355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Рабинович » Записки советского интеллектуала » Текст книги (страница 19)
Записки советского интеллектуала
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 22:26

Текст книги "Записки советского интеллектуала"


Автор книги: Михаил Рабинович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)

Ося

Нет, мало я написал про Осю. Конечно, наша юношеская дружба была прелестна. Но по-настоящему я понял и полюбил его в те годы, когда он вернулся из ссылки и вел нелегкую жизнь совслужащего. Понял-то, может быть, не до конца. Некоторые его поступки не могу объяснить и теперь, когда он давно уже умер. Но полюбил – это уж, как говорят, точно.

Понятно, что Ося не продолжил своего юридического образования: все, что он пережил, отнюдь не располагало к правоведению. Но у него хватило сил и воли, чтобы окончить заочно строительный вуз, работая сначала техником. Он был очень способный и деловой. Быстро выдвинулся и много лет заведовал одним из ведущих отделов в каком-то строительном научно-исследовательском институте. Все же любви к этому делу у Оси не было – как только «вышли годы», стал он пенсионером и никогда не скучал о покинутой службе, хотя к деятельности вообще стремился. Даже окончил на старости лет какие-то курсы, готовившие дежурных по современному сложному отоплению домов, но дежурить не стал из принципа: на рабочем месте не было условий для отдыха при суточном дежурстве (проще сказать – спать было негде). Ося не был ленив, но им было обещано, что можно будет спать, а нарушения обещания он не терпел. Это было понятно. Понятно было и то, что он развелся со своей первой женой Варей, но вторая его жена Алла обладала всеми теми же качествами, что и первая, как внешними, так и внутренними, а с ней он был, по-видимому, счастлив; как это могло быть – не понимаю. Впрочем, говорят, что вкус устойчив, и если мужчина женится вторично, то вторая жена похожа на первую.

Кажется, я писал уже, что Ося принадлежал к тем немногим из нас, кто до войны жил в отдельной квартире. С его арестом все переменилось, и, вернувшись, он застал мать в одной проходной комнате, окруженную раздраженными соседями. Анна Сергеевна положила тогда всю свою жизнь на хлопоты об освобождении сына, а когда он вернулся, сильно сдала, часто болела. Им удалось все же поменять проходную комнату на непроходную, хоть тоже с не слишком приятными соседями, и в этой комнате на пятом этаже без лифта они ютились уже вчетвером – с Аллой и родившимся Илюшей. Так вот, я не могу понять, почему Ося после «оттепели» 1956 года не хлопотал о возвращении ему жилплощади: тогда реабилитированным давали квартиры.

– Я не реабилитирован, а отбыл срок наказания. Притом, стараниями мамы, сокращенный, – сказал он как-то мне.

Но наказание-то было за вымышленную, сочиненную следователями вину. Думаю, что просто слишком больно было Осе снова хлопотать и доказывать, что он – не верблюд, объяснять, почему он подписывал протоколы следствия. Квартиру он построил кооперативную, продав прекрасную, в значительной мере собранную еще отцом библиотеку и вообще все, что осталось ценного уже после смерти Анны Сергеевны. Квартирка была крошечная, но добротная, в хорошем доме, в одном из лучших, как мне кажется, районов старой Москвы – в переулочке между Пречистенкой и Остоженкой (или между Кропоткинской и Метростроевской – как угодно). И все же Ося сначала был не вполне доволен, «качал права», требуя перестлать паркет как следует. По-моему, здесь опять-таки сказалась Осина основательность, разумная требовательность, а не вздорность, как считали, кажется, сочлены его кооператива. Впрочем, мне трудно судить – я-то всегда ощущал его лучшую сторону, светлую и умную. Ощущал невероятную широту его кругозора. Это может показаться кому-нибудь даже кощунственным, но природный ясный ум Оси еще обогатился и обострился от пережитых мук, от встреч, казавшихся почти невероятными, от знакомств – приятных, а больше неприятных – с людьми из самых разных социальных и культурных слоев, знакомств, я бы сказал, даже не приумноженных, а возведенных в степень его остраненной (он умел как-то подняться выше гнетущего быта) и оттого еще более точной и яркой наблюдательностью. С ним было интересно всегда и всем, он не давал закоснеть ни своему уму, ни уму тех, к кому хорошо относился, будь то сверстник или маленький ребенок. К тому же он был неистощим на веселые выдумки. И вместе с тем мог стать непроницаемо холодным для тех, кто ему не нравился. Один только раз я видел Осю, когда он меня не видел: по Тверской (тогда давно уже улице Горького) от метро мимо магазина и аптеки шел решительным шагом почти незнакомый мужчина в сверкающем пенсне, сверкающем чистотой чесучовом пиджаке с толстым портфелем и чрезвычайно сухим и суровым выражением лица. Я даже не узнал моего друга и лишь через несколько шагов понял: это же Ося! Но тут он тоже увидел меня и как-то мгновенно и кардинально изменился, хоть ничего не изменилось в нем: то же пенсне и все прочее, только глаза заискрились радостью, напрочь исчезли сухость и суровость. Вот тогда я подумал – в который уже раз, – как дороги мы друг другу, сколько неожиданных, чудесных подарков еще принесет нам наша дружба!

И все же я не был с ним до конца открыт – так, скажем, как с Шурой Мипозом или Борей Гейликманом (теперь уже нет всех троих). Почему? Тоже не совсем понимаю. Кажется, побаивался подсознательно Осиной несгибаемости, прятал свои сомнения, колебания. Вероятно, мне трудно было бы вынести хоть какое-то от него осуждение.

Итак, Ося радовался своей семье (Илюша вырос очень талантливым), своей квартире и, как ни странно может показаться, кончил жизнь вполне обеспеченным и даже зажиточным по нашим понятиям человеком. Нет, конечно, не потому, что получал пенсию: на 120 рэ не разживешься. Тут произошла история в наших условиях почти сказочная.

Вскоре после смерти Анны Сергеевны Осю разыскала Инюрколлегия, чтобы сообщить ему, что ввиду смерти матери он лично является наследником небольшого участка земли в Израиле, оставшегося от тетки, которая там как раз умерла. Но получение наследства завещательница обусловила: наследник должен переселиться в Израиль.

– С ума они сошли, – сказал мне Ося. – Никуда я не поеду.

И юристам ответил то же. Тем как будто и кончилось, но через год-дру-гой та же инстанция известила Осю, что она отсудила ему право наследования, поскольку покойная не имела права лишить его наследства только потому, что он отказался куда-то ехать. Ося успел, однако, лишь распорядиться, чтобы участок продали, а выручку перевели ему в Москву. Но (сколько «но» в этом рассказе!) тут грянула шестидневная война, дипломатические отношения с Израилем были порваны – и, конечно, ни о каком переводе не было уже и речи. Прошло больше десяти лет. И как-то Ося сказал нам, что их с Аллой приглашает в США Аллина кузина. Погостить, конечно. На три месяца. Они-то решили поехать. Но разрешат ли? Разрешение было дано. Ося и Алла уехали.

Вернулись, можно сказать, другими людьми. Особенно Алла. Оказывается, Осе перевели в Чикаго то израильское наследство. Сумма не ахти какая, но «обарахлиться» можно было, как говорится, более чем. Конечно, накупили всяких тряпок. Вот Ося сидит у нас в светло-бежевых брюках и темно-коричневом жакете, в сверкающих модных туфлях – ни дать ни взять, американский дядюшка наших детских представлений, только цилиндра не хватает. Признаться, я радовался, что у Оси хоть к шестидесяти годам есть все, чего он хочет. А что Алле делает педикюр лучший мастер в Москве – это казалось мне несколько смешным, но вполне невинным.

– Ну расскажи нам, как там живут.

– Ты знаешь, что меня больше всего поразило – полная их свобода. Там можно говорить все, что взбредет в голову, и делать все, что тебе по карману. Я вот пошел смотреть «порно», и никто не порицает этого. Нам захотелось увидеть Ниагару, а не было канадской визы. И что? Сели и поехали – благо близко. Замечание нам сделали по этому поводу только уже здесь, когда вернулись. Но строгое.

Все же их выпустили и еще раз через два года. Снова побывали они в Америке. Кажется, к этой поездке относится первая жалоба на Осину черствость. Рива говорила, что он знал о заветном желании человека, сделавшего в свое время много для Илюши, иметь какие-то редкие марки. И не купил ему их, так как счел цену слишком высокой. Не берусь судить, но Ося и в прежние времена не любил делать дорогие подарки. Это тоже был один из принципов, как мне кажется.

Они были теперь вполне обеспечены. «Живи в довольстве безобидно», как сказал поэт. Но тут-то и настигла Осю болезнь. Точнее – обострилась старая. У него, как оказалось, после ссылки все время был очень высокий результат РОЭ, но считалось, что это – так, случайно, его необъяснимая особенность. И вдруг эта особенность заявила о себе самым ужасным образом. Начались чрезвычайно сильные кровотечения. И обнаружилась невероятная хрупкость костей.

– Понимаешь, я теперь поворачиваюсь в постели очень осторожно: уже не раз при этом ломались ребра, – сказал он мне как-то.

Болезнь Блеэра – так, кажется, это все вместе называлось – неотвратимо делала свое дело. Не раз Осю клали в Боткинскую больницу, куда вообще трудно попасть. Но врачи заинтересовались: как это Ося болен такой болезнью уже лет двадцать – и все еще жив (вот как стоял вопрос!); наблюдали его (сказать «лечили», кажется, нельзя – просто старались облегчить страдания).

В краткие периоды относительной стабилизации (не скажу «улучшения») Ося написал воспоминания о годах тюрьмы, лагеря, ссылки. Читая их, я не мог прежде всего не заметить, что у него настоящий литературный талант. Некоторые детали так ясно написаны, так запали мне в душу, что помню их сейчас. Например, такие.

Еще в камере подследственных от негодной тюремной пищи у него сделался злокачественный понос. Ося ослабел и надолго терял сознание. «Вот как-то лежу в полузабытьи на нарах и слышу, что старший камеры говорит какой-то очередной комиссии:

– А вот этот заключенный у нас умирает.

И, собрав все силы, я сказал довольно внятно: «Нет, я не умираю!» Может быть, неточны какие-то слова, но суть я передаю, уверен, точно.

А в лагере, когда узнали, что Ося – горный техник, поручили ему какой-то хронометраж (ведь и там были свои нормативы, свои исследования!). И очень удивились, когда после работы он принес секундомер обратно:

– Возьмите, пожалуйста, у меня его все равно украдут или отнимут.

Их ведь держали вместе с уголовниками.

А как-то он в очередной раз «доходил» настолько, что его даже оставили в бараке, когда всех погнали на работу. И можно было обойти вокруг барака. Ося нашел куст, покрытый какими-то неизвестными ему ягодами. Но безошибочный инстинкт подсказал, что их надо есть. Ел два или три дня и снова встал на ноги.

– На шестьдесят третьем году жизни… – сказал мне Ося в кабине лифта, когда мы возвращались после краткой прогулки.

И вот мы стоим в зале крематория у Осиного гроба. Пришло много еще школьных друзей.

– Скажи… скажи… – подталкивают меня.

– Мы прощаемся с тобой, Ося. Ты прожил трудную жизнь, прожил ее мужественно. Пусть будет тебе пухом земля!

И больше не мог говорить – так судорога схватила горло.

…Когда стали расходиться, Осин университетский друг и «подельник», Юра Цедербаум, сказал мне несколько слов, наверное, чтобы утешить. И до сих пор я ему благодарен.

Узкое, 5–17 сентября 1986 г.

Раскопки в Москве

И тут в моей жизни произошел поворот.

К лучшему? К худшему? Как сказать… Мне-то казалось, что я возвращаюсь на старый путь – к археологии. Более того – к теме, начатой еще на студенческой скамье с Петром Николаевичем Миллером, которую просто обязан закончить. Обязан памяти покойного Петра Николаевича довести до конца начатое, и кажется, сделать надо не так много. Работы на несколько лет. А потом опять смогу заняться любимым Новгородом, вот только опубликую материалы наблюдений и проведу раскопки. Первые раскопки в Москве! Не думал я тогда, что бросаю камень в воду и пойдут круги – не дай бог! А «побочные последствия», как заноза, засядут в сердце и будут колоть до старости. Не думал и о том, что определяю весь свой научный, а может быть, и вообще жизненный путь.

А началось все просто. С невинного вопроса:

– Вы не помните точной даты первого летописного упоминания Москвы? Месяц хотя бы, если уж не число? – спросил меня на одном из заседаний Отделения тогдашний ученый секретарь ИИМКа, Павел Николаевич Шульц.

– Четвертое апреля 1147 года! – эта сакраментальная дата прочно сидела в памяти еще с миллеровских времен.

А дело было в том, что приближалось восьмисотлетие с того времени и его вознамерились отметить чрезвычайно пышно – как один из первых послевоенных всенародных праздников. Забегая вперед, скажу, что юбилей столицы всего прогрессивного человечества (как тогда говорили и писали) превратился в нечто самодовлеющее; в сиянии его лучей как-то даже не видно стало самого юбиляра – древней Москвы. Одно празднество сменяло другое, и даже начало их было перенесено на 8 сентября, чтобы лучше подготовиться. Почти на полгода позже действительной даты, до которой, кажется, никому не было дела.

Но в конце 1945 года еще мало кто чувствовал эту аляповатую самодовлеющую пышность, кроме, может быть, Самого (а он как раз любил такое), его ближайшего окружения и вообще тех, кому надлежало все устраивать и кто хорошо знал вкус великого вождя.

В такой обстановке директор Института истории материальной культуры Академии наук, Александр Дмитриевич Удальцов, чувствовал себя несколько неуютно: Москва все еще не была исследована археологически. В этом первом городе мира еще ни разу не было настоящих раскопок, тогда как в десятках других больших и малых городов – начиная с Киева и кончая Звенигородом – еще до войны, а то даже и во время нее Институт раскопки провел. В общем-то, ничего особенного тут не было, но если учесть лакейскую натуру Удальцова, положение его могло стать весьма щекотливым. Выход, казалось бы, прост: организовать раскопки в Москве. Но кто возьмется за них? Кто бросит свой, издавна облюбованный объект и возьмет этот новый – труднейший, ответственнейший, находящийся у всех на глазах? Ведь раскопки в Москве не только не обещали блестящих результатов, но и таили в себе массу трудностей.

Прежде всего – научных: наблюдения показали, что культурный слой города чрезвычайно перерыт и древнейшие наслоения нарушены, а может быть, и вовсе уничтожены более поздними земляными работами. Что бы там ни было, «читать эту книгу» наверняка будет непросто. Затем – организационных: в таком оживленном городе трудно найти место, где можно было бы копать, не нарушив движения, коммуникаций и пр. Да и финансовых: денег предусмотрено не было и взять вроде бы негде, а надо много. Наконец, по тогдашним представлениям, политических (а не полицейских?) – ведь Кремль был резиденцией Сталина. Но главное – трудностей морально-персонального плана: кто конкретно будет работать? Раскопки в Москве начисто лишены поэзии археологической экспедиции. Ни тебе древних башен (Кремль исключается), ни уединенно стоящего над маленькой речкой городища, ни езды на верблюдах, ни житья в палатке, ни вечерних бесед у костра, ни ночной рыбной ловли. Ни, наконец, полевого довольствия, а это тоже немаловажно. Выезжая даже в ближнее Подмосковье (не говоря уже о более удаленных местах), археолог получает дополнительную оплату. В Москве работать труднее, а полевых платить не будут, поскольку работник-то не едет никуда.

Когда-то Москвой занимался Арциховский, возглавлявший наблюдения при строительстве метро. Но он прочно осел на раскопках Новгорода. Работал здесь и Рыбаков, но сейчас он был, кажется, совсем вне института и (о, ужас!) думал возглавить раскопки в Москве, но от Исторического музея. Не остаться бы вовсе на бобах!

Тут-то и начали говорить со мной. А я, не подозревая всех этих личностных сложностей, только и мечтал вернуться в лоно родной археологии. Сначала говорили полунамеками. Например, Киселев, ставший тогда заместителем директора ИИМК, встретив меня в коридоре, как бы случайно спрашивал, есть ли у меня звание старшего научного сотрудника, и тем давал понять, что они уже думали только, на какую должность меня зачислить – младшим или старшим. Я-то пошел бы и младшим – так хотелось в «родной» институт.

И вот осенью 1946 года свершилось. Но прежде, чем оформить перевод, Толстов попытался меня образумить:

– Хорошо. Если уж так не хотите оставаться ученым секретарем, оставайтесь старшим научным. Переведем вас в сектор Богданова.

Нет. Я и этого не хотел. Если бы я знал тогда, что лет через десять буду счастлив занять эту должность! Впрочем, кажется, никто этого не знал. И Удальцов, надо отдать ему справедливость, тоже.

Пять лет – небольшой срок. Но для меня это было, пожалуй, лучшее время жизни. Наверное, неправильно мы считаем, что счастливые времена текут быстрее. Мне и теперь, на таком большом расстоянии, эти пять лет кажутся и светлыми, и длинными. Только эти годы – за всю жизнь – я работал безраздельно над любимой темой, был занят только ею, почти свободен от обрыдшей уже административной работы, не нуждался в постороннем заработке, чтобы прокормить семью.

Притом нельзя сказать, что я не участвовал в общих делах института: по старой памяти меня не раз оставляли замещать ученого секретаря института, назначали в разные оргкомитеты, дважды избирали председателем месткома. Даже стихи в стенгазету писал.

Но было у меня тогда главное дело – раскопки в Москве.

Хлопоты о них начались еще до оформления моего перевода. В Моссовет написали письмо с объяснением важности раскопок и просьбой помочь деньгами. Ответили очень скоро: позвонил помощник председателя Моссовета Попова Михайлов и сказал, что деньги-то нашлись бы, но как-то неудобно городскому Совету финансировать Академию наук Союза. А вот нет ли какого-нибудь учреждения системы Моссовета, которому можно эти средства направить? Тут помогли уроки покойного Миллера. Конечно же Музей истории и реконструкции Москвы! И коллекции туда отдадим! Так уладили первый, главнейший вопрос. Но оставалось еще немало. В послевоенной Москве очень трудно было с рабочей силой. Где взять землекопов? И тут Михайлов помог, направив на раскопки целую бригаду рабочих – наполовину вербованных, наполовину – отбывавших принудительные работы. А кое-кого удалось привлечь и по вольному найму. И откуда взять научных сотрудников, если те немногие, что есть в институте, заняты в других экспедициях, а в музее археологов вообще нет?

В размышлениях такого рода я вышел как-то из института и вдруг увидел… Петра Засурцева в военной форме, в орденах, идущего к метро.

– Вот демобилизовался и еду в Сокольнический парк оформляться на прежнюю работу – зав. лекторием, – сказал он после первых приветствий.

– Зав. лекторием! Как тебя туда занесло после Новгорода?

– Направили, знаешь. Артемий как-то меня лучше не устроил. Оттуда и мобилизовали, хоть мы с директором парка были уверены, что не возьмут: как же, мол, лекционная работа? Ха-ха!

– А хочешь снова копать?

– Конечно, хочу!

– А лекционная работа?

– Да хрен с ней! И без меня пойдет!

В тот же день Киселев зачислил Засурцева младшим научным сотрудником и дал мне в помощники. Особенно оценил он партийность Петра: создавалась институтская парторганизация.

Потом появились и другие: А. В. Никитин, Л. А. Ельницкий, В. Б. Гиршберг, А. И. Першиц (кроме Никитина – все временные).

Однако еще до того, как экспедиция «обросла» сотрудниками, ей предстояло пережить первый (и не последний, увы!) кризис. Рыбаков решил опередить нас и первым начать раскопки. Главный подвох был в том, что он хотел копать в устье Яузы, где еще до войны мы с Миллером вели археологические наблюдения и где теперь (что ему было известно) собирались заложить раскоп. Казалось, удар смертельный. Рыбаков был тогда в расцвете своего таланта. Недавно вернулся из эвакуации, где блестяще защитил докторскую диссертацию[137]137
  Б.А. Рыбаков защитил докторскую диссертацию на тему «Ремесло Древней Руси» (1943, опубл. в 1948 г.).


[Закрыть]
, принесшую ему в дальнейшем и Сталинскую премию, и член-корреспондентство. Молодой еще, энергичный и обаятельный, он был общим любимцем. В особенности любил его Греков. А что представлял собой я? Но… «Чужое место! Он хотел занять чужое место! Использовать чужие разведки!» – это настраивало археологов против Рыбакова. Так ведь и каждый за себя не может быть спокоен: чего еще захочется Борису! (Впоследствии он и проявил-таки аппетит.) И было принято соломоново решение – во всяком случае, по своей неповторимости: на один и тот же археологический объект были даны два разрешения («открытых листа») – Рыбакову и мне. Не один на двоих (так бывало не раз), а каждому отдельно, как будто другого и не было. Один бог знает, к каким недоразумениям и столкновениям это могло повести. Но споров не последовало. Я спросил Рыбакова, как старшего, где он желает работать. Он выбрал место во дворе, где жил Монгайт, а позже, узнав, что я хочу начать от церкви Никиты, попросил оставить еще и на той площадке маленький участочек. Так он не раскопан и по сей день.

Что выручило меня в этом как будто бы непосильном соревновании с титаном? Только школа. Археологическая школа Арциховского. В самом деле. Если верить мнению Забелина (а ему тогда верили мы все), то крутой мыс – «гора», как называли его в древности, при впадении Яузы в Москву-реку представлял собой не что иное, как городище – место древней крепости. Исследования таких памятников Арциховский учил нас начинать с центра, то есть в данном случае – от старой церкви. Потом уже рекомендовалось поискать остатки укреплений где-нибудь на сравнительно удаленном от мыса участке. Почему не учел этого Рыбаков – тоже в какой-то мере ученик Арциховского? Трудно сказать. Мне представляется, что он хотел действовать наверняка и заложил раскоп там, где еще в начале войны Монгайт видел в разрезе «щели» – убежища от бомбардировок – остатки разрушенного гончарного горна, полного игрушек.

И каждый из нас не ошибся в своих расчетах. Борис Александрович нашел даже не один, а три горна, принадлежавшие одной мастерской. Никогда никому из нас такой удачи не выпадало! Но как-то не оценил успеха – может быть, потому, что уже тогда охладел к теме ремесла и занялся глобальными проблемами, как происхождение славян или их идеология. Эти занятия хоть и дали ему впоследствии звание академика, не подняли его научного авторитета. Никогда Рыбакова не ценили так высоко, как после выхода его книги о ремесле, которая тогда (в 1946 году) была уже закончена. Результаты своих московских раскопок он даже не стал публиковать, а передал сотрудникам – Майе Васильевне Фехнер и Валентине Альфредовне Мальм, которые и сделали интересные публикации. Больше к раскопкам в Москве Рыбаков никогда не возвращался.

Оправдались и наши расчеты: удалось выяснить все наслоения этого района и получить на холме у церкви не только вполне точную дату начала его заселения ремесленниками (конец XV века), но и сведения об изменении состава жителей по надгробьям церковного кладбища. Но здесь не оказалось горизонтов более древних, которые можно было бы связать с началом Москвы. Не выявили древних укреплений и дальнейшие поиски на периферии мыса. Зато открылась гончарная мастерская с огромным горном совершенной конструкции, а у подножья кручи, на нижней террасе берега Москвы-реки – усадьба хлебника с домом и погребом. Казалось, уже не было никакой надежды найти что-нибудь древнее XV века. И вдруг под домом нашелся маленький, но драгоценный для науки предмет – пряслице из розового шифера XII века. Оно да еще несколько черепков древней посуды говорили, что на устье Яузы было какое-то поселение времени возникновения Москвы. Но стояла уже глубокая осень; решено было продолжить раскопки на будущий год.

Что сказать о прошедшем первом сезоне раскопок? Конечно, он был самый трудный. Надо было преодолеть недоверие многих археологов (вполне естественное, как я теперь понимаю) к первой самостоятельной работе молодого коллеги. Но тогда я не мог так хладнокровно относиться к тому, что проверка следовала за проверкой, комиссия за комиссией. То приезжал Сергей Константинович Богоявленский, престарелый член-корреспондент Академии наук, в молодости занимавшийся археологией, то Киселев со своей женой Евтюховой (вроде бы семейно-дружеский визит, но ведь начальство!). Был как-то даже сам Греков. И, конечно, заходил по-соседски Рыбаков.

– Ах, мил-человек, Москва-то ведь старая, а мы с вами довольно-таки молодые, – пошутил однажды полусерьезно Киселев. – Но я так и сказал Артемию: видел, мол, почерк Новгорода в Москве.

Вот как! Они и обсуждают меня. Но этого надо было ожидать.

Кончилось все хорошо. В один дождливый день все собрались вместе и вынесли положительный вердикт. Рыбаков выступил сочувственно.

– Михаил Григорьевич и его дружина, – сказал он, – вполне справились со своей трудной задачей.

Естественно было и то, что я сам испытывал временами томительную неуверенность. Но тут нашлись мудрые и доброжелательные советчики. Не раз побывал на раскопках Алексей Васильевич Филиппов, помог разобраться в конструкции огромного горна и поставил в своей керамической лаборатории опыты по восстановлению древнего режима обжига. Михаил Андреевич Ильин прислал студентов-архитекторов обмерить старую церковь и, конечно, руководил обмером.

Однажды пришел и сам Арциховский. С ним и Рыбаковым мы обошли весь район до самого Садового кольца. Вдруг, остановившись посреди какой-то улицы, Артемий Владимирович взволнованно сказал:

– У меня есть т вам обоим, топающим Моству, дело. Думаю в недалетом будущем растопать Лыщитово дородище (мы как раз возвращались с Лыщикова). Что вы стажете?

Конечно, мы оба выразили полное удовольствие. Но со следующего года начались те знаменитые широкомасштабные раскопки в Новгороде, которые отвлекли Артемия от всего и покрыли неувядаемой славой.

Были и посещения чисто дружеские. Работали мы почти в центре Москвы, приехать было нетрудно и интересно. А некоторые и жили рядом. Турковские и Монгайты – просто в соседних домах. И теперь еще иногда мы любим вспоминать со взрослыми уже Леной Турковской и Борей Монгайтом, как они играли детьми на борту раскопа.

– Бог в помощь, Михаил Григорьевич! – это Алексей Петрович Смирнов привел десятилетнего Киру показать раскопки. Теперь Кира – Кирилл Алексеевич – ученый секретарь Института археологии, начальник Московской экспедиции. Носит пушистую бороду.

И тут не обходилось, конечно, без специальных разговоров.

– Очень у вас хорошо раскрылся горизонт погребений. Вы обязательно сфотографируйте прямо так, с надгробьями, как они были в XVI веке, – сказал Алексей Петрович.

– Что ты так возишься с этими погребениями? Четвертый раз прихожу, костяки все торчат. Давно бы выбросил. Ведь XVI век! – ворчал Шура Монгайт.

Правду говорят, что трудно угодить двум археологам одновременно. Тут во мне в который-то раз сработал воспитанный Артемием догматизм: мы тщательнейшим образом расчищали и точно фиксировали не только целые скелеты, но и случайно попавшие в раскоп их части, хотя, казалось бы, кто мог предвидеть, что именно эти чертежи, против публикации которых возражал Шура, через тридцать лет станут весомым аргументом в споре, не похоронили ли Грозного в необычной позе, как опасного для общества злодея. Оказалось, что нет. В те времена и других хоронили так.

К концу сезона было уже ясно, что хотя от древнейших времен здесь осталось одно пряслице, но открытый нами более поздний ремесленный район Москвы представляет особый интерес, что надо еще работать. И что работать так, как мы работали до сих пор, больше нельзя. Нужно создавать экспедицию не разовую, а постоянную. Тут на помощь пришел Музей истории и реконструкции Москвы, предоставив удобное и обширное помещение для обработки коллекций и приняв на работу Владимира Борисовича Гиршберга. Лидия Алексеевна Евтюхова порекомендовала моего старого знакомого Михаила Никаноровича Кислова, оказавшегося замечательным графиком и великолепно оформившего материалы раскопок для отчета. С тех пор долгие годы я старался привлекать его к московским работам, даже когда он прочно вошел в гораздо более перспективную Новгородскую экспедицию. Прекрасного фотографа мы обрели в демобилизованном майоре Викторе Евгеньевиче Лукине. Казалось бы, все налаживается. Но как быть с рабочими? Неужели опять мучиться с завербованными и со срочниками? Нет. Мое новгородское прошлое подсказывало другой выход: надо заинтересовать учащуюся молодежь, как нас, студентов, заинтересовал когда-то Арциховский.

Хватило, однако, ума не соваться с этим в университет: там соответствующая обстановка создалась много раньше, чем где-либо.

Но было тогда в Москве другое учебное заведение, несравненно меньших масштабов и чем-то очень симпатичное – Московский городской педагогический институт, в просторечии – Горпед. И раньше мне случалось по разным поводам контактировать с тамошним истфаком, а теперь я обратился с несколько нахальным предложением – объявить факультативный (необязательный) курс археологии Москвы. Личный опыт говорил, что факультативные курсы студенты слушают и усваивают лучше, чем обязательные. И, конечно же, среди таких добровольцев найдутся желающие копать в Москве. Надежды быстро сбылись: помогли старые доброжелатели – зав. кафедрой истории СССР Павел Петрович Смирнов, профессора Валентин Николаевич Бочкарев, Николай Александрович Гейнике. Первый был когда-то редактором одной нашей книги, второй – оппонентом моим по кандидатской диссертации, третий – старым соратником Петра Николаевича Миллера. Может быть, сыграло роль и то, что я не просил ставки, а соглашался работать на почасовой оплате, то есть почти даром.

Словом, осенью я подготовил и в декабре начал читать курс археологии Москвы, который в советское время не читал еще никто.

Хочется сказать, что Горпед, где я проработал больше 15 лет, сыграл громадную роль не только в развитии раскопок в Москве, но и в формировании личности их руководителя. Здесь работали многие опальные ученые. Еще в годы войны сюда ушел снятый с должности ректора МГУ Борис Павлович Орлов. Тут нашли пристанище Леонид Петрович Гроссман, Сергей Михайлович Бонди, Александр Исбах, а из историков – Сергей Борисович Кан, обвиненный в «троцкистских вывихах» в МГУ, позднее – объявленный космополитом Исаак Израилевич Минц, Эдуард Николаевич Бурджалов. Само по себе это обстоятельство отнюдь не было решающим, но что-то неуловимое, не вполне казенное в институтской атмосфере носилось. Когда умер Павел Петрович Смирнов, на нашей кафедре сменилось несколько заведующих, но дух оставался прежним, в большой мере благодаря заместителю заведующего кафедрой профессору Петру Ивановичу Кабанову.

И очень мне понравились студенты, хотя, по тогдашним моим понятиям, [они] и не могли сравниться с нами в наши студенческие годы. Была в них какая-то пленительная живость, стремление к знаниям широким, далеко выходившим за рамки программы. А главное – крепкая дружба, родившаяся за общим делом – занятиями археологией, прочно связывала их между собой и со мной. Теперь они уже перешагнули порог пятидесятилетия, многие преподают и, наверное, поняли, как важны для учителя ученики, хотя и говорят мне, как важен для учеников учитель. Впрочем, как говорится, каждому свое. Тащить таких хороших ребят сразу на московские помойки (ведь, честно говоря, редкий раскоп был без помойки) значило решительно отвратить их от Москвы как археологического объекта и от археологии вообще. Необходимо было сначала дать им почувствовать поэзию нашей профессии. И мы начали с Московского края.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю