355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Рабинович » Записки советского интеллектуала » Текст книги (страница 13)
Записки советского интеллектуала
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 22:26

Текст книги "Записки советского интеллектуала"


Автор книги: Михаил Рабинович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 29 страниц)

Часть 2
Война и после

Наше дело правое

Более полутора лет – с сентября 1939 по июнь 1941-го – мы проживали под гнетущим ощущением неправильности, несправедливости того, что совершается в мире. Гитлеровская армия победно маршировала по Европе. Происходило как раз то, чего, как нам внушалось изо дня в день много лет подряд, мы никогда не допустим. А «мы» (тогда и я, и все вокруг меня как-то глубоко ощущали свое единство и, как это ни странно может прозвучать, свою ответственность если не за внутреннюю, то за внешнюю политику правительства), «мы» не только допускали, но попустительствовали этому, чтобы не сказать хуже.

Наша армия тоже прошла победным маршем сначала в Польшу, затем – в Прибалтику. И сразу на прилавках московских магазинов появились, хотя и ненадолго, конфеты рижской фабрики «Лайма» (в красивых бумажках, но довольно-таки низкого качества), какие-то невиданные раньше нарядные материи. Возвратившиеся из польского похода родные и знакомые показывали приобретенные, по нашим понятиям, за бесценок прекрасные вещи и рассказывали чудеса о том, как «они», поляки, а тем более – прибалты, там живут. Об известном тогда поэте, последовавшем за армией, говорили, что поехал-то Лебедев-Кумач, а вернулся уж Лебедев-Коверкот. Остроты эти по-настоящему не веселили, товары не радовали. Тем более непопулярна была война с Финляндией, в которой крошечное государство оказало отчаянное сопротивление и полегло много наших.

И уж, конечно, не способствовали хорошему настроению ни введение восьмичасового рабочего дня и семидневной рабочей недели (вместо шестидневки и семичасового дня, которые все воспринимали как одно из достижений советской власти), ни введение платы за обучение в вузах[95]95
  Постановление Совнаркома СССР о введении платы за обучение студентов в высших учебных заведениях и в старших (8–10) классах средней школы было принято 2 октября 1940 г., опубликовано на следующий день в «Правде».


[Закрыть]
, тогда как конституция 1936 года утверждала его бесплатность. Да и повышение цен на продукты в полтора раза тоже никого не обрадовало[96]96
  Повышение цен не носило единовременного характера. Под лозунгом «борьбы с очередями» в январе 1939 г. были повышены цены на ткани, готовое платье, белье, трикотаж, стеклянную посуду. С 24 января 1940 г. – на мясо, сахар и картофель, с апреля – на жиры, рыбу, овощи. В июне 1940 г. – на обувь и металлические изделия. Цены на товары наибольшего спроса – хлеб, муку, крупу, макароны – оставались без изменения. СНК, пытаясь ограничить покупательский спрос на них, сократил «нормы продажи товаров в одни руки». В апреле 1940 г. они были уменьшены в 2–4 раза и вновь сокращены в октябре.


[Закрыть]
. А ведь причиной всему был союз с Гитлером, который не был популярен ни в каких кругах. Все неприятности смотрелись бы как мелкие, если бы не этот противоестественный союз, если бы было, ради чего их терпеть.

И первое затемнение мы увидели задолго до 1941 года – в Киеве, куда приехали на экскурсию с Рыбаковым. Киев считался тогда уже угрожаемым со стороны врага.

Тяжелое настроение было и среди моих университетских товарищей. Иногда мы читали в прессе статьи, сочувственные гитлеровцам, как будто бы даже радовавшиеся поражениям англичан и французов, а на семинарах по «основам» нас едва ли не заставляли разделять это злорадство. И только наш руководитель Вадя Дубровинский сказал как-то, повторяя ходячий анекдот: «Мы, конечно, друзья с Гитлером, но ведь заклятые друзья!». Он был хороший малый и потом пострадал за нас.

А тут еще уменьшение числа стипендий. Это уже грозило взрывом, и начальство вынуждено было сильно смягчить эту меру.

И, как ни парадоксально, чем больше были внутренние сомнения, тем ортодоксальнее держались мы в споре поколений. Как-то с дядькой Константином я даже «козырнул»: мол, заняли же мы Прибалтику.

– Это не мы взяли, – ответил он, – это нам швырнули кусок. И скоро отберут обратно. – Дядька как в воду глядел.

Между тем жизнь шла своим чередом. Мы учились, работали и – без чего не живет молодежь – развлекались в меру возможности. Впрочем, развлечения зачастую омрачались. Так, Арциховский защитил докторскую диссертацию[97]97
  А.В. Арциховский защитил в 1940 г. диссертацию на тему «Древнерусские миниатюры как исторический источник».


[Закрыть]
и устроил шикарный банкет, на котором – без преувеличения – можно было есть столовой ложкой черную икру. Но как раз в то утро объявили о восстановлении семидневки и проч. И каждого входящего хозяин предупреждал: об этом ни слова!

Именно в то время я женился, начал работать по археологии Москвы, написал первую свою работу о Новгороде, познакомился со многими интересными людьми. Из них наиболее яркой фигурой был Петр Николаевич Миллер – типичный интеллигент-народник с революционным прошлым, руководивший тогда Комиссией по истории Москвы[98]98
  14 декабря 1909 г. при Московском археологическом обществе (МАО) была создана Комиссия по изучению старой Москвы. Она занялась сбором материалов по топографии, истории, археологии города, а также изучением памятников архитектуры и прикладного искусства. В 1912 г. вышел первый выпуск трудов Комиссии под названием «Старая Москва». В деятельности Комиссии активное участие принимал П.Н. Миллер.
  12 апреля 1919 г. принято решение об организации музея «Старая Москва» в бывшем Английском клубе. С 1919 г. вплоть до упразднения музея его хранителем был П.Н. Миллер.
  В июне 1923 г. МАО было закрыто. Комиссию по изучению старой Москвы удалось переоформить как «Группу лиц, интересующихся изучением старой Москвы». С 1924 г. «Группа» стала Ученой комиссией при отделении Государственного исторического музея «Старая Москва». Возглавил ее П.Н. Миллер, почетным председателем был А.М. Васнецов. В декабре 1926 г. Ученая комиссия присоединилась к Обществу изучения Московской губернии. «Старая Москва» вошла в него на правах секции, а ее руководитель П.Н. Миллер был избран заместителем председателя Общества.
  В феврале 1930 г. секции Общества изучения Московской губернии «Старая Москва» и «Новая Москва» объединились в одну – «Секцию по изучению города Москвы». Общество изучения Московской губернии (области) было преобразовано в Московское областное бюро краеведения, просуществовавшее до 1936 г. 21 июня 1939 г. при секторе истории СССР до XIX в. Института истории АН СССР была создана группа по изучению истории Москвы (руководитель – профессор В.И. Лебедев). Через год Президиум АН СССР присвоил ей статус самостоятельного подразделения Института истории. В октябре 1940 г. группа оформилась в системе АН как Комиссия по истории города Москвы. Председателем Комиссии остался профессор В.И. Лебедев, а секретарем стал П.Н. Миллер.


[Закрыть]
. Высокий, сутулый, бородатый, в неизменной своей толстовке, а в холода – и в расписных сибирских валенках, он успевал исходить своими больными ногами все новостройки, направить, куда нужно, меня, добиваться того, чего никто не мог добиться. Обо мне он заботился по-отечески, старался пополнить мое образование. Пригласил даже заниматься со мной керамикой самого Филиппова. Это тоже было яркое знакомство. А на заседаниях Комиссии я видел Щусева и Виноградова, Александровского и Звягинцева, Готье и Бахрушина. Скептики называли это сборище кунсткамерой. Что ж, для меня она была весьма полезна.

Раскопок летом 1940 года не было: нас не пустили в пограничный Псков, и нам с Леной удалось даже свадебное путешествие в теплые края. Впервые побывал я тогда на Кавказском побережье, в Хосте, еще не поглощенной Сочами. Там мы не читали газет, не слушали радио, всего было вдоволь – и на месяц удалось забыть тревогу войны. В приморском парке гуляли Дудинская и Чабукиани – и мы присоединялись иногда к их восторженной свите…

А в октябре умер папа. Дядя Костя пережил его лишь на два месяца. Мне пришлось повзрослеть, да уж и пора было.

Атмосфера все накалялась. Все ненавидели Гитлера и наш союз с ним, во всем видели желаемый разрыв. Например, когда Молотов ездил в Берлин, спрашивали: почему на фотографии Гитлер держит Молотова за рукав? Ответ был: пробует, не английское ли сукно. Рассказывали, что какая-то газета даже приготовила номер, чтобы выпустить в день объявления войны Германии, и что, узнав об этом, газетчиков наказали.

Увы, как скоро выяснилось, никто всерьез не готовился к войне с Гитлером. По крайней мере, в ближайшее время.

В июне были государственные экзамены. Тут уж пришлось совсем отключиться от внешнего мира. К 20-му два из них были позади, оставался экзамен по археологии, к которому я был готов. Не теряя темпа, стал готовиться к следующим экзаменам – в аспирантуру, они должны были начаться через месяц. Срочно надо было «подогнать» иностранный язык.

В воскресный день 22-го, оторвавшись на минуту от немецкой книжки, я вышел купить чего-нибудь поесть. И от продавца овощного ларька узнал, что немцы напали на нас и уже бомбардировали наши города. Так, машинально сжимая в руке пучок редиски, не заходя домой, пошел на истфак. На Арбатской площади, у кинотеатра] «Художественный», вдруг заговорил репродуктор. Передавали (должно быть, уж не в первый раз) речь Молотова. Как и другие, я остановился, жадно ловя каждое слово.

– Наше дело правое! Враг будет разбит! Победа будет за нами!

Как ни мало симпатична мне теперь эта личность, должен заметить, что тогда Молотов (или тот, кто написал ему речь) сказал самые нужные слова.

Да, наше дело правое! Мы возвращаемся к правому делу! И, как ни ужасна война, как ни вероломен враг, все же в том, что рухнул наконец этот гнусный союз с Гитлером, было некоторое облегчение.

Воскресенье. Занятий нет. Но на истфак пришли многие, как в родной дом. Еще не поступило никаких конкретных указаний, и через час примерно мы целой группой вышли на улицу без определенной цели. В сквере у Большого театра уже выставлены «Окна ТАСС». Каков должен быть фашист? Белокур, как Гитлер, строен, как Геринг, красив, как Геббельс (тут же, конечно, соответствующие изображения). Не скажу теперь, чтобы это была очень тонкая острота. Но ведь впервые тогда за два почти года мы увидели снова карикатуру на фашистов. И это само по себе поднимало дух.

А вечером вся семья собралась у Кости. Возвращались поздно, было уже затемнение, ни одного огня. Но ночь-то светлая, летняя, почти как день. На перекрестках края тротуаров намазаны мелом. Тихо. Город спокоен, готов к бою.

Бестолковая нервозность заметна была поначалу лишь в прессе. «Победа за нами!» – гласили жирные шапки газет, как будто не было сказано, что она будет за нами, а для этого нужно немало сделать. Мы еще не привыкли тогда читать между строк военные сводки, и выходило как-то странно: всюду наши войска одерживают победы, но немцы занимают города.

В военкомат меня вызвали на 26-е. Чтобы все же кончить университет, попросил принять экзамен по археологии досрочно. И как раз в ту ночь – первая воздушная тревога (как потом выяснилось, пробная, чтобы проверить дисциплинированность населения). Поутру меня экзаменовали Арциховский, Рыбаков и еще кто-то, кажется, Лебедев. У Рыбакова после тревоги и бессонной ночи слипались глаза. Но спрашивали строго, хотя и очень доброжелательно.

– Отлично, без всятих натяжет и стидот! – сказал Артемий, вернувшись в кабинет, где нас ждали болельщики.

В военкомате мне вручили военный билет и мобилизационное предписание. Комиссия признала годным к нестроевой службе.

Университет я окончил, в армию не брали пока. Направление на работу было в Институт истории. Впервые за последние месяцы перешагнул я его порог. Суета. Шум. Стук. Заколачивают ящики. Петр Николаевич в фартуке сидит в уголке с молотком и выпрямляет погнутые гвозди, которые несут к нему со всех сторон. Институт эвакуируется куда-то на Восток. Там я не нужен – Греков так и пишет на моем направлении. Потом – еще несколько попыток найти работу. С мобилизационным] предписанием никуда не берут – даже посмеиваются:

– Вас же мобилизуют со дня на день! Пособие от нас хотите получить?

Тем временем я вступил в добровольную команду ПВО на истфаке.

Пожарным. При деле, но ведь без зарплаты. А полученная в последний раз стипендия иссякает. Тут Сергей Данилович Сказкин и зачислил меня лаборантом, с тем что я буду исполнять обязанности мобилизованного Летуновского – его заместителя по административной и хозяйственной части.

В июле начались налеты. С немецкой аккуратностью самолеты прилетали без десяти минут восемь и сбрасывали бомбы, невзирая на огонь зениток.

Особенно запомнилась ночь на 6 августа. По сигналу тревоги мы заняли посты на чердаке. Нам с аспирантом Мальцевым было хорошо видно через слуховое окно, как вражеский самолет поставил в ясном небе дымовое кольцо, как стали прилетать бомбардировщики и сбрасывать в это кольцо свой груз – на этот раз только фугаски. Слышался звон выбитых взрывной волной стекол, грохот падения чего-то тяжелого, нас подбрасывало немного на нашем чердаке. И командир звена, венгерка, доцент Андич, окликала нас:

– Эй, пэрьвий пост! Ви там ще живи?

А нам хотелось спросить ее о том же – кто жив внизу, на улице, откуда слышался звон и грохот. И, наверное, чтобы заглушить эту тревогу, Мальцев пел негромко своим мягким тенором разные популярные в ту пору песни, одну за другой и снова.

Вот наконец прозвучал отбой. Можно спуститься вниз. В нашем здании вылетело лишь с десяток стекол. А звону было! Но на улице много осыпавшейся штукатурки, битого кирпича, стекла. У Никитских ворот памятник Тимирязеву лежит на боку. На Никитском бульваре бомбой снесло полдома – и повисла над бездной кровать. На Воздвиженке (тогда улице Коминтерна) зияет пустыми окнами дом рядом с кино: бомба попала внутрь. А Кутафья цела, хоть нам и показалось сверху, что там взметнулся взрыв.

Наверное, они хотели разбомбить Кремль. Но, несомненно, дала свои результаты маскировка: еще в первые дни войны на Манежной площади нарисовали крыши как бы жилого квартала, у мостов – тоже какие-то деревянненькие кровельки поперек реки; Мавзолей заключен в футляр в виде белого домика, а на углу Никольской – кажется, даже какая-то церквушка искусственная.

Да. Кремль они не увидели, а по расчету бомбить не умеют: вот поставили кольцо на несколько сот метров в сторону – и предназначавшиеся для Кремля бомбы легли в другой район – ближе к Арбату и Никитским воротам.

Москва, октябрь 1982 г.

Мой друг бесценный

Я познакомился с Шурой дважды.

В первый раз – в августе 1928 года. Мокрым, хмурым был этот месяц на даче в Томилине, где я по обыкновению гостил у дядьки Константина Исаковича. Мы с Джекой слонялись по участку или по окрестным раскисшим дорогам, неистощимо споря, например, о том, является ли общество муравьев разумным и похожим на человеческое (вернее, более разумным, поскольку мы думали, что там нет эксплуатации муравья муравьем), и о разных других столь же высоких материях.

По вечерам таскали хворост, топили печурку – и наступало настоящее блаженство: дядька читал нам вслух «Двенадцать стульев». В полутемной комнате было два ярких блика: на полу – отсвет огня от печки, и на столе – круг от лампы, а в нем – блестящие дядькины седины. И почти ощутимо появлялись нагловатые, но чем-то неотразимо привлекательный Остап Бендер, жалкий Киса Воробьянинов, Елена Станиславовна Боур со следами былой красоты, стремительный Виктор Михайлович Полесов, Варфоломей Коробейников и другие персонажи, тогда еще только вышедшие на страницы журнала «30 дней»[99]99
  Роман «Двенадцать стульев» был впервые опубликован в журнале «30 дней» (1928 г.№ 1–7).


[Закрыть]
.

Как-то в относительно менее мокрый день, когда в сером небе появились просветы и можно было даже повесить гамак, приехала (вернее, прикатилась на своих маленьких, быстрых, коротких ножках) Надежда Марковна и привела с собой юношу, пожалуй, немного слишком чинного, чтобы стать нашим с Джекой приятелем. В расстегнутом вороте туальденоровой[100]100
  Туальденор (от фр. toile de Nord – букв, северное полотно) – легкая хлопчатобумажная материя, холстина, из которой обычно изготавливалась рабочая одежда – халаты, комбинезоны и т. п., в связи с чем пряжа изначально окрашивалась в серый цвет.


[Закрыть]
толстовки виднелся белый воротничок и даже голубой галстук, отлично сочетавшийся с серо-голубыми глазами, которые, впрочем, прикрывали и маленькие очки в стальной оправе и, пожалуй, еще надежнее – скромно приспущенные длинные ресницы. Шевелюра же была буйной, нечесаной, и будь мы с Джекой постарше, наверное, поняли бы, что и галстук, и опущенные ресницы – только маскировка, вполне естественная для молодого киевлянина, впервые попавшего в Москву.

Но мы не поняли – и провели часа два в отменно скучной беседе; гость не вылезал из гамака, а это немало злило Джеку, справедливо считавшую, что новый знакомый ведет себя как собака на сене: занимает гамак и ни разу не качнулся в нем!

И знакомство скоро забылось настолько, что мы с Шуркой вспомнили о нем лишь лет через пять.

Но еще раньше, года через три, мы познакомились сызнова.

Как-то в ранний зимний вечер я торопился из техникума к дядьке и почти бегом мчался по узкому тротуару улицы Белинского от телеграфа к Никитской. Не то чтобы опаздывал, а просто был слишком легко одет: порядочного зимнего пальто не было. Обгоняя каких-то двух молодых людей, я, наверное, задел их и не дал себе труда извиниться. А может быть, и не задел, а просто им не понравилась моя стремительность. Во всяком случае, они что-то сказали по моему адресу, а я тут же им ответил. Не помню, что именно, но уверен, что их слова были добродушно-шутливы, а мой ответ ехиден и недружелюбен. На том и расстались. Я юркнул в дядькин подъезд, взбежал на третий этаж, нажал знакомый звонок – и через минуту уже сидел в светлой, теплой комнате, беседуя с тетушкой Наталией Владимировной и Джекой.

Но не успели мы обменяться первыми накопившимися за день новостями (ибо редкий день я тут не бывал), как опять зазвенел звонок. Я пошел открывать, но дядька уже впустил в переднюю… тех самых парней, с которыми я только что мимоходом схлестнулся!

Сначала было смущение и дикая мысль, что парни пришли на меня жаловаться, хоть ничего особенного, по тогдашним понятиям, между нами не произошло. Лишь в следующий момент я понял, что они пришли в гости. Кира Виноградов и Шура Мипоз – молодые музыканты из Киева. Теперь, читая на афишах: «Партия фортепиано – Кирилл Виноградов», я неизменно вспоминаю о том нашем знакомстве. И, конечно, о покойном Шурке, с которым ушла в могилу, кажется, и часть меня самого.

Мы стали, что называется, закадычными друзьями. Наверное, не сразу, но память не находит этого пути: кажется, что с самой той встречи мы подружились. Ходили вместе в музей, виделись в Ленинке (Шура готовился к экзаменам в консерваторию).

У Джеки Добровольской в те годы начала «сбиваться» компания – частью из друзей детства, частью – из школьных товарищей. Но, как это бывает, все окрасилось в иные цвета, все мы совсем по-иному, с лучшей стороны узнали друг друга, когда в нашу компанию вошел Шурка. При нем все раскрывалось, «выдавали» самое лучшее, что в них было. Длинный Юрка Меньшиков – Пат[101]101
  Пат (наст, имя и фам. Карл Шенстрем; 1881–1942) – датский комедийный киноартист. Выступал в паре с Паташоном (Харальд Мадсен; 1890–1949). На экранах СССР шли фильмы с их участием «Кино, флирт и обручение», «Он, она и Гамлет», «Дон Кихот» и некоторые другие.


[Закрыть]
, как мы его называли по имени популярного тогда киноактера, – становился не так угловат и порывист, Ира Дашкова делалась, напротив, живее, Татка Краснушкина меньше выкручивалась, Виталий Прошко переставал меланхолически вздыхать. Даже мрачный Павел Кравцов улыбался и шутил. Позднее в нашей компании появились еще Саша Гинзбург (теперь более известный как Галич) и Таня Бачелис, по сравнению с которой, как мне казалось, все девушки мира ничего не стоили. Но и она не изменила моего отношения к Шурке, даже тогда, когда у них был роман.

Да! Еще в нашей компании была тетушка Наталия Владимировна. Редко мне случалось видеть, чтобы кто-нибудь из взрослых так жил жизнью молодежи, как она – нашей, так близко принимал к сердцу отроческие и юношеские радости и печали, как она – наши.

Чаще всего мы собирались у нее – то чтобы почитать вместе что-нибудь (тогда все зачитывались Фейхтвангером) и поспорить о прочитанном, то чтобы поиграть в разные литературные игры, то чтобы просто поболтать, то чтобы отправиться в консерваторию… Иногда к нам присоединялись и дядька Константин, и Яков Лазаревич Лившиц.

Шура поступил в консерваторию не сразу, и то на историко-теоретическое отделение. Семья его тем временем перебралась в Москву и поселилась в Пушкине. Вот там мы обрели еще один дом. Родители Шурки, Юрий Борисович и Раиса Ноевна, и тетка его, Надежда Ноевна, тоже очень нас привечали, зачастую участвовали в наших разговорах и спорах. Как много было в моем друге от его семьи! Живость южан сочеталась здесь с огромной внутренней деликатностью по отношению друг к другу и к посторонним; начитанность, истинная интеллигентность – с естественностью поведения, простотой и скромностью быта. Все окрашивалось природным остроумием и веселостью, большим радушием.

Летом и зимой я нередко живал у Мипозов по нескольку дней. Иногда мы сидели рядом в столовой у пианино, и Шурка рассказывал мне, что он думает написать или сказать, а то просто мы говорили о том или ином из слышанного, и он тут же проигрывал для меня нужные куски. Много гуляли – исходили все окрестности. Вечерами, когда уже все укладывались спать, мы долго еще болтали в своих кроватях, летом – на террасе, зимой – в Шуркиной «комнате», выгороженной книжными шкафами из кухни.

Так шли год за годом. Мы взрослели, и дружба наша крепла. Общего становилось все больше.

Вспоминаются разные дни в Пушкине.

– Здравствуйте, Миша! А Шура пошел на озеро с книжкой, – сказала как-то Раиса Ноевна под вечер чудесного летнего дня.

Я отправился на Серебрянку и вскоре убедился, что мой друг действительно там, но не столько с книжкой, сколько с девушкой. Катанье на лодке вылилось в пару часов бессменной гребли – зато я мог любоваться Шурой и Любой, сидевшими на корме, мило обнявшись. Но, возвращаясь с озера, мы завернули на танцплощадку, и тут в роли зрителя оказался Шурка – он не танцевал. Проводив Любу, мы долго беседовали на террасе – на этот раз о девушках. Так уж случалось, что мы часто ухаживали вместе, но не помню, чтоб когда-нибудь я оказался победителем.

И на той же террасе мы в другой раз до хрипоты спорили – имели ли моральное право академики-невозвращенцы, как тогда говорили, – Чичибабин и Ипатьев – остаться в Америке. Нужно сказать, что один Юра Меньшиков считал, что они поступили правильно.

– Вы подумайте, Юра! – сказал Юрий Борисович. – Ведь они химики, а химия – основа военной промышленности. Что было бы, если бы наш Генеральный штаб вот так уехал и не вернулся?

Уехал в Москву вечером Юра. А наутро мы с Шуркой, проснувшись на террасе, услышали вырывающиеся из старенького громкоговорителя хрипящие слова о «деле изменников Тухачевского, Якира и других»[102]102
  Дело видных советских военачальников М.Н. Тухачевского, И.Э. Якира, И.П. Уборевича и других рассматривалось 11 июня 1937 г. Все они были приговорены к расстрелу и казнены на следующий день. Дело было сфабриковано по указанию И.В. Сталина.


[Закрыть]
. Каждый из нас прочел в глазах другого мрачное отчаяние – ведь мы поверили в эту измену. Отвернувшись друг от друга, долго лежали молча.

В другой раз в пылу спора Шурка сказал, что не видит разницы между советской и фашистской диктатурой, и это был единственный случай, когда Юрий Борисович резко его оборвал.

– Ну, я, конечно, хватил через край, – говорил Шурка позже. – Но каков папа! Он так рассердился! Я думал, что он может меня и ударить!

И конечно, мы упивались музыкой… В окна Большого зала консерватории бьет яркий солнечный луч и падает прямо на эстраду, на стройную фигуру Жака Тибо. И мне кажется, что это не Корто и Тибо играют сонату Франка, а, наверное, само солнце наполняет зал светлой музыкой.

А вот громадный Клемперер дирижирует, стоя прямо на полу, без подставки – он и так возвышается над всеми. И скупые, величественные его жесты как будто вынимают звуки из оркестра.

В Малом зале мы слушаем любимого нашего певца – Анатолия Доливо и потом страстно защищаем его от моего отца, наивно считающего, что певец должен все же иметь голос. Мы выучили весь богатый репертуар Доливо и пытались исполнять его в своем кругу. Словом, мы были доливистами.

Вино довольно редко бывало на наших сборищах – нам было хорошо друг с другом и без того. Как грандиозный пир вспоминается празднование нашего дня рождения – нам с Юркой «стукнуло» по двадцать, Шурке – двадцать два, а Якову Лазаревичу – сорок два, сколько двоим из нас троих. И он пировал с нами «на равных».

Говорят, что в юности не умеют ее ценить. Но в годы студенчества я ясно чувствовал, что переживаю лучшую свою пору, и жалел, что годы мелькают так быстро. Пожалуй, лучше всего выражают мое тогдашнее настроение те немудрые стишки, которые я преподнес моему другу в день его двадцатипятилетия:

 
Блистательная четверть века
Осталась ныне позади.
Судьба играет человеком,
Ее неведомы пути.
Быть может, через четверть века,
Достигнув горней высоты,
Ты позабудешь человека,
С кем был и в дружбе, и на «ты».
Оглянемся ж на четверть века
(Ту, что осталась позади),
Мы познакомились у Джеки
(Судьбы встречаются пути).
Ах, наше отрочество славно
Под этим кровом протекло!
Как мы бесились там забавно!
И Пат предлинный, и Павло,
И Витька, наш Макиавелли,
И Ирка, божия гроза,
И всеми нами там владели
Одни зеленые глаза…
А наша Тетушка! А споры,
А Пушкинские пикники!
И Татки ласковые взоры
В твои устремлены очки…
Ах, отроческие дерзанья
И этот милый дядькин дом!
Мы нежные воспоминанья
О нем навеки унесем.
Но вот мы юноши. Я – техник,
Ты – музыкант. Тот – инженер,
Виталий – ассистент и скептик,
Артистка Татка, например.
Девицы бурно созревают.
Им нужно замуж. Мы должны…
Но, слава богу, умыкают
Их мальчики со стороны.
Хотя ученья корень горек,
Но все же надо в вуз идти,
Ты – теоретик, я – историк,
Ах, как изменчивы пути!
Ты кончил и в аспирантуре,
Перед тобой работы тьма!
(По общему признанью, Шуре
Сие к лицу идет весьма.)
Так будь же счастлив, милый! Ave!
Смелей шагай вперед, Мипоз!
Пусть будет путь твой к горней славе
Усыпан лепестками роз!
Мой друг, не отставай от века —
С опаской должен ты идти:
Судьба играет человеком,
Извилисты ее пути.
 

Мой однокурсник Боря Брегер сделал по поводу этих стихов следующие замечания:

– Во-первых, слишком много «века – человека» (и тут он был совершенно прав). А во-вторых, самое главное: что это ты написал: «С опаской должен ты идти»? Надо: «с улыбкой»! «С улыбкой должен ты идти»!

Это тоже было знамение времени.

Но мог ли я думать тогда, что судьба и в самом деле вот-вот начнет с семьей Мипозов свою страшную игру?

Шел апрель 1939 года. Перед нами лежало, как оказалось, последнее мирное лето: в августе в Москву прилетел Иоахим фон Риббентроп, а в сентябре грянула Вторая мировая война.

Нельзя сказать, что война была для нас совсем неожиданной. Грозовые тучи сгущались вот уже несколько лет. Мы напряженно следили за событиями в Испании, ясно сознавая, что рано или поздно война не минует и нас. И почему-то думалось (по крайней мере, мне), что в этой будущей войне мы будем вместе.

А случилось совсем не так.

Первым из нас попал на войну Павел Кравцов: он был командир запаса. Но участвовал он в Польском походе и не подвергался большой опасности, хотя мы и сильно тревожились за него.

А в июне 41-го нападение немцев было таким внезапным, так потрясло сразу всех, что мы даже не увиделись с Шуркой в первые дни: каждый почти не выходил из своего вуза. Лишь через несколько дней мы нашли друг друга у дядьки. Слов почти не было. Мы вышли оттуда, как маленькие, держась за руки, и до самой консерватории шли молча, мурлыча про себя, как теперь помню, ноктюрн из второго квартета Бородина (в тяжелые минуты мы всегда обращались к музыке). У консерватории простились, условившись держать друг друга в курсе. А там мне вручили мобилизационное предписание, а Шура пошел добровольцем в ополчение. О том, чтобы не разлучаться, не могло быть и речи. Условились проститься утром, перед тем как он пойдет на сборный пункт. Но время сбора изменили, и когда я позвонил Шуриной подруге Иле Пескиной рано утром, она только вздохнула:

– Ушел наш Шурка!

И все же я увидел его еще раз. Как-то удалось вырваться с истфака между дежурствами и проехать в Сокольники, к зданию школы, где они были расквартированы. Двор был полон народа. У ворот стояла охрана. Остановившись, я не сразу нашел глазами Шурку: ведь его курчавая шевелюра была дочиста сбрита. А найдя, очень удивился, что он обходит меня глазами, как чужого. Но вдруг понял: я же тоже обрит – он меня не узнает!

– Шурка!

Наконец узнал, и я вошел во двор. Разговор с Шурой и Лёней Ройзманом был короткий: час свиданий уже кончался.

– Ах, если бы ты знал, какая тут во всем бестолковщина! – вот то немногое, что я услышал.

А потом меня, бритого, не хотели выпускать из ворот, и понадобилось несколько свидетелей, что я не из этой части.

Только одну открыточку получил я от Шурки – уже из-под Ельни. Невеселую, но довольно бодрую.

А дальше – молчание, страшное молчание год за годом: похоронной на Шуру так и не прибыло даже через десять лет после конца войны. И теперь, когда я вспоминаю всю свою уж не такую короткую жизнь, всегда остается сознание не выполненного в отношении Шуры долга. Если бы мы были вместе, наверное бы вышли из окружения. Так и неизвестны обстоятельства его гибели, но я почему-то всегда вижу близорукие Шуркины глаза без очков. Может быть, он и в самом деле потерял очки и тыкался беспомощно где-нибудь в лесу. Вот тут-то ему и пригодился бы я!

С Мипозами мне удалось связаться только в конце войны. Как оказалось, они были в эвакуации в Ташкенте. Вернувшись, трое беспомощных стариков жили какое-то время в здании Института имени Горького на Поварской[103]103
  Институт мировой литературы имени АЖ Горького (ИМЛИ) РАН (Поварская улица, 25а) был создан в 1932 г. Ведет комплексные исследования проблем истории мировой литературы и современного мирового литературного процесса.


[Закрыть]
. А чуть стало полегче, перебрались на свою старую квартиру в Пушкино. Мы, Шуркины друзья, бывали там. Старики держались очень мужественно. Поддерживала их упорная вера в то, что Шурка когда-нибудь все же вернется. Как-то я рассказал, что мне позвонили и женский голос радостно сообщил, что Шура едет в Москву, и понадобилось целых полминуты, пока я сообразил, что речь идет о другом Шуре, тоже моем приятеле, который служил на Дальнем Востоке и не пропадал без вести.

– А что вы думаете, Миша, – сказала Раиса Ноевна, – когда-нибудь и я таки позвоню вам, что Шура едет в Москву!

И это была не рисовка, а глубокая, твердая вера, которая и меня иногда окрыляла.

Однажды мне позвонили из Института Горького и сказали, что Юрий Борисович просит меня отвезти его домой. Оказалось, что у него – запущенный рак желудка (о чем ему, конечно, не говорили). Юрий Борисович через несколько месяцев умер, тихо уснув.

Остались две престарелые женщины, которые не могли даже короткое время обслуживать себя сами. Мы ездили к ним, что-то привозили, что-то делали, но всего этого было недостаточно.

Как-то Раиса Ноевна показала мне маленький ключик от ограды могилы Юрия Борисовича.

– Это только и осталось от всего Юры! – сказала она. – А он был такой большой!

Дача, в которой жили Мипозы, когда-то до революции была шикарной, а теперь превратилась в настоящую Воронью слободку, где жило около десяти семей. И однажды она заполыхала, совсем как та Воронья слободка. Все успели выскочить и даже вынести вещи – и только тогда вспомнили о двух беспомощных старухах.

– Ведь это от них загорелось!

Когда их вытащили из огня, они были еще живы.

– Я хотела согреть воду, – были последние слова Раисы Ноевны. Обе скончались в больнице от ожогов.

Можно легко представить, как одна старая женщина, опираясь на свой костыль, пытается зажечь керосинку, чтобы согреть воду для другой старой женщины – своей сестры. Можно представить себе и разлившийся керосин, и вспыхнувшее пламя, и неуклюжие, беспомощные попытки его потушить, и страх, помешавший сообразить, что есть еще второй выход – через террасу…

Конечно, они погибли от огня. Но настоящей причиной их смерти было жестокое одиночество и отчаяние, когда нет уже ни физических, ни душевных сил, чтобы выносить удары судьбы.

Двумя этажами ниже девочка разучивала на фортепиано прелюдию Шопена. Мне невыразимо грустно и сладко следить за ее исканиями. Потому что столько раз я слышал этот прелюд от моего отца.

И, конечно, от Шурки.

Мозжинка – Москва, 1969 г.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю