355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Рабинович » Записки советского интеллектуала » Текст книги (страница 21)
Записки советского интеллектуала
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 22:26

Текст книги "Записки советского интеллектуала"


Автор книги: Михаил Рабинович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 29 страниц)

А Равдоникас приезжал, правда, еще в Москву с научными докладами, но как-то изменился, стал еще больше пить и даже выступал совсем пьяным, иногда нес чепуху, но все достойным образом этого не замечали.

Через год, приехав в Ленинград, я был поражен: все, с кем я ни встречался, едва поздоровавшись, начинали говорить о том, какая сволочь Равдоникас. Такого дружного осуждения я никогда еще не замечал. Оказалось, что виной всему – те же равдоникасовские пороки: пьянство, самоуверенность, безволие, обернувшееся какой-то безудержностью. Общеизвестно было, что Равдоникас не только крупный ученый и отчаянный пьяница. Он был еще и признанный донжуан. Но о последнем говорили шепотом. И вдруг заговорил во весь голос… сам Равдоникас.

Однажды на каком-то вечере, где собрались археологи и искусствоведы, он, по обыкновению в сильном подпитии, угостил почтительно молчавших коллег, среди которых были и мужчины и дамы, длинной речью. Речь была обращена к дамам, точнее – к тем дамам, с которыми оратор был близок, а их среди присутствовавших оказалось немало. Равдоникас обращался к каждой по очереди (не знаю уж, какой он избрал порядок).

– Ах, дорогая Имярек (оратор называл настоящие имена), я с наслаждением вспоминаю то-то и то-то! Как вы были трогательно стыдливы, милая, в тот вечер! – И т. п. – А вы, глубокоуважаемая Игрек! Я даже не могу понять, как вы меня избежали в эту буйную весну… Ах, у вас был тогда этот старикашка! (А «старикашка» тоже присутствовал, и все знали, что речь о нем…)

Кажется это был последний равдоникасовский скандал. На этот раз ему не простили ни товарищи, ни вышестоящие.

И вот, с начала пятидесятых годов – уединенная жизнь в академической квартире под сводами старинного дома на Васильевском острове. Один-единственный раз после того я видел его на заседании – и не узнал: плотная малоподвижная фигура, длинные белые волосы, окладистая борода («Под покойного Лихачева», – сказал Воронин).

Но нельзя сказать, что Равдоникас был одинок в свои последние годы. К нему приходили ученики, которые любили его и уважали. Он был в курсе их дел, иногда по-старому подтрунивал:

– Костя Лаушкин во всем стремится мне подражать. Но я-то начал пить, когда был уже профессором!

Кажется, Равдоникас и не пил в последние годы. И вообще стал как-то человечнее. Он радовался маленьким подаркам ко дню рождения и другим знакам внимания. Очень тщательно следил за международной политикой.

Но с наукой было покончено – за четверть века ни одной строки.

Да. Для нас он умер давно. Но что виной тому – водка или тот неудачный взлет?

Я сравнил его с Лысенко. Но, конечно, только по определенной функции в некоторый момент. И еще, наверное, по неуемной жажде славы любой ценой. Говорят, он был человек слабовольный, как все алкоголики, но добрый и даже порядочный, если ему не «попадала под хвост вожжа». Но, во-первых, слишком уж часто вожжа все-таки попадала, а во-вторых, мне ничего не известно в этом плане о Лысенко. Может быть, тот тоже любил учеников. Но в одном, без сомнения, не было и не могло быть между ними никакого сравнения: Равдоникас был человек высокообразованный.

Ленинград – Москва, июль 1977 г.

Новгород 1952

Осенью 1952 года мне попал в руки сборник военных рассказов советских писателей. Перед рассказом «Тициан» поразило сочетание имени и фамилии автора: Вениамин Каверин. Конечно, я знал писателя В. Каверина, зачитывался «Двумя капитанами», не сомневался, что псевдоним – по гусару Каверину, которого Пушкин просил забыть «минутной резвости нескромные стихи»[142]142
  Строка из стихотворения А.С. Пушкина «К Каверину» (1817).


[Закрыть]
– и гусару вовсе не подходило имя Вениамин. И вот, оказывается, его зовут Вениамин. Нужно бы уж и имя взять псевдонимное, как Андрей Печерский или Максим Горький.

И буквально через день-другой после «Тициана» меня позвали к телефону.

– Здравствуйте. Это говорит писатель Каверин.

– Простите, как ваше отчество? (Вениамин-то уж засел в памяти.)

– Александрович. Понимаете, я пишу пьесу про археологов. Хотелось бы кое о чем с вами проконсультироваться.

– К вашим услугам.

Мы встретились. Я представлял себе, что он похож на своего героя Саню Григорьева – такой крепкий, мужественный блондин. А пришел небольшого роста, изящный, даже несколько изнеженный, худощавый брюнет, смуглорумяный, с большими карими глазами. Хорошая книга располагает читателя к автору. Автор – как бы уже знакомый, с которым мы немало и хорошо поговорили. И я отнюдь не был разочарован несходством Сани и Вениамина Александровича. Как-то сразу подпал под каверинское обаяние. Что в нем пленяло? Пожалуй, этакая умная интеллигентность.

Разговор шел в тесном археологическом кабинете музея[143]143
  Речь идеи о Музее истории и реконструкции г. Москвы.


[Закрыть]
, и мои сотрудники принимали в нем живейшее участие. Этим молодым женщинам гость явно понравился. Не помню уж, какие технические вопросы интересовали Каверина – кажется, что именно делают археологи на раскопках, какие употребляют инструменты? Словом, каковы могут быть положения действующих лиц, авторские ремарки? Тогда впервые были открыты берестяные грамоты, и, конечно, в пьесе их тоже находили. Вениамин Александрович решил съездить в Новгород, посмотреть, как это делается в натуре. И пригласил меня с собой: в машине нашлось место.

– Михаил Григорьевич, поезжайте! Ведь вам это самому так интересно! И конечно Федор Иванович вас отпустит! – Это была реплика Вилены Качановой. Ее лучистые глаза аж засверкали.

И в самом деле – могли я упустить такой случай? Посмотреть раскопки и, главное, Новгород, любимый город, который я восемь лет назад видел в развалинах, заросшим сорной травой!

Утром погожего осеннего дня Каверин заехал за мной. В последний момент Лидия Николаевна не смогла поехать, и в машине было только трое – шофер, Вениамин Александрович и я. Болтали непринужденно. Вениамин Александрович то и дело смеялся какими-то короткими очередями: «А-ха-ха!»

За Торжком погода испортилась, полил дождь. Вениамин Александрович сменил шофера у руля. Разговор завял, и я даже вздремнул на заднем сиденье. Проснулся оттого, что машина делала крутые виражи. И не успел я прийти в себя, как мы уже лежали в кювете вверх колесами.

– Мотор! Мотор выключите! – это был голос шофера.

– Сейчас! Вот руку высвобожу. Вы не ушиблись? – это мне.

– Нет, но, кажется, подавил все яйца (я взял с собой по старой памяти еду).

– Хорошо, что свои остались целы, – подал реплику шофер.

Да. Мы отделались, что называется, легким испугом.

Открылась только одна дверца, через которую мы все протиснулись наружу.

– Попробуем поставить машину. Вон и вага лежит, – сказал шофер.

Притащили эту жердь, кое-как подвели ее под низ, дружно повисли на дальнем конце – и – крак! – наша вага сломалась. Других подручных средств не было.

К счастью, нам недолго пришлось понуро бродить вокруг перевернутой машины. Проезжий грузовик зацепил, потянул – и вмиг поставил ее на колеса.

– Как же ты, друг, перевернулся? – спросил коллегу водитель грузовика.

– Это я тормознул, – быстро сказал Вениамин Александрович. – То шла дорога торцовая, а тут выехали на асфальт. Мокро. Заскользили. Ну и…

– Хе-хе-хе! Никогда нельзя резко тормозить! Чему только вас учат в этих школах?

Чувствовалось, что он доволен и, наверное, весь вечер будет рассказывать, как частник тормознул.

Эпизод этот нас задержал, и в Новгород приехали уже поздно. Дождь все шел. За окном машины мелькали какие-то большие каменные дома, улица почти как в Москве, ничего знакомого новгородского. Вспомнилось, как в газетах ругали академика Щусева за то, что он заботится о самобытности старого города, когда людям жить негде. Конечно, и гостиница была не та уютная, где останавливался Арциховский и где мы, бывало, обедали. Впрочем, я не мог тогда даже огорчаться всем этим – так хотелось спать.

То ли сработала лауреатская медаль на лацкане каверинского пиджака[144]144
  Каверину в 1946 г. была присуждена Сталинская премия за роман «Два капитана».


[Закрыть]
, то ли на самом деле было свободно, но нам сразу дали двухместный номер, и мы добрались наконец до подушек.

Разбудил меня резкий стук в дверь. Темно.

– Откройте! Я коридорная. Постояльца привела.

– Здесь же нет места.

– А вы поглядите на другую койку.

В самом деле, я в номере был один. Каверин, как выяснилось, не вынеся моего храпа, перебрался в одноместный. До сих пор остается загадкой, как он сумел, уходя, запереть дверь изнутри? Я снова заснул мертвым сном…

– Почему вы здесь? Почему не на раскопках?

Вениамину Александровичу нужно было что-то срочно отправить, и на почте мы сразу повстречали Кислова и Медведева. На раскопки пошли уже вместе. Я много слышал о раскопках большими площадями, даже видел фотографии и кинофильмы, но то, что открылось в натуре, поразило меня, как неожиданность. Все раскопы, которые мы вели в Новгороде раньше, все они, вместе взятые, уместились бы в одном углу этого огромного котлована. На дне его был перекресток улиц: две мостовые из добротных плах величиной едва ли не с целое большое бревно пересекались, образуя гигантскую неправильную букву X. Они были тщательно расчищены, подметены, отделялось, что называется, бревнышко от бревнышка.

А вне мостовых в раскопе кишел людской муравейник, господствовал хаос, столь милый сердцу археолога: торчали срубы и отдельные бревна, многие сооружения уже обрисованы, другие – еще в стадии головоломки, постоянно решаемой археологами, открывшими в земле пока «что-то» и выясняющими, что же это такое.

Но было и еще новое для меня – то, что позволило вести такой огромный раскоп: тут и там поднимались к небу носы транспортеров, доставлявших землю на борт, откуда ее удаляли уже другие механизмы. Механизация скромная даже по тем временам. Но какая нужна была смелость, чтобы применить машины в археологии, гордившейся уже сотню лет тем, что все делается руками, каждый ком земли проходит через руки человеческие. И сколько изобретательности, чтобы эту последнюю традицию все-таки сохранить!

К борту нас подвел сам Колчин (Арциховского в городе не было). Сказал несколько вежливых слов о преимуществах техники и величественно нас оставил. Во всем сквозило неодобрение: что приехали, не спросясь. Тем более невежливо, не спросясь, спускаться в раскоп, а Боря спуститься не предложил. Потоптавшись смущенно какое-то время на борту, мы решили все же действовать. Бог знает, достигли бы мы успеха, если бы я не увидел внизу Гайду Авдусину в знакомом раскопочном обличье.

– Боба нас не пускает вниз.

– Да ладно уж, спускайтесь.

А внизу еще интереснее. Ежеминутно находят вещи. И Каверин смог видеть воочию, как их регистрируют, как сбегаются к интересным, как третируют «массовку» – что, мол, о таком шуметь. Да ведь при таком размахе работ тут едва ли не все стало массовкой. Кроме грамот, разумеется, хотя и их уже немало. Трудно было уйти, не окинув еще раз взглядом эту мощную панораму раскопок, веселых и в серый день.

– А что делает на раскопках Борис Александрович?

– Как – что? Он заместитель Арциховского. Руководит раскопками.

– Но что он делает при этом? Сидит? Стоит? Что-то я его больше не видел.

– Ну, не знаю, куда он пошел. Но больше всего, пожалуй, ходит и смотрит. Грубо говоря, он должен все воспринять – от глаз к мозгу и сердцу. Все видеть, продумать, прочувствовать. В этом трудность и прелесть нашей работы.

– Знаете, я очень много получил сегодня. Я думал, что археологи – худощавые аскеты. А это здоровые ребята в ватниках, краснолицые. Особенно тот русский богатырь (ему запала в душу фигура Петра Засурцева)! Как они сразу набросились на вас: почему не на раскопках?

Вечером все руководство экспедиции собралось в номер к Каверину. Вениамин Александрович читал пьесу. Обсуждали ее как-то сдержанно. Нужно сказать, что перед тем Колчин и Медведев намекнули мне, что надо бы писателю устроить для них прием – настоящий, с угощением. Каверин, которому я этот намек, конечно, передал, пропустил его мимо ушей. И на столе ничего не было этакого. И хотя Гайда, Кислов и Янин отнеслись с интересом, это не расшевелило остальных. Но все корректно: задавали вопросы, делали замечания. Все.

Новгород воскрес из развалин, пожалуй – похорошел, но для меня все же был едва узнаваем. Эти одинаковые желтые многоквартирные дома. Новый мост через Волхов намного шире и, вероятно, совершеннее по конструкции. Но моя душа тосковала по торчавшим кверху фермам старого моста, через который столько хожено!

Лишь на другой день я перешел на Торговую сторону. Оторвался от Каверина, пошел бродить один. И нашел все же знакомые дома, хоть и сильно изменившиеся при восстановлении. Церкви еще не совсем воскресли, но подправлены. Почти все – в лесах. Прошел по Посольской улице к старому валу. Но нет на горизонте привычного силуэта Нередицы: она лежит в развалинах.

Настал все же такой момент, когда я четко ощутил себя в старом Новгороде. Возвратившись на Софийскую сторону, у Аркажа-монастыря. Маленькая церковь почти закрыта деревьями. Буйство осенней листвы всех оттенков – от бледно-желтого до ярко-красного. И хотя до войны бывал в Новгороде летом, когда листва зеленая, именно эти свежие пожелтевшие листья вернули мне тот, старый Новгород.

И Юрьев монастырь. Может быть, потому, что купола его и раньше были ободраны, еще Каргером. Когда-то сюда причаливала наша лодка… До Перыни я не дошел.

На обратном пути повстречался Каверин уже в машине: погнутую вчера дверцу починили.

– Я вас очень понимаю. Вам непременно надо было побывать здесь одному. Как мне во Пскове.

И мы поехали в Антоньев, где тоже было все по-старому.

Ранним по-осеннему вечером Кислов показывал нам вещи.

– И очень много здесь ваших любимых вещей с надписями, – сказал он, видимо, вспомнив наши раскопки в Москве.

Да. Новгород и Москва – обе мои привязанности. Первая – как светлая юность, вторая – как рана, еще не затянувшаяся.

Как замечательно, что мне привелось еще раз побывать в Новгороде. Работать здесь уже не тянет – слишком болит еще Москва. Да и все здесь уже далекое все-таки. И нет никого, с кем прежде работали. Кроме Артемия. А его-то я здесь и не увидел.

Рано утром попытался разыскать Вантуриных. От домика их нет и следа. Кто-то сказал, что Татьяны Васильевны нет уже на свете, а мужа не стало еще раньше.

Днем выехали из Новгорода, и не только я был в элегической задумчивости. Кажется, и Каверину было немного грустно. Помалкивали до самого Валдая. Уж среди озер нельзя было ехать, не восхищаясь громко. А там пошли и другие разговоры – о Новгороде, об археологии, об общих знакомых, просто о людях, наконец – о литературе. Вениамин Александрович отнюдь не был высокомерным мэтром. Много лет спустя понял я, как был неправ, например, в оценке Зощенко, но он тогда не показал всей поверхностности моих суждений, хоть, кажется, было легко. Рассказывал он и о себе. Тут я узнал и его допсевдонимную фамилию – Зильбер.

И, уже подъезжая к Москве, вдруг:

– Только вы, Михаил Григорьевич, не говорите, что мы перевернулись. Уж простите меня за это.

– Что вы, Вениамин Александрович! Да стоит ли об этом говорить? Поверьте, я отнюдь не считаю это происшествием.

– Правда? – он явно обрадовался.

С той поездки началась наша дружба, которая длится до сих пор.

Что же подружило нас – Новгород или Москва?

Пожалуй, все-таки Москва. Как-то я спросил Вениамина Александровича, почему он обратился за консультацией именно ко мне.

– Знаете, у меня есть приятельница-археолог. Она работает в Музее изобразительных искусств. Я спросил у нее, с кем бы посоветоваться. Она сказала о вас: его затирают и уже совсем затерли.

Так, значит, вот кому я обязан этим путешествием в Новгород и новой (теперь уже старой) дружбой! Светлане Ходжаш!

А Новгород я повидал (не скажу, чтобы был там) еще раз почти через четверть века. Это была прелестная поездка по Пушкинским местам и на Псковщину, как раз в каверинские места. Завернули и к Новгороду. Постояли, может быть, час, даже меньше. Побывали в Кремле и видели с берега Волхова Софийскую сторону. Восхитила работа реставраторов, но все же в памяти впечатление – как от туристской открытки: красиво – и только. Нет, если удастся, поеду в Новгород еще хоть раз.

Николина гора – Москва, 8–17 августа 1982 г.

Пятьдесят третий

Наконец-то выпал снег. Еще вчера его почти не было. Какой-то жалкий, дырявый саван, сквозь который были видны красноватые язвы промерзшего поля и обломанные кости леса. А сегодня лег настоящий, пушистый, белый до боли в глазах ковер! Все линии стали плавными, ничего не торчит. Куда ни глянь – ощущение чудесной естественной гармонии. И лед речки прикрыт рыхлым, еще не успевшим слежаться снегом, расступающимся с легким скрипом под напором лыж. Вновь вышло солнце, и, озаренные его лучами, как жар горят темно-красные стволы сосен, вырастающие прямо из дна огромного оврага, что впадает в речку за ближайшим поворотом. Высокие, прямые, мощные – что называется, корабельный лес. Ему, наверное, больше века – да ведь и я знаю эти чудесные сосны уже не один десяток лет.

Но за последние двадцать лет к восхищению примешивается и совсем другое чувство, в котором деревья ничуть не повинны.

Двадцать лет тому назад – в феврале 53-го…

От той зимы в нашем альбоме сохранилось много карточек. И на всех – солнце, и заснеженный лес, и крутой обрыв берега, и эти самые сосны. На одних фотографиях – мы с маленьким Гришкой на лыжах, на других – Гришка с Леной пешком. Все улыбаются – какая счастливая семья!

А время было совсем не счастливое.

В тот год впервые после изгнания из Академии наук взял я отпуск и поселился в любимом моем Звенигороде, но, конечно, уже не в академическом Поречье, а по соседству, в другом Поречье – доме отдыха Министерства вооружения.

Нужно сказать, что вообще, как ни тяжела была вся эта история с прекращением работ Московской экспедиции, она дала мне жизненный урок – показала, что свет клином не сошелся на Академии наук, что и вне ее есть жизнь и работа. Взять хотя бы основное – из Академии меня выгнали, чтобы археологией Москвы не занимался Рабинович, – по мнению самых высоких инстанций, это было недопустимо. Но меня-то оставили как раз в Музее Москвы, где я ничем иным заниматься не мог. Более того. Прекратить начатое дело оказалось невозможным. Просто академический институт этим не занимался. А работа пришла в музей. К тому самому Рабиновичу.

Одно время меня даже не печатали – почти как «врага народа», но вскоре оказалось, что, во-первых, нельзя вынуть моих глав из многотомных изданий, а во-вторых, что меня охотно печатают под псевдонимом. Псевдоним придумал мой старый друг Альберт Кинкулькин.

– Подписывайся ты М. Григорьев – и дело с концом!

И в первый же год «Вечерка»[145]145
  Имеется в виду газета «Вечерняя Москва».


[Закрыть]
напечатала целую серию статей М. Григорьева «Из истории столицы». Псевдоним этот был тут же раскрыт Большой советской энциклопедией, напечатавшей в списке авторов: «М. Григорьев (М. Г. Рабинович)», но никаких неприятностей не последовало. Похоже, что высшему начальству было не до меня, а начальство среднее понимало эту кампанию по-своему и считало задачу выполненной, удалив еще одного Рабиновича с высокооплачиваемой должности.

Так или иначе, зарплата уменьшилась вчетверо, но я прирабатывал пером, и вот уже на следующий год можно было даже позволить себе купить относительно дорогую путевку в этот дом отдыха. Кстати, и он оказался во всех отношениях не только не хуже, а даже лучше академического. Здесь я поселился в небольшой, но отдельной комнате – честь, которая там оказывалась только членам-корреспондентам Академии наук СССР!

Публика тоже была вполне приличная – инженеры, артисты, со мной за столом – полковник-географ, ученик Н. Н. Баранского. Здесь отдыхали и тренировались две спортивные команды – шахматистов и… боксеров. Среди них – бывший чемпион СССР Королев и будущий чемпион мира Петросян. Петросян казался совсем мальчиком. Как-то нам удалось вызвать его на «разговор за жизнь».

– А зачем мне учиться? – говорил он, подняв свой чеканный горбоносый профиль, непринужденно засунув руку в карман пиджака так, что большой палец торчал наружу. – Семь классов окончил, а више – шахматам не научат!

Очень я был удивлен, прочтя через несколько лет, что гроссмейстер Тигран Петросян – аспирант какого-то института.

Запомнился Королев – скромный, сдержанный и вместе с тем откровенный.

– Знакомо ли вам чувство страха? – спросили его на беседе.

– Как не знакомо! Очень знакомо! Вообще я вам скажу, что если кто и говорит, что не боится, то или врет, или здесь (он покрутил пальцем у бритого виска) что-нибудь не в порядке. Как можно не бояться, если тебе сейчас по морде дадут? Другое дело – как совладать со страхом.

Словом, было интересно.

К тому же со своими академическими друзьями я встречался каждый день – ведь мы были всего в трех километрах! По-прежнему ходили на лыжах с Виктором Никитичем Лазаревым. Он старше меня лет на пятнадцать – значит, тогда ему было за пятьдесят. А мы почти каждый день проходили километра 32–33. Теперь я уже не помню, когда прошел 30 километров. Виктор Никитич мгновенно надевал лыжи и устремлялся на дистанцию, не оглядываясь, справился ли я уже с ремнями своих тяжелых «Карху». И если он успевал исчезнуть за поворотом, мне было уже его не догнать. Главной заботой было не потерять из виду хотя бы помпон его шапочки – тогда на второй половине пути сказывались мои более молодые годы, и приходили мы вместе.

Казалось, полный, безмятежный отдых после более чем года мучений…

Но вот однажды утром, включив по обыкновению репродуктор, я услышал голос Левитана с особенной, значительной интонацией, которая хорошо знакома всем, кто слышал в те времена «важные сообщения». Левитан читал о новом раскрытом органами госбезопасности заговоре – заговоре врачей-убийц, орудовавших в самых почтенных лечучреждениях. Конечно, все эти гнусные злодеи обезврежены и вскоре предстанут перед судом.

Вот что характерно, среди обвиняемых были крупнейшие светила медицины – русские и евреи, скажем – Виноградов и Вовси. Но логические ударения были расставлены так, будто и здесь – еврейский заговор.

Выслушав все это, я надел лыжи и ушел в лес. Избегая главных лыжней, пробродил в одиночестве до обеда.

В столовой у моего прибора была предупредительно положена газета. Отодвинул ее и принялся за закуску.

– Нет, вы прочтите, – сказала жена полковника.

– Думаете, меньше станет аппетит? – попробовал отшутиться я.

– Нет, серьезно, прочтите – это очень важно.

Читаю с каменным лицом, чувствуя на себе взгляды. И принимаюсь за суп. Полковницу это, видимо, не удовлетворяет.

– Подумайте, какой ужас! Вы знаете, тут отдыхает жена Володина. А его покойная дочь болела сердцем. И он добился, чтобы ее лечил Вовси. Так жена говорит, Володин места себе не находит.

– Ну, знаете, можно еще подумать, что хотели вывести из строя руководителей. Но при чем здесь дочь Володина?

– Ах, как вы не понимаете! Ведь он же перед членами правительства выступает!

– Брось, Галя, ерунду говорить, – вмешался полковник, – при чем тут в самом деле Володин!

Я благодарно посмотрел на него, и обед закончился в молчании.

Следующие дни принесли новые известия. Например, что награждена орденом Ленина доктор Лидия Тимашук, благодаря которой разоблачили преступные махинации обвиняемых. Рядом со мной был один из гроссмейстеров. Кажется, русский. И тоже читал газету.

– За что награждают! – вырвалось у него. Но тут же он опомнился и, бросив на меня косой взгляд, продолжал преувеличенно громко: – И правильно награждают!

И поползли слухи – что ввиду справедливого гнева народа всех евреев выселят в Биробиджан, вот только кончится процесс. Насколько эти слухи были основательны, сказать не берусь. Но практика выселения целых народов была уже не нова.

Вместе с тем пышно праздновалось шестидесятилетие Эренбурга, минувшее два года назад.

Вот в таких условиях заканчивался мой «отдых». На пару дней приехали Лена с Гришкой (их поместили даже в номер «люкс»). Тогда и сделаны те фотографии. Кто подумал бы, что в этом солнечном лесу, на этих аллеях, в этих беседках мы с Леной все обсуждали – не развестись ли нам?

– Вы с Гришкой армяне. Вас не выселят.

Как-то мы ни до чего не договорились – уж очень страшный был разговор…

Под вечер второго дня я провожал их на станцию. По дороге стал объяснять кому-то, как пройти, а Гришка подумал, будто я сам хочу вернуться.

– Папа, ты от нас не уходи, – сказал он мне тихонько. А мне так защемило сердце!

И теперь, когда хожу на лыжах по этим местам (обходя, однако, те глухие уголки, которые намечал себе тогда, чтобы замерзнуть, если и в самом деле будут нас выселять), я не могу не вспоминать всего, что было тогда.

И конечно, прекрасные старые сосны в этом не виноваты.

Но я все время возвращаюсь мыслью к тому, что, в общем-то, мне повезло. Выгнали с работы, но ведь не посадили, не отправили в концлагерь, ни даже в Биробиджан! И я прочел еще в газете, что «дело врачей» прекращено за недоказанностью обвинений, и сам видел указ о лишении Лидии Тимашук ордена Ленина.

Мозжинка, февраль 1973 г.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю