355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Рабинович » Записки советского интеллектуала » Текст книги (страница 10)
Записки советского интеллектуала
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 22:26

Текст книги "Записки советского интеллектуала"


Автор книги: Михаил Рабинович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц)

Везло мне и на руководителей. Типовые проекты я делал под руководством молодого, ищущего, как теперь говорят, инженера Бориса Сергеевича Ситкина. Но больше всего дал мне Леонид Алексеевич Чистозвонов, в группе которого мы проектировали Раменский аэропорт. Началось, правда, с конфликта. Работа была секретной, и нас направили для нее в ЦАГИ[72]72
  ЦАГИ – Центральный аэрогидродинамический институт имени Н. Е. Жуковского, разрабатывавший вопросы аэро– и гидродинамики для практического использования их в различных отраслях техники. Учрежден 1 декабря 1918 г. по решению ВСНХ. В 1925–1929 гг. при ЦАГИ была создана первая экспериментальная база с самой большой в мире в то время аэродинамической трубой, гидравлической лабораторией, гидроканалом и другими установками. В работах ЦАГИ были заложены основы технических авиационных дисциплин.


[Закрыть]
. Здесь мы и встретились с новым руководителем – долговязым, сухим стариком с головой Ивана Ивановича Перерепенка – редька хвостом вниз – и щелочками-глазами. Взгляд был жесткий, ничего не выражавший, кроме непреклонной воли. Начал он с точного хронометрирования нашей работы. Всюду был с нами: и обедать с нами ходил. Нас, привыкших уже к вольному режиму, да еще и надеявшихся, что вне конторы будет совсем вольготно, это злило чрезвычайно. То и дело вспыхивали перепалки. Но старик скоро показал себя стойким защитником наших интересов. Сам он с нами не стеснялся, но никому другому в обиду не давал. Он добился пропусков в ближайшую и лучшую из столовых ЦАГИ, а потом и вернулся с нами обратно в контору (она уже переехала в центр, в Спасоглинищевский переулок).

Приработок на сдельной стал высоким, а я был даже произведен в старшие техники (конечно, и с другим окладом).

Чистозвонов учил меня всему – от проектирования «красных» горизонталей будущей поверхности летного поля до мельчайших технических приемов. Но нередко заставлял (то есть, конечно, «просил») остаться после работы и не забывал позвонить раз-другой, чтобы узнать, не ушел ли я все же. Словом, был, как он сам любил говорить, отечески строг.

Уж эта сдельная работа! Многому она научила меня! Сначала казалось, что нужно только работать лучше – и высокий заработок обеспечен. Но уже скоро я заметил, что как ни старайся, а каждый месяц получаешь около сорока процентов сверх зарплаты. И если не стараешься – тоже. Это было неписаное правило, в строгом соответствии с которым заполнялись все наряды. До того, на руднике, я сам выписывал наряды рабочим – и всегда старался применять более высокие коэффициенты, за что не однажды бывал руган Барышевым. Тут тоже старались нас «не обидеть», но понятие это было растяжимым. Вот в чистозвоновской группе работа была новой, ненормированной. Нам установили временные нормы. Их легко перекрыли. Тотчас дали новые, повышенные. И так несколько раз. Потом мы с молодым инженером Сафроновым рационализировали расчет: с помощью простой геометрии сократили его так, что движок логарифмической линейки надо было двигать всего один раз, а не три раза для каждого вычисления. Это очень повысило темп нашей работы.

– Слушай, – сказал мне тогда Сафронов, – тебе достаточно заработать двадцатку в день?

– Пожалуй.

– И мне тоже. Тогда давай больше пятисот точек в день не считать, а то опять норму повысят.

Так и сделали. И заслуга старика (который, конечно, о нашем сговоре ничего не знал) была в том, что у нас сохранился приработок пятьдесят-шестьдесят, а не сорок процентов.

Впрочем, однажды мне позволили заработать, как говорится, «сколько влезет». Это было вскоре после известного «подвига» Алексея Стаханова и начала стахановского движения. На площади Ногина поставили фигуру стахановца. Во всех учреждениях объявлялись дни, когда каждый мог поставить рекорд. И вот у нас, вычерчивая профили, я выполнил больше двух норм и занял в тот день второе место по конторе.

Не знали мы тогда, что Стаханову заранее готовили забой, а то тоже сделали бы заготовки профилей и перекрыли бы так называемые «технически обоснованные» нормы в пять раз – так-то!

С осени 1935 года я поступил на курсы подготовки в вуз при МИИТе[73]73
  МИИТ – Московский институт инженеров железнодорожного транспорта, основан в 1896 г.


[Закрыть]
. Думал на другой год пойти на вечернее отделение. Учиться и работать, конечно, было трудно. Если бы спросили, какое желание было в тот год основным, я не колеблясь ответил бы: спать.

– Жить стало лучше, товарищи! Жить стало веселее, – сказал тогда Сталин. – А когда весело живется – работа спорится.

И он, как всегда, был совершенно прав.

По всей стране ударили оркестры, загремели хоры, зазвучала:

 
Славная песня лесов и полей:
Жить стало лучше, жить стало веселей[74]74
  Цитируется песня «Жить стало лучше» (музыка А. В. Александрова, слова В. И. Лебедева-Кумача).


[Закрыть]
, —
 

пел Краснознаменный ансамбль Александрова. Пели самодеятельные хоры. На Манежной площади перед праздником вырастала целая роща «вкусных» деревьев – мне больше всего нравилось «деревус колбасикус». Устраивались карнавалы с масками, при всяком случае – учрежденческие вечеринки.

Был снят запрет с танцулек. Все теперь учились танцевать.

И еще: появились проекты новых законов, которые предлагалось публично обсуждать.

Одним из первых – закон о запрещении абортов. Он взволновал всех. Конечно, всех взрослых – я к ним не относился. Но и меня заставили присутствовать на собрании в «Проектэкскавации». Теперь я понимаю, что тут было много по-настоящему трагичного. Но тогда выступление пожилой одинокой женщины-инженера, сказавшей, что для нее этот закон означает крушение всей личной жизни (кто же не побоится теперь иметь с ней дело?), показалось мне чересчур обнаженным.

– Иван Иванович! Можно мне уйти? У меня через полчаса занятия начинаются.

– Как, товарищи, отпустим Рабиновича? Пусть идет. Рановато ему все это слушать. А то вот тоже будет бояться жениться, – сказал пожилой, седой, очень красивый начальник нашей конторы Иван Иванович Мухин.

Майский праздник 1936 года. Дождь. Красные плакаты, красные палки для них – все линяет на руки. Как я уже успел здесь избаловаться – я закапризничал, что долго не сменяют: далеко нести плакат, но все же устыдился (сменили моего напарника – седого инженера Савельева) и в паре с Виноградовым донес плакат, докуда следовало. Это, впрочем, не помешало Виноградову, который был учрежденческим поэтом, «прописать» меня в стенной газете:

 
Рабинович молод очень,
У Савельева седина в усах.
Знамя Рабинович нести не хочет,
Отдал Савельеву, говорит – устал.
Товарищ Рабинович! Вам лет двадцать.
Небольшие, пожалуй, года.
А со старостью надо считаться,
Уважать ее надо всегда.
 

Это, конечно, была поэтическая вольность: несли не знамя, а плакат – и тот Рабинович Савельеву не отдавал. Но когда я рассказал о ней брату Вите, тот оценил положение трезво:

– Будь доволен, что написали так. Другая бы сволочь заострила политически: что будет, если молодежь не понесет наши знамена?

Нет, такого у нас в «Проектэкскавации» тогда еще не было.

А поэт был прав, по крайней мере, в одном: мне было без малого двадцать.

Мозжинка – Москва, 1968–1969 гг.

У меня еще есть шанс похорошеть

Он стоял посреди большого светлого зала. Белая хризантема красовалась в петлице его изрядно потрепанной блузы. Отложной воротничок был насинен до белизны левитановского снега. Красивую голову он, против обыкновения, высоко поднял, так что эспаньолка аж торчала. И эспаньолка, и усы, и пышная шевелюра – все, казалось, было чуть подсинено, как-то особенно, необычно белело.

Кругом толпились люди – и каждый спешил протиснуться, пожать ему руку.

Персональная выставка в салоне художников на Кузнецком мосту – такое не часто случалось в жизни Александра Васильевича Куприна.

О нем не любили в те времена много говорить. Да, конечно, мастер. Отличный пейзажист. Но ведь бубновалетовец[75]75
  «Бубновый валет» – объединение московских живописцев, ведущее свое начало от одноименной выставки, организованной в 1910 г. Для творчества художников «Бубнового валета» (П. П. Кончаловский, А. В. Куприн, А. В. Лентулов, И. И. Машков, В. В. Рождественский, Р. Р. Фальк и др.), отрицавших традиции как академизма, так и реализма XIX в. и в то же время противостоявших мистико-символистическим тенденциям в русском искусстве первого десятилетия XX в., характерны живописно-пластические искания в духе творчества П. Сезанна, фовизма и кубизма, а также обращение к приемам русского лубка и народной игрушки.


[Закрыть]
!

И этим было сказано все. В лучшем случае он – попутчик. Притом не из тех попутчиков, на которых нужно очень-то полагаться. И какая продукция? Все бахчисарайские пейзажики. А жизнь, жизнь наша где?

Но вот Куприн несколько лет нигде не показывался, даже в Бахчисарае. Все в командировках. И еще года через два – вдруг эта выставка.

По верху просторного зала – с десяток больших полотен, как будто стал виден дальний горизонт. А там – дымящие на фоне бледно-голубого, или золотистого, или грозно-облачного неба фабричные трубы, вышки домен и все такое. Пониже – внутренний вид литейного цеха московского завода «Серп и молот», когда из отверстия мартена бьет струя расплавленного металла, а в это время с улицы ворвался огромный клуб пара. И, конечно же, был тут Бахчисарай с горой святого Георгия и с уединенными мазарами[76]76
  Мазары – мусульманские могилы, гробницы.


[Закрыть]
, на желтоватых стенках которых так вкусно лежали солнечные блики.

– Какой хороший художник! Только зачем он стал домны рисовать? – услышал я краем уха разговор на этом вернисаже.

– По мне, хоть и домны, лишь бы по-купрински! – был ответ. По-купрински. Да, он и заводы писал по-своему. И, забегая вперед, скажу, что это в конце концов опять кому-то не понравилось. Как раз тому самому «кому-то», от кого зависело, например, будут ли эти картины покупать или не будут. Даже лет через двадцать после того вернисажа, когда мы в музее Москвы задумали создать по верху зала пояс из художественных изображений московских заводов, наш начальник в управлении культуры сказал:

– «Серп и молот»? Куприна? Ну, на это я денег не дам. Закажите лучше новый индустриальный пейзаж. Вот хоть… – и он назвал фамилию, которая теперь никому ничего не говорит, да и тогда ничего хорошего никому не говорила.

Жили Куприны небогато даже по тем трудным временам. Высокая комната в «Доме Перцова», с огромным окном на Москву-реку – это было и ателье, и квартира. У задней стенки построены антресоли – наверху спальня, куда вела деревянная лесенка; внизу – обеденный стол, сколько я помню, всегда заваленный красками. Небольшой орган, который Александр Васильевич сделал сам до последней деревянной трубы. Единственный роскошный предмет обстановки – концертный рояль. И, конечно, постоянно у окна – мольберт с какой-нибудь новой картиной – старик всегда работал.

На двери снаружи была прибита табличка: «Я работаю. Друзей и знакомых прошу приходить…» – не помню уже, в какой день.

Впрочем, для меня запрета не было и в другие дни. Бездетные Куприны (их единственный сын утонул лет семнадцати, и мне говорили, что это с тех пор Александр Васильевич стал заикаться) охотно привечали маленького сына своих друзей. Александр Васильевич сажал иногда меня за орган и, накачивая ногами мехи (я-то еще не доставал до педалей), позволял играть несложные пьески, какие играют дети.

Куприны были дружны с моими родителями еще с тех пор, когда Анастасия Трофимовна и моя мама учились в одном классе Воронежской гимназии. Бывали они и у нас. Александр Васильевич и мой отец играли в четыре руки на нашем пианино. Однажды, когда пора уже было пить чай, а я все еще занимал обеденный стол, пытаясь сделать урок по рисованию, Александр Васильевич даже нарисовал мне что-то в тетрадку, за что я, помнится, все равно получил какую-то невысокую оценку…

Да. Так вот, эта выставка была событием для всех нас. Но не помню почему – кажется, время было еще летнее и все разъехались, я, в ту пору уже студент, оказался на вернисаже единственным представителем нашей большой семьи.

Рядом с толпой, окружавшей Александра Васильевича, был кружок поменьше. Центром его была Анастасия Трофимовна, маленькая, как говорили тогда – «субтильная», с удивительно добрым милым лицом, которое в тот день не по возрасту было покрыто нежным молодым румянцем.

Не рискуя протиснуться к Александру Васильевичу, я подошел к ней и сказал, как умел, что восхищен и что рад за них. Анастасия Трофимовна была человеком очень доброго сердца. И в этот, такой радостный для нее момент она захотела сказать что-то приятное и мне:

– Миша, как вы похожи на дедушку! Дедушка в молодости тоже был некрасивый, а на старости-то лет как похорошел!

– Спасибо, Анастасия Трофимовна, значит, и у меня еще есть шанс похорошеть.

А дед и в самом деле был красивый старик. Высокий, суховатый, он держался очень прямо. Голова его с седой бородой и черными бровями (к сожалению, почти совсем лысая) была как-то особенно гордо посажена на крепкой шее. Каким дед был в молодости, я, конечно, в отличие от Анастасии Трофимовны, не знал. Но у нас дома было замысловатое произведение провинциального фотографа, сделанное в честь золотой свадьбы бабушки и дедушки, и можно было увидеть, как дедушка действительно похорошел за эти пятьдесят лет. В обрамлении орнамента и вензелей внизу был довольно невзрачный молодой человек с прилизанными волосами, реденькими усиками и бородкой, в тугом крахмальном воротничке и рядом с ним молодая женщина редкой красоты. А наверху, несмотря на серую толстовочку совслужащего, дед был прямо-таки импозантен, а бабушкино лицо, увы, напоминало больше всего печеное яблочко. Но бабушка была ко времени нашего разговора еще жива и всеми любима, а деда давно уже не было.

Немало с тех пор утекло воды.

Картины Александра Васильевича – и поздние, и двадцатых годов – висят на хороших местах в Третьяковке и других музеях.

На Новодевичьем кладбище после могил родителей и родственников я прихожу обычно к могиле, на которой посажены цветы и стоит простая плита с именем А. В. Куприна. Я вспоминаю и Анастасию Трофимовну, умершую еще раньше, и не могу не вспомнить, что у меня еще есть «шанс похорошеть» и что этот шанс неотвратимо приближается.

Москва, 27 октября 1968 г.

Старый Гранат

Тверской бульвар, дом 9, квартира 17. Телефон 2–53–85. Далекое мое детство. Большая полутемная комната. Два высоких узких окна выходят в угол двора-колодца, из тех московских дворов, куда не заглядывает солнце. О том, что оно вообще светит, можно узнать только по трубе противоположного крыла дома: в солнечную погоду она бывает освещена.

По вечерам низко над большим квадратным столом в центре комнаты зажигается люстра, но углы всегда в полумраке. Вдоль стен – книжные шкафы, большой письменный стол, широкий диван с жесткими кожаными подушками. Странная для квартиры принадлежность – плевательница.

У стола – два больших, покойных кожаных кресла да несколько стульев. Как-то мальчиком я ночевал здесь, и двух сдвинутых кресел оказалось вполне достаточно для постели.

Комната мрачная, но хозяин ее – совсем не мрачный, просто почти слепой.

Игнатий Наумович Гранат, брат моей бабушки Фридерики Наумовны, дядя отца. Мы, дети, вслед за старшими тоже звали его «дядя Идл» (видно, таково было его еврейское имя), не величая дедушкой. Но он звал нас всех, независимо от возраста, всегда по имени-отчеству: Евгения Константиновна – это мою сестру Джеку; Михаил Григорьевич – это меня в восемь лет!

Это было далеко не единственное чудачество дяди Идла. Таким же чудачеством считалось в семье и то, что он, до слепоты близорукий и поэтому довольно беспомощный в домашних делах, наотрез отказывался не только стать членом семьи кого-нибудь из своих многочисленных племянников и племянниц, но и принимать какую бы то ни было помощь. Прошло почти пятнадцать лет, прежде чем он разрешил мне самому готовить на примусе яичницу для себя и для других его гостей. Отчасти его обслуживала домработница (самого этого слова, вошедшего тогда в обиход, старик не употреблял: называл ее «моя помощница»). Она приходила раза два в неделю убрать в комнате и приготовить несложный обед. Но все остальное он делал для себя сам, включая покупки, которые в те годы не так-то просто было делать. Это повседневное житье-бытье одинокого слепого человека требовало большой настойчивости и порой настоящего мужества.

Но не меньшего мужества требовала постоянная работа Игнатия Наумовича, которую он вел почти до смерти, – редактирование Энциклопедического словаря Гранат, того самого, тисненные золотом корешки которого и сейчас украшают полки многих библиотек.

Странное для того времени издание был этот словарь. Издавало его не государственное, а кооперативное издательство «Русский библиографический институт Гранат» (на вывеске, которую мне однажды случилось видеть, было написано – «бр. А. и И. Гранат»)[77]77
  27 октября 1922 г. «Русский библиографический институт братьев А. и И. Граната и К0» был преобразован в промысловое кооперативное товарищество «Редакционный коллектив Русского библиографического института бр. А. и И. Гранат и К0». В 1939 г. издательство вошло в состав Государственного института «Советская энциклопедия».


[Закрыть]
. На титульных листах всех томов значилась редакция, состоявшая из знаменитых, но уже покойных профессоров (среди них – и К. А. Тимирязев), фактически же душой этого громадного предприятия и главным редактором словаря был в то время Игнатий Наумович.

Каково было ему не только давать направление всему изданию, но и знакомиться с содержанием большинства статей, можно себе представить.

Читать сам он не мог; для этого была чтица. Несколько раз, когда она почему-то не приходила, читал я – и был поражен напряженным, острым вниманием человека, замечавшего решительно все детали и не упускавшего при этом главного.

Направление издания было весьма определенным. Словарь давал едва ли не самые объективные (из известных мне изданий этого рода) сведения и притом старался расширить знания читателей в области социально-экономических проблем. Достаточно сказать, что статью «Маркс» еще в царское время заказали В. И. Ленину, подписавшему ее «В. Ильин». А после революции в составе словаря появились такие многотомные «статьи», как «Четырехлетняя война» (1914–1918 гг.), «Эпоха мирового кризиса», «Эпоха социалистической реконструкции». К статье «Союз ССР» был приложен отдельный биографический словарь «Деятели СССР и Октябрьской революции», где и сейчас можно прочесть автобиографии или авторизованные биографии людей, о которых вы больше нигде ничего не найдете.

Как мог сохраниться такой словарь в цензурных условиях двадцатых и особенно – тридцатых годов?

До конца тридцатых годов помогало то, что в нем когда-то сотрудничал Ленин. Потом и это не помогало. Незадолго до войны издательство было закрыто. Буквы «Ю» и «Я» так и не вышли. Старому Гранату (как его звали в «академических» кругах) все же дали персональную пенсию.

Игнатий Наумович был учеником Чупрова и Виноградова, написал книги «К вопросу об обезземелении крестьянства в Англии» и «Классы и массы в Англии в их отношении к внешней торговле»[78]78
  См.: Гранат И. К вопросу об обезземелении крестьянства в Англии. М., 1908; Он же. Классы и массы в Англии в их отношении к внешней торговле: к постановке вопроса. М., 1927.


[Закрыть]
. Книги в свое время имели довольно широкий резонанс и доставили автору не только профессиональное звание, но и признание, выходящее за пределы нашей страны. Но главным делом его жизни был, конечно, словарь, начатый в молодости и любовно ведомый почти до смерти.

Когда-то была у него жена, но я ее никогда не видел и помню только глухие разговоры о трагической ее гибели. Сам Игнатий Наумович заговорил о ней со мной (и то вернее – при мне) всего один раз – когда я впервые пришел к нему со своей молодой женой.

– А помогает Елена Карповна вам в вашей работе? – спросил он меня и прибавил, обращаясь уже к ней: – Мне, знаете, очень много помогала жена. Иначе я ничего бы не успел смолоду.

«Памяти друга-жены, Анны Владимировны Гранат, беглые итоги общих исканий и совместной работы посвящаются», – прочел я позже на книге «Классы и массы…».

Высокий, сутулый, худой, с довольно длинными седыми волосами, которые он по моде прошлого века зачесывал назад и подстригал почти на уровне плеч, с пушистой седой бородой, в маленьких, чрезвычайно толстых очках в серебряной оправе, в поношенном и несколько мешковатом, но всегда строгом темном костюме, дядя Идл напоминал рассеянного профессора со старых карикатур. И, как многие описанные в доброй старой литературе профессора, он обладал не только глубоким умом и обширными познаниями, но и живым и добрым характером.

Занятость и недостаток зрения не мешали ему быть в полном смысле этого слова душой нашей большой семьи.

Вокруг стола под низко висящей люстрой часто собирались его племянники и племянницы, внуки и внучки.

О чем только здесь не говорили!

Конечно, о политике, но и о литературе. И о науке. Пожалуй, всего меньше – о семейных делах. И старик умел сделать так, чтобы разговор стал общим, чтобы в нем участвовали и отцы, и дети, притом – на равных основаниях. Никому – ни старшим, ни младшим – не дозволялось «заушать» друг друга. Никогда никто за этим столом не сказал младшему: «Ты ничего не понимаешь, мальчишка!» Вот когда «сработала» чудаковатая манера хозяина называть внуков едва ли не с младенческих лет по имени-отчеству, а племянников до седых волос – по имени.

Впрочем, это не значит, что не накалялись страсти. Помню, как ожесточенно спорили мы как-то, может ли сейчас быть обломовщина. А когда вышел знаменитый указ о запрещении рабочим и служащим «самовольно» оставлять работу и переходить на другую[79]79
  Указ Президиума Верховного Совета СССР о переходе на восьмичасовой рабочий день, на семидневную рабочую неделю и о запрещении самовольного ухода рабочих и служащих с предприятий и учреждений был принят 26 июня 1940 г. и на следующий день опубликован в газете «Известия». Среди прочего в указе говорилось: «Установить, что рабочие и служащие, самовольно ушедшие из государственных, кооперативных и общественных предприятий или учреждений, предаются суду и по приговору народного суда подвергаются тюремному заключению сроком от 2-х месяцев до 4-х месяцев. Установить, что за прогул без уважительной причины рабочие и служащие государственных, кооперативных и общественных предприятий и учреждений предаются суду и по приговору народного суда караются исправительно-трудовыми работами по месту работы на срок до 6 месяцев с удержанием из заработной платы до 25 %».


[Закрыть]
, помнится, все резко его осуждали, а я даже сказал, что это – крепостное право.

– Не знаю, не знаю. Об этом мы еще поспорим, – сказал старик. – А с Михаилом Григорьевичем из-за крепостного права даже подеремся.

Вообще он старался найти в любом действии правительства «рациональное зерно», и мы не раз находили в нем поддержку против старших.

Бывал там иногда один наш родич, любивший высказывать крайне правые взгляды. Надо сказать, что в этом обществе их не разделял никто. Мы, молодые, просто ненавидели этого человека, старшие были более сдержанны, но никогда не забывали сказать нам, что самое странное, как Лёне это сходит с рук, и дать понять, что с ним вообще нужно держаться осторожнее.

Но Сталина не любил и старый Гранат. И, кажется, единственный раз он терпимо отнесся к высказываниям «Лёнечки» – это когда тот описывал фотографию, появившуюся по случаю юбилея Калинина.

– Понимаете, в самом центре стоит Сталин, – рассказчик даже встал из-за стола и оперся на спинку стула, показывая, как стоит Сталин, – и где-то сбоку, ма-аленький – Калинин!

На столе во время этих сборищ бывало почти всегда одно и то же скромное, как я теперь понимаю, угощение – яичница, плавленый сыр, конфеты в бумажках с начинкой из постного сахара, но нам, дома и этого не видевшим, всегда доставалось от мамы за чрезмерное внимание к сладкому. Может быть, одной из причин, по которым я любил сидеть в одном из кресел, было и то, что удобно запихивать бумажки от конфет между сиденьем, ручкой и спинкой: на столе меньше улик. Как-то недавно совсем в другом доме случайно снял я с кресла сиденье и, увидев, сколько под ним бумажек, подумал, что это преимущество кресел легко постигают все дети во все времена.

Пожалуй, еще привлекательнее, чем «общие собрания» родных, были длинные беседы, которые старый Гранат вел со мной, когда я приходил один.

Только став взрослым, я понял, какое огромное значение имели они для меня, как в особенности был важен его товарищеский тон. Он всегда говорил как равный с равным.

– Ну-с, что почитываете? – был его обычный вопрос – и я не помню, чтобы когда-нибудь стеснялся рассказать ему о прочитанном, а вот отцу никогда не мог рассказать, боясь его насмешки. Конечно же начинались споры о книгах, об образах, о людях. С годами разговоры все серьезнели. Но старик никогда не давил своим авторитетом. Думаю, что когда я решил поступить в химический техникум, Игнатию Наумовичу было ясно, что это – не моя дорога. Но он не отговаривал меня, только сказал:

– Что ж, может быть, и дойдете до интересных открытий. Но в наше время химия, да еще производственная, это прежде всего рецептура. Чего сколько положить.

А когда я стал историком, сколько появилось общих разговоров и о римском праве, и о средневековых городах, и об австралийцах, и конечно же – о «Капитале», о нем, пожалуй, больше всего.

– Засим важно знать, кто двигает историю: класс или масса? – говорил старый Гранат. «Частому моему оппоненту» – с такой надписью подарил он мне свое «Обезземеление крестьянства». Как в этой надписи сказалось его отношение к нам, молодым! Каким я мог быть ему оппонентом? Но то, что он как будто бы всерьез считал меня таковым, много помогло моему образованию.

И вместе с тем были какие-то вопросы, где мы никак не могли понять друг друга. Например, однажды он попросил меня рассказать, что же собственно показывают в кино (оказывается, он когда-то видел лишь первые опыты съемок, скажем, как бежит лошадь), а я никак не мог рассказать достаточно понятно, и мы оба сердились друг на друга (и, вероятно, каждый на себя самого).

Также сначала противился он и радио: слышал из соседних окон «противный, жирный», как он говорил, голос. Но все же давал племянникам себя убедить – и потом уже никакие силы не могли оторвать его от репродуктора во время последних известий.

К Гитлеру старый Гранат относился с презрением и ненавистью. Кратковременный наш союз с Германией переживал тяжело.

К началу войны он был уже очень стар, но мыслил по-прежнему ясно. Успехи рейхсвера не сбили его с толку и не лишили мужества. Эвакуироваться из Москвы он отказался, но вскоре после октябрьских событий слег, чтобы больше уже не встать.

– Я умственным своим взором вижу поражение Гитлера! – сказал он в краткий момент, когда я забежал к нему из разбомбленного университета. И это были, пожалуй, последние слова, которые я от него слышал.

Игнатий Наумович умер в январе 42-го, не дожив одного года до восьмидесяти.

На Новодевичьем кладбище все они вместе – старый Гранат и Рабиновичи, Добровольская, Кравцова – мои родители, братья, дядя Костя, Наталия Владимировна и Джека.

Мозжинка, январь 1969 г.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю