взяв с письменного стола (который был по размерам остальной обстановки чуть маловат) какую-то толстую рукопись, он провел нас на крошечный балкончик. Мне казалось, что тут не поместится даже одна огромная фигура хозяина, но Корней Иванович уютно уселся сам, усадил нас обоих, и между ним и Вениамином Александровичем еще осталось чуть-чуть свободного места.

И сразу, без лишних слов, приступил к делу, за которым и пришел Каверин. Маститый писатель (ему было тогда за шестьдесят), оказывается, дал для прочтения и дружеского рецензирования другому мэтру только что написанную им сказку. Это и была та рукопись, которую Чуковский взял со стола.

Очарование каверинских сказок чувствуют все. С этого и начал Чуковский, прибавив:

– Все же это скорее для старшего возраста. Например, почему Таня обратилась именно в сороку – понять, как следует, могут, пожалуй, родители, а не дети. Для детей нюанс здесь слишком тонок. Но надо так и оставить – ведь сказки ваши будут перечитывать и уже повзрослев. А главное – как точно, здорово вы показали, что злой волшебник – прежде всего великий завистник. Нельзя сказать, что это полностью ваше открытие – ведь еще Черномор и Наина завистники. Но у вас это поднято, выдвинуто на первый план. Особенно метко придумано, что злой волшебник пухнет от зависти, стоит показать ему транспарант «У нас все хорошо!». И вся эта линия с поясом…

Это, конечно, не стенографическая запись речи Чуковского, но некоторые выражения, кажется, запомнились мне до сих пор.

А дальше следовал разбор деталей – внимательный, я бы сказал даже – придирчивый. Но для Каверина, как мне казалось, самый ценный. Помнится, вся беседа длилась недолго – каких-нибудь полчаса. И едва она кончилась, мы ушли. Видно было, что Каверин ценит не только замечания, но и время Чуковского; никаких разговоров о здоровье домашних и тому подобных «общих мест».

Еще один переделкинский разговор о творчестве Каверина был у меня с Юлианом Григорьевичем Оксманом. Однажды оба мы оказались на даче Каверина, и после обеда, когда хозяева прилегли (и нам порекомендовали сделать то же), мы разговорились. Тогда только что вышла первая из автобиографических книг Вениамина Александровича[159]159
  См.: Каверин В.А. «Здравствуй, брат. Писать очень трудно…»: Портреты, письма о литературе, воспоминания. М.: Сов. писатель, 1965.


[Закрыть]
. Выяснилось, что нам обоим она нравится. Картина жизни.

– И себя самого он тоже не щадит, – сказал я между прочим. – Ведь человек, который любит своих родителей, хотя бы они были и недостойны того, производит лучшее впечатление, чем тот, кто не любит своих родителей, даже если они того достойны. А в книге чувствуется явно, что родителей автор не любит.

– Так-то так, – ответил Юлиан Григорьевич, – но Вениамину Александровичу вы этого не скажите. Ему и в самом деле мало дела до родителей, но он-то уверен, что родители были бы довольны описанием семьи, квартиры, города. И в самом деле ведь и Псков, и Петербург, и Москва тех лет как живые. Псков, конечно, особенно.

В 1956–1957 годах после известного доклада Хрущева обмен мнениями оживился. Вышла «Оттепель» Оренбурга, и ее тоже обсуждали в свете доклада – левые сочувственно, правые – агрессивно. Кто-то из правых даже напечатал стихи: он-де не ожидал от автора, «что после «Бури»[160]160
  Роман И.Г. Эренбурга «Буря» был опубликован в 1947 г.


[Закрыть]
«Оттепель» наступит». «Оттепель» и действительно оказалась весьма короткой.

Как-то Каверины пошли к Чуковским и нас с Оксманом взяли с собой. Юлиан Григорьевич поразил тогда всех, огласив одно письмо середины прошлого столетия, в котором говорилось, что и после смерти Николая I наступило улучшение общественного климата, которое Тютчев называл «оттепелью». Народу у Чуковского в тот вечер было порядочно. Сейчас не помню, кто именно, но всё переделкинцы. Сидели и внизу, и наверху, в кабинете. А мне нужно было на поезд, и это тоже, не знаю уж как, дошло до самого хозяина. Я услышал, как Корней Иванович, спускаясь по лестнице, говорит нараспев: «Хорошо-о, я скажу-у Рабино-овичу». И сказал, что мне нечего беспокоиться: скоро поедет в Москву его сын и меня возьмет в свою машину.

Так я познакомился с Николаем Корнеевичем: Корней Иванович подвел меня к нему. Было поразительно, что Николай Чуковский еще не стар, видимо, всего на несколько лет старше меня. Седина лишь подчеркивала свежесть загорелого лица.

– Знаете, мне это удивительно потому, что в детстве я зачитывался вашей «Танталеной» (замечательной повестью про пиратов)[161]161
  См.: Чуковский Н. К. Танталэна: Повесть для юношества. Л.; М.: Радуга, 1925.


[Закрыть]
. При одном воспоминании о Шмербиусе дрожь пронимала.

– Коля, знаете ли, очень рано начал писать, можно сказать, еще в отрочестве. И, конечно, Аполлон Шмербиус – тип ужасный, устрашающий и отвратительный. Но, как видим, запоминающийся, – сказал Корней Иванович, явно довольный этим обстоятельством.

А Николай Корнеевич в ту пору уже работал над «Небом балтийским»[162]162
  Правильно: «Балтийское небо». Роман вышел в 1955 г.


[Закрыть]
, о чем, однако, распространяться не стал, и по дороге в Москву мы говорили о чем-то совсем внелитературном.

Однажды в погожий летний день я застал Вениамина Александровича в саду, что-то записывающим в толстую «общую» тетрадь с черной клеенчатой обложкой.

– Послушайте, что я сейчас записал. «Крутой маршрут»[163]163
  «Крутой маршрут» Е.С. Гинзбург впервые вышел в 1967 г. во Франкфурте-на-Майне в издательстве «Посев». Распространялся в СССР в самиздате. Первая полная публикация в СССР – сначала в журнале «Даугава» в 1988–1989 гг., затем отдельным изданием (Рига, 1989).


[Закрыть]
– это дорога мучеников. Но надо обладать не только литературным талантом, но и многими высокими качествами человеческого характера, как обладает тем и другим Евгения Семеновна Гинзбург. (Не ручаюсь за точность, но общий смысл был таков.) Вот говорят, что наша литература какая-то безликая и трусливая. Нет, она не трусливая и совсем не безликая, а честная и мужественная, если попадаются, несмотря на преграды и запугивания, такие книги.

Много лет спустя я прочел некоторые, вероятно, выписанные из той тетради мысли в «Собеседнике» – одной из лучших его книг[164]164
  См.: Каверин В.Л. Собеседник. Воспоминания и портреты. М.: Сов. писатель, 1973.


[Закрыть]
.

Почему я сейчас вспомнил все это? Потому, может быть, что с полгода назад у меня зазвонил телефон. Незнакомый женский голос:

– С вами будет сейчас говорить Вениамин Александрович Каверин.

Вот как. Он соединяется со мною через секретаря – этого раньше не бывало.

Мы давно не виделись – после смерти Лидии Николаевны. Как-то он живет без нее? Один раз я говорил с его сыном Колей и узнал, что Вениамин Александрович обменял квартиру, съехался с семьей дочери. А в том доме я не бывал.

Он сказал, что хочет посоветоваться со мной о некоторых деталях обстановки романа, который сейчас пишет.

– Хорошо, Вениамин Александрович, я к вам приеду.

Скажем прямо, невеселые мысли обуревали меня по дороге. Ему уже 85. Каково-то нам будет встретиться? Ведь оба изменились, наверное.

А он как раз кончал ужинать на террасе, когда я приехал. Сразу оживленно, как в лучшие времена, заговорил о новой книге. Ему нужно было знать, как именно проходит защита докторской диссертации. В какой момент может выступить с разоблачениями его герой?

Новым было лишь то, что ответ мой он записывал, видимо не надеясь на память. А потом мы болтали о разном, совсем как бывало прежде. И он вовсе не казался мне таким уж старым. Выяснилось, что он работает теперь же и над другим романом, который продвинулся больше. Дал мне рукопись в Москву.

Читая ее, я был очарован не столько сюжетными поворотами, сколько построением его фраз, от которых не хотелось оторваться, хотя, сказать по правде, зная другие его вещи, я уже не сомневался в том, каков будет конец. Это была замечательная, какая-то молодая, именно каверинская проза. Приехав через недели две, я не удержался, чтобы не сказать ему этого. – Я всегда мечтал именно о таком построении фразы, – откликнулся он. И мы расстались, условившись встретиться на следующей неделе, но тут начались мои болезни, из лап которых я выбираюсь только сейчас.

Увидимся ли еще? Ведь из всех людей, которые упомянуты в этом рассказе, в живых только он да я.

Мы не увиделись – только разговаривали по телефону. И 2 мая я позвонил, чтобы поздравить его.

– Вениамин Александрович сегодня умер, – ответил незнакомый женский голос.

Похороны в Доме литераторов. Безудержно рыдающая дочь и как-то сверхнапряженно спокойный Коля. Стараюсь не смотреть налицо Вениамина Александровича: хочется, чтобы в памяти он остался молодым…

Недавно позвонил уже Коле:

– Вы смотрели выступление Берберовой по телевидению?

– Нет. А что?

– Ну, конечно, и вообще много интересного. Но вот что она сказала о Вениамине Александровиче: «Мы внимательно следили за возрождением русской литературы. Радовались ее успехам. Например, «Косой дождь» Каверина»[165]165
  Повесть В.А. Каверина «Косой дождь» была впервые опубликована в 10-м номере «Нового мира» за 1962 г.


[Закрыть]
.

* * *

И я тоже очень люблю «Косой дождь» Каверина.

Мозжинка, 14–16 февраля 1988 г. – Москва, 14 октября 1989 г. – Узкое, 17 августа 1995 г.

Дорош

Ефим Яковлевич умер. Перестал мучиться. Последние два почти года оставалось в нем все меньше от прежнего человека. И каждое свидание, потом – каждый телефонный разговор с ним, наконец – каждое известие о нем в эти месяцы были боль и безнадежность. Лицо, которое я увидел в последний раз, лоб, который поцеловал, не принадлежали уже моему другу. В памяти он остался тем, кого я увидел однажды, открыв свою дверь, на площадке лестницы, – человеком острым, деятельным, легким на подъем, каким-то в высшей степени современным, несмотря на свое увлечение древностью. Меньше всего думалось тогда о недвижности, болезни, смерти.

Коротка была наша дружба – всего несколько лет.

То есть писателя Ефима Дороша я, конечно, знал давно и, при малом своем интересе к «деревенской теме», все же следил за его динамичными, несмотря на кажущуюся неторопливость и даже тягучесть, очерками. Было несколько встреч – случайных и таких коротких, что даже не запоминалась как следует его внешность.

Однажды, придя по своим делам в Исторический музей к Варваре Павловне Левашовой и поднявшись по узкой винтовой лестнице (почему-то с юношеских лет составляющей для меня одну из романтических прелестей этого отнюдь не средневекового здания) в анфиладу комнат, украшенных драгоценными вазами, откуда можно поговорить по внутреннему телефону, я услышал:

– П-простите, дорогой, н-никак не могу. У нас Дорош – все с-с ним з-заняты.

Пока я раздумывал, чем мне заняться в освободившееся время, к двери, где висит старинный телефон-коммутатор с ручкой, спустилась процессия, по музейным масштабам весьма торжественная. Во главе ее шествовала сама Майя Васильевна Фехнер во всем блеске былой красоты, обаянии улыбок, величии осанки. За ней, между несколько согбенными Варварой Павловной Левашовой и Валентиной Альфредовной Мальм, двигался маленький, как мне показалось – ниже сопровождавших его женщин, черный, как жук, мужчина, одетый более чем скромно, даже без обязательного по понятиям этого здания признака респектабельности – белого воротничка, чуть ли не в свитере под пиджаком. После исполненных сознания важности выполняемой миссии поклонов друзья представили меня знаменитому писателю Дорошу (это был он) и решительно проследовали в кабинет директора. Много позже я прочел статью Дороша о нелегком труде и насущных нуждах музейных работников – видимо, результат этого похода. И, читая, не видел перед собой того довольно «дробненького» брюнета: воображение рисовало писателя почему-то осанистым, с благородными сединами, усталым и несколько грустным. И этот образ существовал отдельно от образа автора деревенских очерков – сильного, напористого, хоть и несколько медлительного.

Встреча скоро забылась, и уже через год в человеке, задававшем после моей лекции в Доме литераторов какие-то расплывчатые, непонятно к чему клонившиеся вопросы, я лишь позже узнал Дороша. Были и другие незапомнившиеся встречи.

Начало нашей дружбе положило совсем другое обстоятельство. Однажды мне позвонил помощник начальника Управления культуры Моссовета Исидор Рафаилович Резников, в просторечии зовомый почему-то Борей.

– Здуавствуйте, Михаив Гвиговьевич, м-м-м. Мы хотели вас спвосить, не сможете ли вы – у-у-у – войти от нас в овгкомитет Московского отделения Общества охваны памятников истовии и куйтувы[166]166
  Всероссийское общество охраны памятников истории и культуры – общественная организация, созданная в 1966 г.


[Закрыть]
м-м-м?

– Почту за честь! – отозвался я, несколько, впрочем, удивленный таким вниманием.

Только на другой день, прочтя в «Литературной газете» ответ на возмущенное письмо Леонида Леонова – что неверно, будто оргкомитеты Общества состоят сплошь из чиновников: на самом деле туда введены представители творческой интеллигенции – вот, например, писатель Ефим Дорош и доктор исторических наук Рабинович[167]167
  См.: Леонов Л. Пока суд да дело… // Лит. газета. 1965. 30 октября (о гибели памятников русского деревянного зодчества). Но про засилье чиновников в комитете речь шла в другом письме в редакцию газеты, помещенном в том же номере (его подписали В. Ватагин, О. Волков и др.). Ответ на него был опубликован 4 декабря. В нем говорилось, что в редакцию пришло письмо из Моссовета с обещанием ввести в комитет ряд деятелей культуры (А. Сахарова, М. Рабиновича, Л. Никулина и др.).


[Закрыть]
, – понял я Борину поспешность. Ему было велено срочно разыскать интеллигента посмирнее.

Заседали мы в роскошном кабинете, под председательством самого зампреда Моссовета Сизова. Обозленный, что попался на удочку, я решил с первого же заседания не оправдывать надежд московского начальства: на парадных докладах задавал неподходящие вопросы о памятниках, которые в быстром темпе сносят, пока мы здесь заседаем, организуя общество для их охраны, и вообще вел себя, с точки зрения Сизова, неприлично. Наверное, Боре попало за его идею.

Как-то, когда мы после очередного «бдения» спускались по белой мраморной лестнице, шедший рядом брюнет среднего роста сказал мне:

– Давайте возобновим знакомство. Я – Дорош. Мы, помните, встречались на банкете у Николая Николаевича Воронина (он, видимо, помнил как раз не те встречи, что я). Сейчас в АПУ выставка конкурсных проектов герба Москвы. Такую, понимаете, выдают развесистую клюкву! Вы обязательно должны написать, что в гербе может быть московский «ездец», но не Юрий Долгорукий!

Конечно, я отправился на эту выставку и уже через день-другой звонил Дорошу:

– Не лучше ли нам, Ефим Яковлевич, написать такое письмо вместе?

– Извольте, – ответил он.

Вот тогда-то произошла та самая встреча у меня дома. Открыв дверь, я увидел небольшого, какого-то легкого человека, одетого аккуратно и даже щеголевато. Высокая черная шапка пирожком, модное коротенькое пальто. Через очки смотрят внимательные, пожалуй, даже несколько колючие глаза. Кажется, от его взгляда не ускользнула ни одна из книг на моих полках. А для того, чтобы увидеть, что я – еще молодой машинописен, не нужно было и особенной проницательности.

– У вас – портативка! – сказал он несколько разочарованно. – Машинки – это, знаете ли, моя страсть. Я готов их коллекционировать. Пишу, с точки зрения профессиональных машинисток, ужасно – одним пальцем, но быстро; и мало ошибаюсь. Да вы еще не умеете определять конец листа! Ничего, скоро привыкнете – не будете строчки считать!

Едва мы закончили письмо, как он простился, не дав ничем себя угостить. Сослался, конечно, на неотложные дела.

Но с тех пор знакомство уже не прерывалось. Мы звонили друг другу по телефону, и надо сказать, когда меня спрашивал Дорош, домашние не без иронии подвигали мне стул, предлагая устроиться поудобнее, – коротких разговоров у нас не получалось. Я гордился и до сих пор горжусь, что Ефим Яковлевич охотно пользовался моей скромной библиотекой, обращался иногда за справками. Одна из справок окончательно нас сблизила.

– Скажите, Нахабна, в которой останавливался Василий Третий по дороге из Троицы в Волок Дамский, это не Нахабино?

Слово за слово – выяснилось, что Ефим Яковлевич пишет повесть о последних днях этого государя. Меня, надо сказать, тоже волновала трагедия старого, прошедшего огонь и воду политика, вырвавшего себе у жизни правдами и неправдами все, чего только желалось, и умершего «нужной», как тогда говорили, смертью в мучительном страхе за своих малолетних детей.

Скитался я когда-то и под Волоколамском, разыскивая древний волок. От тех времен даже карта осталась. Посидев над ней часок-другой, я нашел, к радости Дороша, все остановки князя, а последняя его стоянка на пути в Москву была рядом с моим домом – в селе Воробьеве. Ефим Яковлевич захотел осмотреть эти места. Мы прошлись по Воробьевкам, выходили на берег реки – и он все спрашивал: «Точно ли здесь было само село, ведь деревья-то не старые? Ну, конечно, четыреста лет какое дерево живет, но и столетних не вижу. Огороды? Сады? Пожалуй. А почему возок провалился под лед? Ах, да, правда, здесь Сетунь впадает, лед должен быть тоньше».

И, зайдя к нам отдохнуть, впервые согласился сесть за стол.

– Есть хочется. Да и неудобно: что-то я у вас все отказываюсь от угощения. Как-то это не по-русски!

С того самого дня наша дружба сделалась более тесной. Мы беседовали не только по телефону, но и за накрытым столом, встречались семьями. Ефим Яковлевич, как оказалось, любил немного выпить и главным образом хорошо закусить. Он был хлебосольный хозяин (впрочем, иным и не мог бы быть муж Надежды Павловны) и великолепно направлял застольную беседу. В его двухкомнатной квартирке на Песчаной стол накрывали (разумеется, когда бывали гости) в просторном кабинете среди уставленных книгами полок, гравюр, фотографий.

О чем он любил разговаривать?

Пожалуй, одинаково трудно перечислить, что его интересовало, или найти, к чему у него не было интереса. Наверное, поэтому и были так продолжительны наши телефонные разговоры: едва заметив какой-то побочный путь развития беседы, Ефим Яковлевич обязательно сворачивал на него, как бы опасаясь, что, коснувшись этой темы походя, мы никогда больше к ней не вернемся. Нельзя сказать, что он при этом забывал первоначальный предмет разговора, но, во всяком случае, возвращался к нему не скоро, обычно – еще после нескольких поворотов. Была у него еще манера, приближаясь к теме, не очень старательно выбирать слова, употреблять выражения приблизительные, как бы размышлять вслух. Это поначалу даже немного раздражало меня, особенно, когда он вот так «приблизительно» задавал вопросы, и надо было (иногда даже перед посторонними слушателями) применяться к оригинальному ходу его мысли, докапываться до еще слабо выявленного в словах, но всегда глубокого смысла.

Вместе с тем это был тонкий знаток малейших оттенков русской речи, различных говоров. У него всегда наготове были оригинальные, поражающие своей точностью, меткие выражения. Ефим Яковлевич любил рассказывать, как ценил это его качество Твардовский. Не помню уж, кого именно из писательского начальства главный редактор «Нового мира» поручил «поймать» члену редакционной коллегии и для какой цели. Но, когда Дорош, желая подчеркнуть, что понял срочность своей задачи, ответил ему пословицей: «Лови осетра с утра – ободняет, так провоняет», Твардовский восхищенно обратился к секретарше:

– Смотри! Откуда у этого еврейчика такое знание языка, что любой русский позавидует!

Дорош был псевдоним. Фамилия – Гольдберг.

Меня же, пожалуй, больше удивляли познания Ефима Яковлевича в области православия. Мне случалось встречать евреев, очень тонко разбиравшихся в догматике и символике этой религии, великолепно знавших священные тексты православных. Но то были обычно воинствующие безбожники, изучавшие церковь как врага.

А Дорош воспринимал православие как-то органично – не со стороны. Иногда мне казалось, что он – верующий. Во всяком случае, мало кто из моих знакомых так хорошо знал и богослужебные книги, и праздники – церковные и народные, и разные обычаи, так подробно и с любовью рассказывал обо всем этом. Интерес Ефима Яковлевича к русским древностям был тоже какой-то благоговейный. На даче он жил под Загорском и настойчиво приглашал совершить любимую прогулку – на городище Радонеж. До сих пор жалею, что мы так и не смогли условиться о дне. Но другую прогулку все же совершили. Это, конечно, была поездка по местам последней охоты Василия III.

Дороши заехали за мной в своей машине, и мы отправились по дороге, которую я проезжал последний раз почти четверть века тому назад. Проехали Волоколамск и через почти непроезжие осенью полевые дороги («Вы только сейчас оцените по-настоящему нашего водителя – это настоящий дорожный ас», – говорил довольный Ефим Яковлевич) добрались до Буйгорода. Снова я не мог обнаружить даже следов городища, которое дало селу название. Мы шли к Буйгороду не торопясь через поле. Так и вышли они на моей фотографии, какие-то умиротворенные, прищурившиеся от яркого солнца – Ефим Яковлевич в заломленном на затылок берете, Надежда Павловна в платке, долговязый симпатичный сын их Илья Ефимович – в кепочке.

– А я обязательно приеду сюда еще раз, – сказал Ефим Яковлевич, когда мы стояли у рвов фундамента старой церкви.

А потом – на закате – Волоцкий монастырь, лежащий среди вод озера, как жемчужина в раскрытой раковине.

Однажды Ефим Яковлевич попросил разрешения приехать. До того мы не виделись с месяц, голос его по телефону был обыкновенный. Тем более я был поражен, увидев его на площадке лестницы какого-то непривычно для меня согбенного, поддерживаемого Надеждой Павловной. Оказалось, что она не останется: нужно ехать по делам.

– Я – соседский мальчик, которого вам подбрасывают, пока родителей нет дома, – пошутил печально Ефим Яковлевич.

Болезнь уже сделала свое дело – он был немощен, не только не ходил по комнате, как бывало, но и сидеть долго не мог – прилег на кушетку. Но ум его, яркий и оригинальный, еще вполне сохранил свою силу. Была еще та, дорошевская точность, меткость суждений.

Зашел разговор о взглядах Чехова – и я не мог не коснуться столь грустного для меня факта чеховского антисемитизма.

– Знаете, у Чехова антисемитизм был скорее бытовой, от той мещанской среды, в которой он вырос. Он не носил ни религиозного, ни, тем более, политического характера.

– Значит, вы думаете, что, доживи Чехов до процесса Бейлиса, он бы протестовал?

– Конечно! Ведь недаром он так ценил поведение Золя в деле Дрейфуса! Уж тут черносотенцы ничего не получили бы от Чехова!

Всего один раз побывал я еще у Ефима Яковлевича до операции, а потом – только в больнице. В первые дни после операции он сохранял еще полную ясность ума, все свое обаяние, но был совсем слаб. Потом тело его окрепло, но голова… голова становилась все хуже. Говорят, бывали периоды прояснений, когда он даже работал, но мне не посчастливилось их уловить.

И вот я стою в той самой большой комнате; теперь здесь полумрак, углы тонут во тьме, а на столе – накрытое простыней тело Ефима Яковлевича.

– Михаил Григорьевич! Зачем теперь эти заложенные закладками летописи! Ездили тогда в Буйгород, а я-то все думаю: «Это твоя последняя охота! Твоя, Ефим, а не Василия!» – звучит у меня в ушах прерывистый голос Надежды Павловны.

Да, коротка была наша дружба, но боль утраты от того не меньше. С Ефимом Яковлевичем ушло многое из жизни не только у родных и близких друзей, но у всех, кто с надеждой прислушивался к его голосу.

Москва – Николина гора, сентябрь 1972 г.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю