355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Салтыков-Щедрин » Том 14. За рубежом. Письма к тетеньке » Текст книги (страница 13)
Том 14. За рубежом. Письма к тетеньке
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 10:16

Текст книги "Том 14. За рубежом. Письма к тетеньке"


Автор книги: Михаил Салтыков-Щедрин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 54 страниц)

V *

В предыдущей главе, я говорил, что в Париже и одинокому человеку, без связей и знакомств, трудно пропа̀сть со скуки. Но, разумеется, в подходящей компании еще веселее. Хорошо и одному пообедать у Биньона или у Маньѝ, но вдвоем, втроем проштудировать приличествующий обеденный menu [138]138
  меню.


[Закрыть]
– куда лучше.

В особенности слаще естся и пьется, живее чувствуются всякие скульптурности – в обществе соотечественников. Сердце сердцу весть подает. Никто так благовременно не щелкнет языком, никто так целесообразно не посмотрит на свет сквозь вино, так умно не вдохнет ноздрями, так сладостно не зажмурит глаза, так вкусно не захлебнется собственною слюною, как соотечественник. Обжоры и gourmets [139]139
  лакомки.


[Закрыть]
всех стран и национальностей проделывают все эти движения; но только соотечественник выполнит это так, что у земляка все нутро взыграет. Все тут скажется: и писанная история, и устные предания, и педагогические особенности, и институт урядников, и внутренняя политика, и «не белы снеги»… Да, «не белы снеги», и даже по преимуществу. Едѝте вы sôle au vin blanc [140]140
  камбалу в белом вине.


[Закрыть]
, a в ушах раздается «колокольчик, дар Валдая» * , а в глазах стелется бесконечная снеговая степь. И в довершение, среди захлебываний, вдыханий и щелканий, вдруг вырвется слово… ах, какое слово!

Клянусь, оригинальнее этой приправы представить себе ничего нельзя!

С кем поделиться впечатлениями, вынесенными из «Pilules du diable»? на чьей груди излить тревогу чувств, взволнованных чтением последнего номера «Avènement parisien» * ? [141]141
  «Призвание Парижа».


[Закрыть]
кому рассказать: вот, батюшка, я давеча в musée Cluny * [142]142
  Музей Клюни.


[Закрыть]
инструментик, придуманный средневековыми рыцарями для охранения супружеской верности, видел – вот так штука! Разумеется, всё ему, всё соотечественнику! Кто, кроме соотечественника, примет к сердцу эти впечатления, тревоги и рассказы? Кто, как не он, ощутит именно то, что̀ вы сами ощущаете? Кто сделает именно такуюоценку, какую вы сами делаете?

А потом и еще: формы правления, внешняя и внутренняя политики, начальство, военные и морские силы, религия, бог – кем обо всем этом по душе поговорить? Кто, кроме соотечественника, поймет те образные уподобления, те внезапные переходы и умозаключения, которые могут быть объяснены только интимным миросозерцанием, свойственным той или другой национальности? Кто с большею выпуклостью, так сказать, при помощи собственных боков, пустит в ход сравнительный метод, который, в деле оценки форм общежития, представляет самое веское и убедительное доказательство?

Словом сказать, в обществе соотечественника всякое ощущение приобретает двойную и тройную цену, всякое удовольствие возвышается до степени наслаждения.

Но ежели высказанные сейчас замечания верны относительно скитальцев вообще, то относительно русских скитальцев из породы культурных людей они представляют сугубо непреложную истину. Попробую объяснить здесь причины, обусловливающие это явление.

Во-первых, в целом мире не найдется людей столь сообщительных, как русские. Ошибочно утверждают, будто бы на родине нам предоставлено молчать. Совсем напротив. Молчание считается у нас равносильным угрюмости, угрюмость же равносильною злоумышлению: стало быть, ни для кого нет расчета добиваться от нас молчания и торжествовать по его поводу. Не молчать предоставляется нам, а только говорить пустяки – вот в чем состоит наша внутренняя политика. Что же касается до того, будто бы легкость, с которою мы по самому ничтожному поводу призываемся к ответу, заставляет нас быть осторожными, то и это справедливо лишь отчасти. Несомненно, что вся наша жизнь есть всеминутное предъявление чувств и помышлений на зависящее распоряжение; несомненно также, что в оценке этих чувств и помышлений принимают участие даже урядники, что̀ придает оценке чересчур уж общедоступный характер. Но перспектива всеминутного отвечания отнюдь не вызывает в нас чувства ответственности, а только погружает в массу отупения и ошалелости. Ибо ответственность, низведенная до урядника, точно так же равняется безответственности, как необеспеченность, доведенная до лебеды, равняется обеспеченности.

Конечно, все это сообщает нашему существованию довольно острый характер случайности, но нимало не обуздывает нашей сообщительности. И это вполне объяснимо. Когда человек, занося ногу, чтоб сделать шаг вперед, заранее знает, что эта нога станет на твердом месте, а не попадет в дыру и не увлечет туда своего обладателя, то для воображения его не представляется никакой роли. Напротив, ежели человек не знает, что̀ именно означает расстилающаяся перед ним мурава, то воображение его естественным образом раздражается. С одной стороны, его обуревает страх быть поглощенным бездною, с другой – ласкает надежда как-нибудь обойти ее. Разве возможно оставить эти чувства неразделенными? Но, кроме того, вечно живя под страхом провалиться сквозь землю, разве можно удержаться, чтоб не пожаловаться! Да, наконец, ведь оно и смешно. И в других странах существуют чины, подобные урядникам, однако никто об них не думает, а у нас, поди, какой переполох они произвели?! как же не изложить всенародно, в шутливом русском тоне, ту массу пустяков, которую вызвала эта паника в сердцах наших?!

Во-вторых, вся жизнь русского «скитальца» есть сплошной досуг, который мог бы развиться в безграничную тоску, если б не принималось мер к его наполнению. Праздность приводит за собою боязнь одиночества, потому что последнее возбуждает работу мысли, которая, в свою очередь, вызывает наружу очень горькие и вдобавок вполне бесплодные разоблачения. В ряду этих разоблачений особенно яркую роль играет сознание, что у него, скитальца, ни до̀ма, ни на чужбине, словом сказать, нигде в целом мире нет ни личного, ни общественного дела. Такие разоблачения могут измучить, и хотя я не говорю, чтоб на всех одинаково лежала печать подобных нравственных страданий, но думаю, что в скрытом виде даже в отъявленном шалопае от времени до времени шевелится смутное ощущение неклейности и бесцельности жизни. Поэтому, чтоб избавиться от гнетущего ропота, необходимо прежде всего уйти от одиночества и устроить существование таким образом, чтоб досуг был как можно больше разделен. До̀ма это достигается довольно легко с помощью игры в винт, юридических рефератов о силе земской давности, блудных разговоров об увенчании здания и т. д.; но за границей – труднее. Западный человек сознаёт за собой и личное и общественное дело, так что у него совсем нет времени для собеседовательного празднословия. Разумеется, человек со средствами и тут может вывернуться, то есть нанять собеседника, который ни на минуту не даст ему опомниться. Однако ж и это дело рискованное, во-первых, потому что наемник, наверное, будет лгать, во-вторых, потому что он, сверх того, может и обокрасть. Поди потом судись с ним в police correctionnelle [143]143
  исправительной полиции.


[Закрыть]
.

Русские знают это и потому всегда находятся в поисках за соотечественниками. Этим объясняется и легкость, с которою русские сходятся между собой за границей, и те укоры, которые они впоследствии адресуют самим себе по поводу своих заграничных связей. «И мне нечего делать, и тебе нечего делать» – вот первое основание для сближения. Затем следуют проекты о том, ка̀к ловчее вместе убивать бесполезное время, переходя от Биньона к Вуазену, от Вуазена к Вашетту и так далее без конца. И начнется у них тут целодневное метание из улицы в улицу, с бульвара на бульвар, и потянется тот неясный замоскворецкий разговор, в котором ни одно слово не произносится в прямом смысле и ни одна мысль не может быть усвоена без помощи образа…

В-третьих, никто так не любит посквернословить – и именно в ущерб родному начальству, – как русский культурный человек. Западный человек решительно не понимает этой потребности. Он может сознавать, что в его отечестве дела идут неудовлетворительно, но в то же время понимает, что эта неудовлетворительность устраняется не сквернословием, а прямым возражением, на которое уполномочивает его и закон. Мы, русские, никаких уполномочий не имеем и потому заменяем их сквернословием. В какой мере наша критическая система полезнее западной – этого я разбирать не буду, но могу сказать одно: ничего из нашего сквернословия никогда не выходило. Мы сквернословны, но отходчивы. Иногда такое слово вдогонку пустим, которое целый эскадрон с ног сшибет, и тут же, сряду, шутки шутить начнем. Начальство знает это и снисходит. Да и нельзя не снизойти, так как, в противном случае, всех бы нас на каторгу пришлось сослать, и тогда нѐкому было бы объявлять предписания, нѐкого было бы, за невыполнение тех предписаний, усмирять. Во всяком случае, и по части сквернословия у русского человека собеседником может быть только такой же русский же человек. Вот почему с такою чуткостью русские следят за всяким словом, сказанным по-русски на улицах и в публичных местах.

– Так вы русский? да вы слышали ли, у нас-то что делается? нет, вы послушайте…

В-четвертых, никто так страстно не любит своей родины, как русский человек. После того, что̀ сейчас высказано мною по поводу сквернословия, может показаться странною эта ссылка на любовь к родине, но в действительности она не подлежит сомнению. Разумеется, я не говорю здесь о графе Твэрдоонто̀, который едва ли даже понимает значение слова «родина», но средний русский «скиталец» не только страстно любит Россию, а положительно носит ее с собою везде, куда бы ни забросила его капризом судьба. Везде он чувствует себя в каком-то необычном положении, везде он недоумевает, куда ж это ежовые-то рукавицы девались? и везде у него сердце болит. Болит не потому, чтоб ежовые рукавицы оставили в его уме неизгладимо благодарные воспоминания, а потому что вслед за вопросом о том, куда девались эти рукавицы, в его уме возникает и другой вопрос: да полно, нужны ли они? Ах, бедные, бедные!

И вдруг какая-то колючая жалость так и хлынет во все фибры существа. Именно бедные! Везде мальчик в штанах, а у нас без штанов; везде изобилие, а у нас – «не белы снеги»; везде резон, а у нас – фюить! Везде люди настоящие слова говорят, а мы и поднесь на езоповских притчах сидим; везде люди заправскою жизнью живут, а у нас приспособляются. А потом и то еще приходит на ум: Россия страна земледельческая, и уж как-то чересчур континентальная. Растянулась она неуклюже, натуральных границ не имеет; рек мало, да и те текут в какие-то сомнительные моря. Ах, бедные, бедные!

Всегда эта страна представляла собой грудь, о которую разбивались удары истории. Вынесла она и удельную поножовщину, и татарщину, и московские идеалы государственности, и петербургское просветительное озорство и закрепощение. Все выстрадала и за всем тем осталась загадочною, не выработав самостоятельных форм общежития. А между тем самый поверхностный взгляд на карту удостоверяет, что без этих форм в будущем предстоит только мучительное умирание…

. . . . .

В качестве русского я поступаю совершенно так, как и все русские. То есть, приезжая даже в Париж, имею в виду главное: как можно скорее сойтись с соотечественниками. И до сих пор это мне удавалось. Во-первых, потому, что я посещал Париж весною и осенью, когда туда наезжает непроглядная масса русских, и, во-вторых, потому, что я всегда устроивался наидешевейшим способом: или в maison meublée [144]144
  меблированный дом.


[Закрыть]
, или в таком отельчике, против которого у Бедекера звездочки нет. Приедешь и вступишь с хозяйкою («хозяин» в такого рода заведениях предпочитает сибаритствовать, ежели он «Альфонс» * , или живет под башмаком и ведет книги) в переговоры:

– Есть у вас русские?

– Oh! monsieur! mais la maison en est remplie! Il y a le prince et la princesse de Blingloff au premier, m-r de Blagouine, négociant, au troisième, m-r de Stroumsisloff, professeur, au quatrième. De manière que si vous vous installez dans l’appartement du deuxième, vous serez juste au centre [145]145
  Ах! сударь! Дом прямо-таки наполнен ими! Здесь князь и княгиня Бленгловы на втором этаже, г-н де Блягуин, негоциант, на четвертом, г-н Струмсислов, профессор, на пятом. Таким образом, если вы поселитесь в комнате второго этажа, вы окажетесь как раз в центре.


[Закрыть]
.

Таков был прошлою осенью состав русской колонии в одном из maisons meublées, в окрестностях place de la Madeleine. Впоследствии оказалось, что le prince de Blingloff – петербургский адвокат Болиголова; la princesse de Blingloff – Марья Петровна от Пяти Углов; m-r Blagouine – краснохолмский купец Блохин, торгующий яичным товаром; m-r Stroumsisloff – старший учитель латинского языка навозненской гимназии Старосмыслов, бежавший в Париж от лица помпадура Пафнутьева.

Конечно, я ни минуты не колебался и через полчаса уже распоряжался в предоставленных мне двух комнатах. Зато можете себе представить, как взыграло мое сердце, когда, через несколько минут после этого, выйдя на площадку лестницы, я услышал родные звуки:

Голос сверху. Матрена Ивановна! ползешь, что ли?

Голос со дна. Ах, уж так-то я нынче взопрела! так взопрела, что, кажется, хоть выжми!

Голос Матрены Ивановны вдруг осекся; она поравнялась со вторым этажом и заметила меня.

– Русские? – обратилась она ко мне.

– Русский-с.

– Ну, вот. А я-то распелась! Не взыщите уж, сделайте милость! Все думается, француз кругом, не понимает по-нашему. Ан русский.

– Матрена Ивановна! Машина готова! – раздалось опять сверху.

– Чайку попить собрались! – добродушно пояснила она мне, взбираясь наверх.

«Чайку попить!» – так все нутро и загорелось во мне! С калачиком! да потом щец бы горяченьких, да с пирожком подовеньким! Словом сказать, благодаря наплыву родных воспоминаний, дня через два я был уже знаком и с третьим и с четвертым этажами.

Не дождался ни рекомендации, ни случая, просто пошел и отрекомендовал сам себя. Прежде всего направился к Старосмыслову. Стучу в дверь – нет ответа. А между тем за дверью слышатся осторожные шаги, тихий шепот. Стучусь еще.

– Захар Иваныч! вы?

– Нет, не Захар Иваныч.

Голос смолк; послышался шорох удаляющихся шагов; затем опять ходьба, шуршанье бумагами. Наконец дверь отворилась, и в ней показался бледный и отощалый человек с встревоженным лицом. В боковых дверях, ведущих в соседнюю комнату, мелькнул конец удаляющегося черного платья.

Я назвал себя.

– А! ну вот… вчера, что ли, приехали? – бормотал он сконфуженно, – а я было… ну, очень рад! очень рад! Садитесь! садитесь, что̀, как у нас… в России? Цветет и благоухает… а? Об господине Пафнутьеве не знаете ли чего?

Он торопливо жал мою руку и, казалось, с большим трудом успокоивался.

– Слыхать-то слыхал, да что̀ вам вдруг Пафнутьев на ум пришел?

– Пафнутьев-то! ах! да вы знаете ли, что я чуть было одно время с ума от него не сошел!.. Представьте себе: в Пинегу-с * ! Каково вам это покажется… В Пинегу-с

– Конечно, в Пинегу… еще бы! Но здесь-то, в Париже, можно бы, кажется, и позабыть об господине Пафнутьеве. *

– Здесь-то-с? а вы знаете ли, что̀ такое… здесь? Здесь!!Сто̀ит только шепнуть: вот, мол, русский нигилист – сейчас это мено̀тки на руки, арестантский вагон, и марш на восток в deutsch Avricourt! [146]146
  немецкий Аврикур.


[Закрыть]
Это… здесь-с!А в deutsch Avricourt’e другие мено̀тки, другой вагон, и марш… в Вержболово! Вот оно… здесь!Только у них это не экстрадицией называется, а экспюльсированием… * Для собственных, мол, потребностей единой и нераздельной французской республики!

– Послушайте, однако ж! Вы что-то такое странное говорите. Я полагаю, что Гамбетта…

– Гамбетта-с! Да ведь это, батюшка, тоже в своем роде Пафнутьев! Сделайте милость! Назначь-ко его у нас исправником, он вам покажет, где раки зимуют… да!

– А я так, напротив, думаю, что он был бы отличным исправником. И совсем не в смысле показывания раков, а именно в качестве умного и просвещенного исполнителя предначертаний. У него бы эти революции… да-с, господа! аттанде-с!.. Он сам был оным! Он и входы, и проходы, и выходы – все самолично проник! Не знаю, каков из него выйдет президент республики, но исправник… Вот наш соломенский исправник Колпаков, тот, как исправник, никуда не годится, – помилуйте! весь уезд распустил! – а как президент республики, вероятно, был бы неоценим!

– Ну, что уж! Нет, вы только представьте себе… в Пинегу! Есть такой город? а?

Он даже закружился от боли при этом воспоминании.

– Это все Екатерина Вторая! – крикнул он почти восторженно. – Она этих городов понастроила… для господ Пафнутьевых!

– Да, но, вероятно, она не имела в виду, что ее мероприятия послужат на пользу только для господ Пафнутьевых…

– Не имела в виду! разве это резон? У нас, батюшка, все нужно иметь в виду! И все на самый худой конец! Нет, да вы, сделайте милость, представьте себе… ведь подорожная была уж готова… в Пинегу!! Ведь в этой Пинеге, сказывают, даже семга не живет!

– Семга – это в Мезени.

– Но какое разнузданное и отчасти и распутное воображение нужно иметь, чтоб выбрать… Пинегу!

– Действительно… Говорят, правда, будто бы и еще хуже бывает, но в своем роде и Пинега… Знаете ли что? вот мы теперь в Париже благодушествуем, а как вспомню я об этих Пинегах да Колах – та̀к меня и начнет всего колотить! Помилуйте! как тут на Венеру Милосскую смотреть, когда перед глазами мечется Верхоянск… понимаете… Верхоянск?! А впрочем, что̀ ж я! Говорю, а главного-то и не знаю: за что̀ ж это вас?

– Вот-вот-вот. Был я, как вам известно, старшим учителем латинского языка в гимназии – и вдруг это наболело во мне… Всё страсти да страсти видишь… Один пропал, другой исчез… Начитался, знаете, Тацита, да и задал детям, для перевода с русского на латинский, период: «Время, нами переживаемое, столь бесполезно жестоко, что потомки с трудом поверят существованию такой человеческой расы, которая могла оное переносить!» *

– Ах! – невольно вырвалось у меня.

– Да? Ну, и прекрасно… Действительно, я… ну, допустим! Согласитесь, однако ж, что можно было придумать и другое что-нибудь… Ну, пригрозить, обругать, что ли… А то: Пинега!! Да еще с прибаутками: морошку собирать, тюленей ловить… а? И это ад-ми-ни-стра-торы!! Да ежели вам интересно, так я уж лучше все по порядку расскажу!

Но в эту минуту дверь соседней комнаты отворилась, и оттуда появилась m-me Старосмыслова. Это была маленькая особа, очень живая и делавшая над собою видимые усилия, чтоб показать, что она не разделяет уныний своего мужа. Наружность она имела не особенно выдающуюся, но симпатичную, свидетельствующую о подвижной и деятельной натуре. Словом сказать, при взгляде на Старосмыслова и его подругу как-то невольно приходило на ум: вот человек, который жил да поживал под сению Кронебергова лексикона, начиненный Евтропием и баснями Федра, как вдруг в его жизнь, в виде маленькой женщины, втерлось какое-то неугомонное начало и принялось выбрасывать за борт одну басню за другой. Тут-то вот и сочинился сам собой период от слов: «время, которое мы переживаем», до слов: «оное переносить», включительно. А из периода, в виде естественного привеса, явилась – Пинега!!

– Федор Сергеич, вероятно, вам на судьбу жалуется? – обратилась она ко мне после взаимных представлений, – и охота, право! Забыть надо, а он себя все пуще да пуще раздражает. Кончилось ведь?

– Кончилось ли оно – это еще бабушка надвое сказала! да и не в этом дело: факт-то, факт-то какой! Фраза… ну, положим, пустая! ну, вредная, что ли! Но каким же образом из фразы вдруг выскочила… Пинега?! – оправдывался Старосмыслов.

– Но ведь мы не в Пинеге, а в Париже!

– Позвольте, Капитолина Егоровна, – вступился я, – ваш муж начал рассказывать… Конечно, Пинега, сама по себе взятая, есть лишь административный термин, настолько вошедший в наш административный обиход, что немногие администраторы в состоянии понять всю жестокость его. Я лично знал на своем веку одного администратора, который в полюсы не верил и для которого поэтому все города были равны. Вот он и говорит, бывало: ты ступай в Пинегу, ты – в Пустозерск, а ты – в Верхоянск! Но Пинега, превратившаяся в Париж, – это что-то уж чрезвычайное! Федор Сергеич! объясните, сделайте милость!

– Да-с, так вот сидим мы однажды с деточками в классе и переводим: «время, нами переживаемое»… И вдруг – инспектор-с. Посидел, послушал. А я вот этой случайности-то и не предвидел-с. Только прихожу после урока домой, сел обедать – смотрю: пакет! Пожалуйте! Являюсь. «Вы в Пинеге бывали?» – Не бывал-с. – «Так вот познакомьтесь». Я было туда-сюда: за что̀? – «Так вы не знаете? Это мне нравится! Он… не знает! Стыдитесь, сударь! не увеличивайте вашей вины нераскаянностью!»

Старосмыслов остановился и смотрел на меня в упор, тяжело дыша.

– Понимаете… точно сон! – вымолвил он задавленным голосом.

– Ах, голубчик! ты видишь, как это волнует тебя! – с участием вступилась Капитолина Егоровна, – лучше бы уж ты мне предоставил рассказать!

– Нет, это только я могу рассказать… я!Кто сам испытал это впечатление, только тот и может его передать!

Последовало несколько минут тяжелого молчания.

– Но ка̀к же вы, вместо Пинеги, в Париже очутились? – продолжал настаивать я.

– И опять словно во сне. Уж совсем было ехать в Пинегу собрался, да вдруг случайно… вот она напомнила, что лет пять тому назад давал я уроки сыну одного власть имеющего лица. Ну, думаю: последнее средство… Посылаю телеграмму-с… Смотрю, на другой день – тихо, на третий – опять тихо. А через неделю вызывает меня уж мой собственный начальник: «Знаете ли вы, говорит, правило: Toile me, mu, mi, * mis, si declinare domus vis?..» [147]147
  Возьми me, mu, mi, mis, если хочешь склонять domus (дом).


[Закрыть]
– Знаю, ваше превосходительство! – Так вот, говорит, нам необходимо удостовериться, везде ли в заграничных учебных заведениях это правило в такой же силе соблюдается, как у нас… Извольте получить паспорт!

Старосмыслов опять остановился, как бы вопрошая, ка̀к я об этом полагаю. Но рассказ этот до того спутал все мои расчеты, что я долгое время ровно ничего не мог полагать. И вдруг у меня в голове сверкнула мысль:

– А прогоны и порционные вам выдали?

Старосмыслов недоумело взглянул на меня: очевидно, он никак этого вопроса не ожидал.

– Ну… что̀ уж! – как-то уныло отозвался он. Однако я подметил, что в самой унылости его уже блеснула как бы надежда.

– Нет, вы этого не говорите! – ободрил я его, – я согласен, что рассказ ваш походит на сновидение, но, с другой стороны, какое же русское сновидение обходится без прогонов и порционов?

– Так-то так…

Старосмыслов задумался и вдруг – хихикнул! Разумеется, я воспользовался этим поворотом, чтоб еще более утвердить его на этом пути.

– Нет, Федор Сергеич! вы этого не оставляйте! вы подумайте об этом! – повторил я.

– А что̀ ты думаешь, Капочка! – отозвался он уже весело, – ведь это в своем роде…

Капитолина Егоровна только потихоньку засмеялась в ответ. Она не решалась прямо открыться, но мое предположение, очевидно, разогрело и ее.

– По моему мнению, и откладывать нечего, – настаивал я, – самое лучшее, сейчас же берите лист бумаги и пишите: «Просит… а о чем, тому следуют пункты… Первое:был, дескать, я тогда-то командирован с ученою целью, но распоряжения об отпуске прогонных денег, по упущению, не сделано. Второе:а так как, мол, для вящего успеха возложенного на меня поручения»… Вот только поручение-то какое-то странное на вас возложили. «Tolleme, mu, mi, mis…» согласитесь, что это даже для сновидения несколько рискованно! Вот если б вам поручили изучить и описать мундиры, присвоенные учителям латинского языка, или, например, собственными глазами удостовериться, к какому классу эти учителя причислены по должности и по пенсии… и притом, в целом мире! А то подумайте: «Toile me, mu, mi, mis» – на что̀ похоже! И как это вы в ту пору не догадались!

– Помилуйте! до догадок ли мне было! я, как ошалелый, бегал, денег искал…

– Ну, так вы вот что̀ сделайте. Напишите все по пунктам, как я вам сказал, да и присовокупите, что, кроме возложенного на вас поручения, надеетесь еще то-то и то-то выполнить. Это, дескать, уж в знак признательности. А в заключение: «и дабы повелено было сие мое прошение»…

– И вы полагаете, дадут?

– Не только полагаю, но совершенно утвердительно говорю: не могут не дать. Вот если б вы, при вручении паспорта, попросили – ну, тогда, может быть, вам сказали бы: а в таком случае не угодно ли вам получить подорожную в Пинегу? Но теперь… теперь, батюшка, ваше дело верное! Человек вы легальный и командированы на законном основании; а коль скоро все произошло на законном основании, следовательно, вы имеете право воспользоваться и всеми естественными последствиями этой законности. Вы уже теперь даже не Старосмыслов, а просто X., без выдачи прогонных денег которому дело в архив сдать нельзя.

– А что̀ вы думаете! ведь и в самом деле!

– До такой степени «в самом деле», что, даже в эту самую минуту, я убежден, сам столоначальник, у которого ваше дело в производстве, тоскует о том, какую бы формулу придумать, чтоб вам прогоны всучить! А тут вы как раз с прошением: вот он я! Капитолина Егоровна! да поддержите же вы меня!

– Что ж, попробуй, мой друг! – томно отозвалась Капитолина Егоровна.

Так мы и сделали. Вместе сочинили прошение, которое он зарукоприкладствовал и сейчас же отправил с надписью recommandé [148]148
  заказное.


[Закрыть]
. Признаюсь, я с особенной любовью настаивал, чтоб прошение было по пунктам и написано и зарукоприкладствовано. Помилуйте! одно то̀ чего сто̀ит: сидят люди в Париже и по пунктам прошение сочиняют! Чрезвычайность этого положения до такой степени взволновала меня, что я совсем забылся и воскликнул:

– Ну, а теперь возьмите малую толику подмазочки – и айда в земский суд прошение подавать!

Разумеется, все, а в том числе и я первый, рассмеялись моей рассеянности. Но я был и тому уж рад, что мне удалось хоть на минутку расцветить улыбкой лицо этого испуганного человека.

От Старосмысловых я направился к Блохиным и встретил совсем другого сорта людей. Передо мной предстал человек еще молодой, лет тридцати, красивый, крепко сложенный, с румяным лицом и пушистою светлою бородой. Словом сказать, во всех статьях «добрый русский мо̀лодец». Под стать ему была и жена его, Зоя Филипьевна, женщина рослая, сложенная на манер Венеры Милосской, с русским круглым и смугло-румяным лицом, на котором алели пунцовые губы и несколько чересчур пристально выглядывали из-под соболиных бровей серые выпученные глаза. С ними же была и старшая сестра Блохина, пожилая девица, сырой комплекции (в форме средних размеров кулебяки), одержимая легким удушьем, но замечательно добродушная, общительная и повадливая. Вообще при взгляде на эту семью думалось: вот-вот они сейчас схватятся руками и начнут песни играть. Сперва запоют: «Как по морю да по Хвалынскому, да выплывала лебедь белая»; потом начнут: «Во поле березынька стоя-а-ала», потом и еще запоют, и будут не переставаючи петь вплоть до заутрень. И спляшут при этом: она пройдет серой утицей, он – сизым селезнем. Но ка̀к и зачем они попали в Париж? – это была загадка, которую они и сами вряд ли могли объяснить. Во всяком случае, они адски скучали в разлуке с Красным Холмом.

– Главная причина, языка у нас нет, – сразу пожаловался мне Блохин, – ни мы не понимаем, ни нас не понимают. Надо было еще в Красном Холму это рассудить, а мы думали: бог милостив! Вот жена хоть и на пальцах разговаривает, однако, видно, бабам бог особенное дарование насчет тряпья дал – понимают ее. Придет это в мага̀зин, сейчас гарсон встречу: мадам! Понравится ей вещь – она ему палец покажет, а он ей в ответ – два пальца. Потом она полпальца прибавит, а он четь пальца отбавит: будьте, значит, знакомы! Смотришь – и снюхались. Ишь вороха натаскала!

Я огляделся кругом и действительно изумился. Вся комната была буквально загромождена картонками, тючками, платьями, мантильями и прочим женским хламом. Только и было свободного места, где мы сидели.

– Кабы не Капитолина Егоровна с Федором Сергеичем – и голодом, пожалуй, насиделись бы! – в свою очередь пожаловалась Матрена Ивановна.

– Да и с Федор Сергеичем нелады вышли. Мы-то, знаете, в Париж в надежде ехали. Наговорили нам, в Красном-то Холму: и дендо̀, и пердро̀, тюрбо̀… * Аппетит-то, значит, и вышлифовался. А Федору Сергеичу в хороший-то трактир идти не по карману – он нас по кухмистерским и водит! Только уж и еда в этих кухмистерских… чистый ад!

– А попробовали раз сами собой в трактир зайти, стали кушанье-то заказывать, а он, этот… гарсон, что ли, только глаза таращит!

– Да еще что̀ вышло! Подслушал этта наш разговор господин один из русских и заступился за нас, заказал. А после обеда и подсел к нам: не можете ли вы, говорит, мне на короткое время взаймы дать? Ну, нечего делать, вынул пяти-франковик, одолжил.

– Да вы бы в русский ресторан сходили?

– Были-с. Помилуйте – биток! Затем ли мы из Красного Холма сюда ехали, чтоб битки здешние есть?

– Ни в театр, ни на гулянье, ни на редкости здешние посмотреть! Сидим день-денской дома да в окошки смотрим! – вступилась Зоя Филипьевна, – только вот к обедне два раза сходили, так как будто… Вот тебе и Париж!

– Но отчего ж бы вам с Старосмысловыми в театр не сходить?

– То-то, что сердцами, значит, не сошлись, да и не та, чтоб сердцами, а капиталом они против нас как будто отощали.

Чудной ведь он! Ото всех прячется, да высматривает, какого-то, прости господи, Пафнутьева поджидает…

– Ах, боже мой! вот чудак-то!

– И я тоже пытал говорить. Как, говорю, возможно, чтоб господин Пафнутьев в Париже власть имел! И хошь бы что̀! «Бреслеты, говорит, на руки, и катай по всем по трем!» Оченно уж его там испугали, в отечестве-то! А человек-то какой преотличнейший! И как свое дело знает! Намеднись идем мы вместе, и спрашиваю я его: как, Федор Сергеич, на твоем языке «люблю» сказать? – Amo, говорит. «Ну, говорю, amo и тебя, и Капитолину Егоровну твою, и я, и жена, и все мы – amo!» Ну, усмехнулся: коли все, говорит, так уж не amo, a amamus! И за что̀ только такая на них напасть!

– Ну, бог милостив!

– И я тоже говорю. Только сердитые нынче времена настали, доложу вам! Давно уж у бога милости просим – ан все ее нет!

– Вам-то, впрочем, грешно бы пожаловаться.

– Мы-то – слава богу. Здоровы, при капитале – на что̀ лучше! А тоже и мы видим. Вот хоть бы на Федора Сергеича поглядеть – чего только он не вытерпел! Нет, доложу вам, и прежде строгости были, а нынче против прежнего вдвое стало. А между прочим, в народе амбиция в ход пошла, так оно будто и скучненько стало на строгости-то смотреть. Еще на моей памяти придет, бывало, к батюшке-покойнику становой-то: просто, мило, благородно! Посидит, закусит… Делов за нами нет, а по силе возможости… получи. А нынче он придет: в кепѐ да в погонах… ах, распостылый ты человек!

– Ну, это уж ваше личное чувство говорит.

– Нет, и не во мне одном, а во всех. Верьте или нет, а как взглянешь на него, как он по улице идет да глазами вскидывает… ах ты, ах!

– Ах, Захар Иваныч!

– Знаю, что нехорошо это… Не похвалят меня за эти слова… известно! Только уж и набалованы они, доложу вам! Строгости-то строгостями, ан смотришь, довольно и озорства. Все «духу» ищут; ты ему сегодня поперек что-нибудь сказал, а он в тебе завтра «дух» разыскал! Да недалече ходить, Федор Сергеич-то! Что̀ только они с ним изделали!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю