355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Рабинович » Записки советского интеллектуала » Текст книги (страница 25)
Записки советского интеллектуала
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 22:26

Текст книги "Записки советского интеллектуала"


Автор книги: Михаил Рабинович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 29 страниц)

Мой Ленинград

Конечно, мне нравится Адмиралтейская игла. И Исаакий. И Медный всадник. И Биржа. И Генеральный штаб. И Невский. Но мой Ленинград все же не этот, не парадный. Ближе мне ленинградская обыденность. Так я чувствовал этот город смолоду, и с годами, чем больше узнаю, тем милее мне его обыкновенные улицы и переулки.

Прежде, куда бы ни шел, я старался пройти по Невскому, теперь сворачиваю с проспекта, как только могу, утомленный его блеском, шумом толпы. Конечно, не по Садовой, не по Литейному – там тот же шум и толкотня, а красоты той нет. Норовлю уйти в какую-нибудь тихую улицу, поближе к каналам.

Сколько шагов я сделал от Казанского собора? Сто? Двести? Уж, во всяком случае, не больше трехсот. И в маленьком кафе – о чудо! – не только что нет очереди, но можно даже выбрать любой столик! Сяду, пожалуй, вон там, неподалеку от трех длинноволосых бородачей, ожесточенно, хоть и негромко, о чем-то спорящих за газетами и бутылкой шампанского. Или нет, зачем мне дым от их папирос? Пойду туда, к другому полуотворенному окну.

Пока я попиваю свой кофе, похрустываю фирменными сырными палочками, бородачи уже уходят, унося с собой недопитую бутылку. Наверное, домой: это не приезжие, те не стали бы носиться с бутылкой по городу. И в кафе – почти никого. Похоже, что туристы о нем и не знают – здесь бывают только завсегдатаи. Вот эту парочку я уже встречал. Но тогда они так были увлечены друг другом, теперь разглядывают меня. Тоже, наверное, думают: «Знакомая борода! Уходи, противный, скорее!» Пожалуй, и в самом деле пойду. Надо же иногда доставить людям удовольствие…

Ах, этот северный свет!

Половина одиннадцатого, а светло, как у нас бывает в семь. Любимый мой час, когда день сходится с вечером, здесь в это время года чудесно длится. Свет мягкий, почти без теней, небо бледно-голубое. Слева, за деревьями различаю изящные купола Николы Морского, стройная колокольня его смотрится в воду канала. На маленькой площади как будто бы все дома одинаковые – ни старые, ни новые, без возраста. Но вот на глухом окне одного – мраморная доска: полтораста лет назад на сборищах кружка «Зеленая лампа» здесь бывал юный Пушкин. Значит, немолод дом, хоть с некоторым трудом я нахожу в его наличниках что-то от ампира.

Набережная Крюкова канала ведет меня позади громады Мариинского театра к Новой Голландии, которая, однако, совсем не новая. Туристам ее не показывают. Гранитные плиты набережной кое-где утрачены. А на том берегу Мойки только у самой воды виднеются верхушки частокола деревянных свай, но зеленый откос, право, не хуже любой облицовки. Вода как будто стоит. И в других местах она не отличается чистотой, а здесь еще как бы поросла легким седым пухом – это от тополей. А тут и обычная ряска, и водоросли тянутся со дна. Есть что-то мило уютное в этой заросшей, давно не чищенной заводи.

В громаде старых пакгаузов повыбиты стекла, повывалились кирпичи. Но здание по-прежнему величественно и по-своему красиво. Особенно – эта обрамленная колоннами высокая узкая арка над идущим откуда-то изнутри каналом. Сам канал выложен камнем, а поперек протянуты какие-то бечевки; на одной висит самодельная табличка: «Проход воспрещон». Так и написано: «воспрещон», через «о». Что за блажь? Кто пройдет по воде «яко по суху»? А! Наверное, это писал какой-то моряк: ведь одни только моряки не ездят и не плавают, а «ходят» по воде.

Видится в том поперечном канале старинный корабль, какой-нибудь галион, только что разгрузившийся. Вот сейчас войдет он, плавно разрезая своим острым носом эти спокойные темные воды, под арку, и трепещущие флажки на верхушках его мачт едва не коснутся ее дуги, и форштевень натянет и разорвет бечевки, и дощечка с надписью «воспрещон» смачно шлепнется вниз…

Синяя табличка: «Мост Храповицкого». Стрелка велит машинам поворачивать направо. Пойду прямо, куда им нельзя! Как-то приятно знать, что улица только для пешеходов, хоть автомобилей в этот час все равно почти нет. Но через короткий квартал и моя дорога повернула направо. Улица Красная – прежде Галерная. Дома здесь разные. Есть «модерн» начала нашего века. Но больше домов «без возраста», таких же, как и у Николы Морского. На углу – классический особняк какого-то большого барина. Однажды я заходил уже сюда любоваться росписью зал. Говорили, что графа Бобринского. А почти напротив – доска из уральского камня: здесь жил и трудился на благо отечественной медицины Сергей Петрович Боткин. Так вычурно сказано, что невольно начинаю искать глазами «ять» в слове «Сергей», твердый знак в словах «Петрович» и «Боткин». Нет, орфография новая. Просто, наверное, составлял надпись какой-нибудь седой профессор медицины, да еще в те годы, когда особенно стремились к месту и не к месту употреблять слово «отечественный».

Ускоряю шаг: не терпится подойти скорее к тому вон желтому дому. Ведь это ради него я прибрел сюда в белую летнюю ночь. Не очень он перестроен. Наверное, и в XIX веке это был не особняк, а дом, где сдавались квартиры, – сразу видно: они «выступают» и на фасаде. Посредине – арка ворот, по бокам – два подъезда, на втором этаже – два балкончика, внутри, я знаю, широкие лестницы и на площадках – высокие двери. Убранство фасада, однако, ампирное. Если пройти во двор, там еще и еще ворота: цепочка дворов, как часто бывает в Ленинграде. В первом дворе огромные двери старых каретников, теперь, конечно, приспособленных под гаражи. Да, это был хоть и не особняк, но барский дом. Квартиры тут сдавали не какой-нибудь мелкоте.

Почему я стремился сюда?

Да потому, что в этом самом доме жил Александр Сергеевич Пушкин. У последней его квартиры на Мойке, где я прежде обязательно бывал каждый раз, как приезжал в Ленинград, всегда толпа – не пробьешься. Только здесь, на Красной, я могу побыть с ним «наедине».

Не бродил ли он вот так же по светлым ночным улицам, не входил ли вот в этот подъезд, не у одного ли из этих окон писал потом:

 
Твоих оград узор чугунный,
Твоих задумчивых ночей
Прозрачный сумрак, блеск безлунный,
Когда я в комнате моей
Пишу, читаю без лампады,
И ясны спящие громады
Пустынных улиц, и светла
Адмиралтейская игла…[168]168
  Цитируется поэма А.С. Пушкина «Медный всадник» (1833).


[Закрыть]

 

Ведь он жил здесь как раз в 1831–1832 годах, всего за год до того, как закончил «Медного»!

Давно уж мне казалось странным, что Он выбрал именно адмиралтейскую иглу. Ведь был уже тогда в Петербурге другой, гораздо более импозантный шпиль – Петропавловского собора. И только в белую ночь я увидел, что шпиль Петропавловки – не «светлый», по крайней мере – со стороны Дворцовой набережной. На фоне неба эта игла как раз темная: солнце заходит позади нее.

Но если Пушкин писал в этом доме, то шпиль Адмиралтейства был для него и единственным: Петропавловская крепость отсюда совсем не видна, а тут он мог любоваться ясно вырисовывающейся в конце улицы светлой адмиралтейской иглой, возвращаясь домой с прогулки или просто выйдя на балкон… Да! Наверное, он занимал одну из этих комнат с балконом!

И теперь, через полтора века, на светло-голубом небе блещет в последних лучах заходящего солнца адмиралтейский шпиль.

Я выхожу из-под арки Сената, бреду мимо Медного всадника, вдоль Невы. Солнца уже не видно, но на небе, все еще бледно-голубом, на белых облачках лежит еще чуть розоватый отблеск его лучей. Вода в Неве светлосерая, как жидкое серебро. Над ней – силуэты Кунсткамеры, ростральных колонн, Петропавловской крепости. Сворачиваю по Зимней канавке «домой».

Вот и улица Халтурина. Нет, отсюда не видно. Пройду дальше, до Мойки. С широкого, горбатого Синего моста оглядываюсь последний раз на адмиралтейскую иглу. Да. И отсюда она – светлая.

Ленинград, июнь 1970 г.

Замечательная дача

Тут был в душистых сединах

Старик, по-старому шутивший:

Отменно тонко и умно,

Что нынче несколько смешно[169]169
  Строки из «Евгения Онегина» А.С. Пушкина (гл. 8).


[Закрыть]
.

Всю жизнь я терпеть не мог дачи – эти клочки подмосковной земли, насквозь простреливаемые хрипом радио, патефонов, сальными анекдотами и буханьем мяча, где людей больше, чем деревьев.

Но Николина Гора – не дача, а какой-то чуть ли не первозданный лес. Высокий берег реки – то зеленый, заросший, то желтый песчаный – увенчан красными соснами, а внизу у воды – толстые, корявые старые ивы. Сплошное барбизонство, как говорил Алеша Левинсон. А чуть в стороне – рощи молодых берез, так нежно желтеющие в сентябре, и заливные луга, за которыми виден прелестный силуэт старинной церкви.

Здесь едва ли не первый в наших местах дачный кооператив работников науки и искусства; громадные участки, по счастью, не разделены наследниками на тысячу частей. Дома скрыты настоящими лесными зарослями, на участке можно собирать грибы, землянику, не видно ни соседей, ни улицы. Да улиц здесь и нет – есть просеки и аллеи: Аллея Мартынова… Аллея Островитянова… Тут были их дачи.

Для меня оба имени связаны с воспоминаниями совсем не дачными. Хирурга Мартынова я никогда не видел, но как раз в клинике его имени сделали мне операцию, благодаря которой до сих пор много и свободно двигаюсь. Как знать, может быть, поэтому и живу еще. И провожаю моих гостей по Аллее Мартынова.

Имя же Островитянова для меня – двойное: Лапидус и Островитянов – учебник, по которому наше поколение впервые знакомилось с политэкономией, а те, кому посчастливилось слушать лекции Островитянова[170]170
  См.: Лапидус И.А., Островитянов КВ. Политическая экономия в связи с теорией советского хозяйства. М.; Л.: Госиздат, 1928.


[Закрыть]
, кажется, до сих пор под впечатлением их поистине математической логичности. Говорят, он был добрый, обаятельный человек.

Но мне Островитянов запомнился в обстановке скорее анекдотической…

Собрание актива Академии наук. Мы должны «изображать толпу», наполняя большой зал Дома ученых. На сцене – президиум: академики, один почтеннее другого, в орденах и ленточках. Председательствует Волгин, вице-президент Академии наук – настоящий вельможа давних времен – сверкающий сединами, холеный, изящный, несмотря на свою полноту. Кажется, единственный здесь интеллигентный человек.

Впрочем, нет. На трибуне – другой вице-президент – Островитянов. По внешности – добрый старый учитель гимназии: высокий с зализами лоб, длинные (несколько выше плеч) волосы. Седины немного – для академика Островитянов кажется даже молодым, хотя известно, что он еще из революционеров-подпольщиков. Над трибуной, рассчитанной на более крупную фигуру, видны только голова и (впрочем, довольно широкие) плечи. Пенсне не слишком хорошо держится, и он время от времени пытается поправить его движением головы. Почти не жестикулирует: руки, наверное, заняты текстом, который он нам читает.

Речь о том, как надо пропагандировать науку. Очень скоро становится ясно, что текст составлен разными лицами. И то ли Островитянову неожиданно поручили этот доклад, то ли просто не до того, только он даже не сказал своему референту как-то привести части в соответствие и сам, наверное, не прочитал. Запинается, не разбирая слов, и особенно часто вместо «дата» (не помню уж, какая дата предстояла) говорит «дача».

– Эта замечательная дача!

– Что-й-то он все: «дача» да «дача»? – шепчет мне на ухо сосед.

– Не исключено, что он и думает сейчас о какой-то даче, – отвечаю я.

Но тогда я не знал о действительно замечательной даче в Николиной Горе, о которой, по-видимому, и тосковала так сильно душа докладчика.

Островитянов перешел к той части текста, которую составил, вероятно, Виноградов – академик-секретарь Отделения литературы и языка, известнейший стилист.

– Необходимо тщательно следить за своей речью. Всякие слова-паразиты вроде «так сказать» и особенно разного рода оговорки обличают низкую культуру лектора или (что еще хуже!) его незаинтересованность темой!

Тут зал начал прямо-таки в голос смеяться – видимо, все вспомнили оговорки самого докладчика, «замечательную дачу». Смех был так откровенен, что даже величественный и немного лукавый царедворец Волгин едва не лишился олимпийского спокойствия. Он тронул звонок, вежливо остановив Островитянова:

– Товарищи! Я прошу вас не ослаблять внимания. Академик Островитянов освещает сейчас особенно важный вопрос. Всем нам, научным работникам, абсолютно необходимо упорно работать над стилистикой речи, чтобы успешно нести знания в массы.

Но не звучала ли в его словах некая тончайшая ирония?

Кишинев, сентябрь 1974 г.

Память

О, память сердца! Ты сильней

Рассудка памяти печальной.

Батюшков[171]171
  Цитируется стихотворение К.Н. Батюшкова «Мой гений» (1815).


[Закрыть]

Только что кончился дождь и скоро опять начнется. Парит. От земли, от довольно высокой уже травы поднимается густой молочно-белый туман. Стало душно, и я возвратился на наш круг – бетонную дорогу между дач. Сейчас она пустынна. Впрочем, вот вдали показались трое – мужчина и две женщины.

Когда вот так бредешь один, мысли текут вольно, прерываются воспоминаниями. Лет пятьдесят тому назад Костя готовился в вуз с репетитором – студентом-математиком Петей Ризом. Учитель был лишь немного старше ученика. У Пети была жена Гуля. У Гули был туберкулез. Однажды Петя привел Гулю – показать ее нашему папе. Красивая девочка, милая и трогательно беспомощная. Петя благодарил папу как-то даже исступленно. А папа, когда они ушли, долго покачивал головой. Костя поступил, и Петя перестал у нас бывать. Потом мы услышали, что он оставил Гулю (в нашей семье сказали неодобрительно – «бросил»). Еще через несколько лет мы встретили Петю в Доме ученых с новой женой. Да, я просто вижу его – как он уходит вдоль домученской ограды.

А те трое приблизились. Это люди новые в Мозжинке – я встречаю их только с этой зимы. И еще не знаком. Таких вот знакомых незнакомцев мы иногда по-своему называем, даем им имена или клички. Его я зову про себя «Глухонемой испанец» – по воспоминанию из Тома Сойера. Скорее всего, у него на самом деле нет этого порока. Но на испанца он действительно очень похож: небольшого роста, чрезвычайно смуглый, с живыми черными глазами, пушистыми седыми бакенбардами и усами. Сейчас на нем берет, что еще усиливает испанистость. А женщины беленькие. Наверное, мать и дочь. Женщины улыбаются чуть снисходительно – наверное, думают о деревенской манере здороваться с незнакомыми…

Но, уже отойдя немного, я слышу, что старик окликает меня. Оборачиваюсь. Он отделился отдам и быстро идет ко мне. Ему явно неловко.

Признаюсь, я даже не расслышал, что именно он мне сказал; меня вдруг осенило:

– Вы Петр Михайлович Риз?

– Да. А вы?

Я назвался.

– Сын… – он несколько замялся.

– Григория Исааковича, – сказал я, и он оживленно закивал.

– Как вы меня узнали?

– Ведь я знал вас еще совсем молодым человеком.

– А я знал вас мальчиком…

Я поклонился, и мы разошлись.

Что мне было сказать ему?

Когда и почему я почувствовал, кто он? И все воспоминание было навеяно уже этим чувством. Но ведь, даже поравнявшись, я еще не осознал этого! Узнал я его лишь тогда, когда он догнал меня и заговорил. И как вспомнил отчество – это я, который никогда не может запомнить, кого как зовут? У Пети не было ни усов, ни бакенбард, а шевелюра черная как смоль. Пожалуй, только глаза… Но как раз глаз-то я на таком расстоянии увидеть не мог.

И еще. Что я ответил бы на вопросы обо всех наших? Что из всей большой семьи остался я один?

И он тысячу раз прав, что не стал расспрашивать.

Мозжинка – Москва, 16 апреля 1977 г.

В «Старом городе»

Началось с обычного. Ученый секретарь института сказал, что нужно ехать на совещание в комитет. Название комитета мало знакомо.

– Да вы знаете этот дом. Он недалеко оттуда, где был наш институт, только не на Фрунзе, а на Калинина.

И почему-то перед глазами встал пышный особняк, по стенам которого лепятся огромные раковины и причудливо вьется толстый морской канат. Дом, что с детства был для меня образцом безвкусицы: «Аляповат, как особняк Морозовой», – говорили тогда у нас, хотя и в те годы давно уж не принадлежал он Морозовой, а был, кажется, резиденцией японского посла.

Но, забредя теперь в его огромные полупустые залы, я убедился, что ошибся адресом. Нет, здесь не Комитет, а Общество. Даже Союз обществ. Надо через улицу, в другой особняк, тоже с детства знакомый. Когда-то в нем помещалась «Крестьянская газета». И, переходя улицу, я почти наяву услышал резкий голос Агреста, председателя нашего форпоста:

– Запомните, гебята: собигаемся у кгестьянской газэты и идем пгамо за кгестьянской газэтой!

Форпост… Крестьянская газета… Давно это было – моя первая демонстрация! Теперь, пожалуй, никто и не знает, что такое форпост, хотя и могут еще помнить, что за газета «Крестьянская»…

Совещание длилось долго, и за занавешенными окнами я совсем забыл, где нахожусь: дела были те же, что и у нас в Черемушках.

Может быть, потому, что я вышел из темного коридора, солнечный свет так ослепил и оглушил меня. Только сделав несколько шагов по улице, я остро ощутил эту давно знакомую прелесть старого города. Машины одна за другой катились по мостовой, как мне казалось, без малейшего шума. Толпы людей шли по тротуарам, но я не слышал ни их шагов, ни разговора. Так бывает во сне или если уши ватой заткнуть.

Узкая Воздвиженка вся пронизана косыми лучами солнца. С близкого расстояния видны только нижние этажи домов – окошки, громадные витрины. Стены сливаются в одну серо-золотистую гамму. Напротив – красновато-желтые шары деревьев палисадника как будто светятся изнутри мягким светом. Неяркое голубое, тоже чуть тронутое золотом небо расчерчено секущими проводов, а вдали на его голубом фоне – залитый солнцем стройный шатер кремлевской башни. Резкие тени очерчивают у его основания каменные завитки.

Мне бы туда, к метро. Но ноги сами пошли через улицу, в еще более узенький переулочек, где ничто не изменилось едва ли не с прошлого столетия. Впрочем, нет. Вот этот дом я помню, как строился. Но каким старым выглядит он теперь!

«Да и сам-то ты уже не первой молодости! Зачем ты идешь туда, к Никитской? Ну, раньше ходил по этому переулку к дядьке. Потом – в университет. Но теперь тебя мало кто узнает на Герцена, 5. А кто и узнает – удивится: зачем он пришел? И напротив истфака, в квартире, где жил дядька Константин, никого у тебя нет – ни родных, ни знакомых. И вообще никого у тебя в этом районе теперь нет. Незачем поворачивать и налево, к Консерватории. Шурку ты видел тогда в последний раз. Как мы едва узнали друг друга обритыми!»

Сколько здесь было друзей – и вот нет никого. Кто убит, кто умер, кто уехал. Ты здесь один теперь, совсем один.

Но в этом вот доме-развалюшке жила ведь Верочка, в которую так был влюблен красавец Доська. Какое у него было лицо тогда, на маленькой станции Акри! Мы провожали ее в Москву, а в тяжелую весну сорок второго я повстречал ее тут, у подстанции метро, и только тогда узнал, что она живет здесь, по соседству. Впрочем, ничего удивительного: они же вместе учились в школе. В сорок втором Доськи (Давида) уже не было в живых, но она еще надеялась, ждала его.

Дом, кажется, вот-вот рухнет. Но ведь такой же он был и больше двадцати лет тому назад. И стоит же. Только окна комнаты, где жила Верочка, теперь почти вровень с землей. Постучу. Нет никого. Раньше входили через кухню. Может быть, там кто-нибудь есть.

Знакомый голос отвечает на стук. В большой полутемной кухне маленькая седая женщина. Кажется, разделывает птицу. Как хорошо, что я всегда носил бороду – она не может меня не узнать!

В Вериной комнате тоже все как было. Но нет плиты, а вместо чертежного стола – кресло-кровать.

– А где же Сашенька? Она, наверное, уже большая? – поглядываю на кресло; спит, значит, не в кроватке.

– Да, большая. Сейчас на даче еще.

Вот и все резервы исчерпаны. А что я скажу? Зачем пришел? И, как назло, сегодня ведь «Вера, Надежда, Любовь», а я – с пустыми руками.

– Верочка, мысли мои разбрелись, не могу никак их собрать.

– Посидите так. Я вам расскажу о нас с Сашенькой.

С удовольствием ловлю ухом знакомые интонации ее глубокого грудного голоса, странного в таком тщедушном теле. Работы много, но поднадоело – хочется перейти на другую… и вдруг удивляюсь: Сашенька доставляет одни только радости.

– Это здорово, Верочка! Когда мы последний раз говорили по телефону, она, видно, очень вас огорчила. Вы даже сетовали, что она есть.

– Ну, вот видите, как мы давно не говорили. Я уже и не помню, когда Сашенька меня хоть чем-нибудь огорчила.

Слушаю дальше и думаю: какое это мужество – завести дочь, когда тебе уже за сорок, с ясной перспективой растить ее одной. И как сладок Вере этот тернистый путь. И она, наверное, не раскисает, как я, от солнечного дня и нахлынувших воспоминаний.

– Спасибо вам, Верочка! Вот поговорил с вами, и как-то в голове все вроде стало на место.

Пора идти. Переулок ярко освещен фонарями, как у нас в новых районах не бывает. Свет отражается от стен домов и льется еще из окон. Зелени почти совсем нет, и для узенького переулка, пожалуй, даже слишком много освещения. И какой-то этот переулок чужой.

Хочется поскорее домой, к рабочему столу.

Вот и красное «М».

– Поезд следует до станции «Университет»!

Москва, октябрь 1966 г.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю