355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Деревьев » Невольные каменщики. Белая рабыня » Текст книги (страница 4)
Невольные каменщики. Белая рабыня
  • Текст добавлен: 19 октября 2017, 02:30

Текст книги "Невольные каменщики. Белая рабыня"


Автор книги: Михаил Деревьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 35 страниц)

Мне было невесело, но пришлось расхохотаться.

– Кто это?

Даша сложила письмецо и спрятала в карман юбки. Поближе к тем местам, которых вожделел воспаленный текст.

– Это такой маленький толстячок. Ему лет пятьдесят. Пять.

– Да-а? – стараясь придать какую-то этакую интонацию голосу, протянул я.

– Он безобиден, как кастрюля с холодной водой. Хотя надоедает страшно.

– В каком смысле? – наклонился я вперед, разыгрывая зарождение ревности.

– Да нет, – улыбнулась Даша, – он просто садится рядом на заседании ученого совета, сопит, потеет, шепчет. Размазывает на лысине кудрю.

– Он кто там у вас, завхоз?

– Совсем наоборот. Стиховед. Профессор. Маленький, несчастный, одинокий. Живет с сумасшедшим братом.

– Его брат тоже живет с сумасшедшим.

Даша не обратила внимания на мою остроту.

– Когда я только поступила в аспирантуру, он сразу меня так это отличил. Но сначала изъяснялся только стихами, это первая проза…

– И часто у вас собрания?

– Раз или два в месяц.

– Ну, это не обременительно.

– Как сказать. Очень сильно потеет. В институте хихикают.

– А послать к черту?

– Не могу, – вздохнула Даша, – если честно, мне лучше с ним не ссориться. Если он начнет мне ставить палки в колеса с защитой… – Даша опять вздохнула и опустила глаза. – Вот какая я плохая. Расчетливая и бездушная. Сегодня вечером я должна была ехать к нему. У него есть вопросики по первой главе.

– А ты?

– А я приехала сюда.

– Зачем? – не удержался я. – Как научный руководитель я – ноль.

Когда мы сели допивать ликер, я с самоуверенностью человека, являющегося мастером в своем деле (На куче телогреек я вел себя много успешнее, чем на карельской кровати), начал рассказывать об одном преподавателе нашего института, Вивиане Валериевиче, читавшем у нас курс зарубежной литературы. С упорством, не достойным никакого иного применения, он историю западной словесной культуры рассматривал из некоего будуара. К каждому французскому классику он подсылал хорошо натасканную на разврат фемину, которая должна была поведать миру, каково состояние дел у классика в штанах. Он был бы отвратителен, не будь он жертвенно предан своей утомительной теме. Когда Вивиан Валериевич, вытянувшись в струнку, устремив горе сквозь дешевые очки очи, полные метафизических слез, тянул соловьиную арию: Реми де Гурмон, Леконт де Лиль, Вилье де Лиль Адан, Альфред де Виньи, скучающий курс уважительно позевывал – что ж, вот человек, он горит на костре изящества и изысканности, пусть.

У нас всем придумывали клички, особенно преподавателям. И вот, пользуясь старинной колодкой – «Ницше для бедных» (насколько помню, имелся в виду Леонид Андреев), мы скроили Вивиану Валериевичу прозвание – «Де Сад для детсада».

Рассказывая о нем, я пытался добиться равноправия в нашем общении с Дашей. Ее обожатель, усевшись тяжелым профессорским задом на одну сторону качелей, злорадно бормочет что-то хореическое, обуздывая посреди лысины столь впечатлившую меня «кудрю». Подобный ощипанному петуху, Вивиан, деликатно улыбаясь, пытается надавить на свой вздыбленный конец качелей, но, кажется, безрезультатно. Он не знает о том, что втягивается в длительное и, пожалуй что, безнадежное соревнование с престарелым, если не сказать преступным, стиховедом.

Впрочем, Даша хохотала. Долго, смачно, промокала глаза благоухающим платком. Разрумянилась так, как будто мы только что прошли пару километров на лыжах.

Квартиру соглашались сдать только семейной паре. Пришлось бить челом своей фиктивной половине. Ехидная старуха, встретившая нас на пороге, некоторое время подозрительно к нам присматривалась. Странная, право, пара. Мадам явно из калашного ряда, а у этого сукина сына не исключено что и рыло в пуху. Знает жизнь, собака, неприязненно подумал я и лично перелистал перед бабкиным носом наши паспорта, останавливая внимание на нужных штампах. По ее лицу было видно, что, несмотря на исчерпывающий характер предъявленных документов, она не верит, что сорокалетняя ядреная богачка может быть счастлива со студентом-оборванцем.

– Любви все возрасты покорны, – попытался пошутить я, разумеется, так, чтобы не слышала супруга.

– Любовь зла, – проскрипела карга.

Несколько недель почти полного счастья. Бессознательное преувеличение. Не несколько, едва ли полторы. Времени было не жалко, оно соглашалось числиться по разряду счастливого.

Даша приезжала днем, обязательно с пакетом заграничной жратвы. Сначала меня это смущало, но очень быстро я привык. Часто я встречал ее «в халате». Халата у меня не было, но о чем речь – понятно. До встречи с Дашей я считал, что имею изрядный постельный опыт, по крайней мере, достаточный для того, чтобы не фальшивить при описании копулятивной сцены. Родное общежитие предоставляло доступную и разнообразную практику. Но, как выяснилось, мое представление о взаимоотношениях мужчин и женщин в постели было, по крайней мере, неполным. В прежние времена праздник телесного взаимопонимания отодвигался на задний план изнуряющей воображение влюбленностью и сопутствующей ей тоской, порывами беспредметной жертвенности. Словом, всем тем, что наполняло мою первую любовь. Свинцовые мерзости быта, кровавые окуляры ревности – и того и другого было вдоволь в моем скоропостижном браке. Многочисленные мелкие интрига, что-то среднее между спортом и добыванием скальпов. Были и другие развлечения – пьяные групповки, где пол партнера нивелируется до предела, и больше, чем мужская стать или женская изобретательность, ценится умение остроумно прокомментировать вычурность происходящего.

Даше было отвратительно все то, о чем я выше упомянул. Секс был для нее не просто занятием, но серьезным делом. Он был для нее не средством, а целью, саму себя оправдывающей и исчерпывающей. Если это усвоить, то наши оригинальные свидания у Даши в комнате и в железной сторожке начисто избавляются от какого-нибудь сально-пикантного налета. Совокупление – суверенное физиологическое дело. Смешно к нему подмешивать что-то, скажем, алкоголь или любовь. Смешно требовать от человека, чтобы он получал удовольствие от помидора только в том случае, если он в него влюблен.

Судьба свела нас для того, чтобы мы питались друг другом. Все тонкие переживания вытеснялись через края постели взаимовоспаленной возней. Как человек во многом академического склада, Даша позаботилась об исчерпывающей теоретической оснастке нашей любовной логики. Кама-Сутры всех стран объединились в ее эротическом компьютере. Я позволил взять себя за руку и вести по подвалам прелюбопытного прелюбодеяния.

Приступая к постели, Даша преображалась. Томность, хрупкость, внешняя женственность – все это оперение осыпалось на подступах. Голый, мускулистый, отважный, выносливый воин любви попадал в мои объятия. В ее поведении был вызов, которому нужно было соответствовать.

Как я уже говорил, она относилась к этому делу серьезно, и речи не могло быть о том, чтобы отлынивать, лениться. Однажды, уже после всего, я попытался пошутить: «Знаешь, чем хороша групповуха? Можно сачкануть». Она облила меня таким презрением, что я, изувечив свое остроумие, сослал его в отдаленный замок.

У Даши был свой ритуал (наряду с изобретательностью), в той или иной степени воспроизводившийся каждый день, ибо только при определенной последовательности операций можно было вывести ее драгоценный вопль из лабиринта плоти. Ритуал этот был весьма запутанным и не вполне логичным. Только слепо верующий неофит мог безропотно горбатиться на этой ниве, отдавая большую часть урожая капризной барыне.

Получилась интересная ситуация: наша серьезность, жертвенность приводила к тому, что мы были невинны, чисты и непорочны даже в те моменты, когда производили друг над другом такие сексуальные вивисекции, в сравнении с которыми бледнел самый забубенный общежитский разврат.

Перечитав последние пять-шесть страниц, я, конечно же, заметил, что текст временами отбрасывает слишком заметную ироническую тень. Кусок мяса, вращаясь в недрах мясорубки, пробует посмотреть на процесс со стороны и высказать объективное мнение.

Мы сошлись, как мягкие жернова, но вытеснить Иветту не смогли. Вначале она превратилась в бесцветный голос на окраине воображения. Каждый вечер, проводив до такси свою пассию, побуждаемый редким видом жажды, я обращался к телефону. И узнавал много интересного. Например, как выяснилось, Дашу очень раздражает это ежевечернее отправление домой пусть и в самом дорогом виде, но муниципального транспорта. Машина отца забарахлила. Брат в командировке.

Но при чем здесь я, риторически восклицал я, когда до меня доходили слегка смягченные объективным Иветтиным голосом рассказы о том, как Дарье Игнатовне одиноко и неуютно одной на заднем сиденье и т. д. Припоминался мне и тот самый первый троллейбус для знакомства, куда я «швырнул девушку», даже не подумав проводить.

Я был в недоумении. Ведь я предлагал Даше остаться, но ее почему-то пугала возможность проснуться в моей постели. Машины у меня нет. Катить с нею в такси в Безбожный? Но в это время метро уже закрыто, каким образом я смогу вернуться? Она что, действительно хочет, чтобы я каждый раз провожал ее до дому, а потом к утру возвращался на Соколиную гору пешком?

Иветта соглашалась со мной, что это было бы безумием. Чувствовалось, что ей даже несколько стыдно за эти претензии подруги.

Неприятнее и глубже всего меня поразило вторжение в мои, если так можно выразиться, творческие дела. Разговор наш с Иветтой уже заканчивался. Я уже расслабился, и тут она заявила, что мою любовницу возмущает и пугает то, как я мало работаю. Сама Дарья Игнатовна ничего мне не сказала.

– Да, я мало «пишу», – в некоторой запальчивости начал я.

– Да, ты мало пишешь. Как ты собираешься обеспечивать семью?

– То есть что? Она что?

– С мужем ее практически ничего не связывает.

Честно говоря, я был по горло сыт своим первым браком, если бы у меня спросили, собираюсь ли я в ближайшее время жениться, замахал бы в ответ руками. Вместе с тем, мне было приятно, что я в качестве жениха вхожу в планы Дарьи Игнатовны. Я чувствовал, что меня как бы повысили в звании.

– Да, материальное положение, имеет для Даши большое значение, – тон Иветтиного голоса приобрел адвокатский оттенок. Она честно пыталась защитить позицию, для нее самой неприемлемую. – Ты еще студент…

– Во-первых, я уже заканчиваю, а во-вторых… то есть получается, я уже напрашиваюсь?!

– Меньше четырехсот в месяц – это нищета.

– Что, – хохотнул я, – четыреста?! Посуди сама, Иветточка!

– Меня убеждать не надо, – мягко сказала она, – но Даша совсем другое дело. Стиль жизни сломать трудно. Многолетний стиль. Не имея возможности позволить себе то, что она привыкла себе позволять, она будет чувствовать себя несчастной, даже если все остальное будет… – до этого места она говорила как по-писаному, а здесь ей нужно было искать слово, – очень хорошо.

– А нынешний, он как, зарабатывает?

– В том-то и дело, что они сидят на шее у Игната Севериновича, и Даше очень стыдно и не хочется повторения.

– Ты знаешь, все это меня занимает мало (я врал). То есть, если вдуматься, на что я должен пойти? Все бросить, завязать на узел все лирическое, отложить подальше и горбатиться на пяти работах, чтобы радовать взор этого графомана?

Иветта вяло меня поддержала. Впрочем, по мере того, как говорила, она все больше солидаризировалась с моим возмущением.

– Если смотреть со стороны, то, конечно, все эти предварительные условия выглядят смешно. Даша, конечно, моя близкая подруга… И то, что я тебе скажу, может быть, выглядит как предательство. Но я скажу. Скажу, что тебе не надо туда соваться, – и тут же перехватила себя, вспомнив о своем нейтралитете, – впрочем, решай сам. Не слушай никого. Я и так грех на душу беру, ведя с тобой все эти речи.

Ну вот, значит, мало работаю. Я подошел к импровизированному письменному столу, собранному из отбившихся деталей местной мебели. Дашу умиляла моя изобретательность. Но теперь-то я понимаю, это было умиление богатой дамы, наблюдавшей за тем, как голь воплощает свои выдумки. Именно за таким столом, говорила она, создаются великие книги. На старой двери, укрепленной на спинках двух подгулявших стульев, лежало все эти недели одно и то же стихотворение. Типичное маргинальное произведение. «Поэт и Чернь». Чернь была написана с большой буквы потому, что являлась населенным пунктом среди ясных полян Тульщины. Там отличный парень и хороший мой приятель Юрка Кабанов пристроился с семейством при местной школе после окончания нашего зловещего вуза. Мы не были закадычными друзьями, хотя выпивать нам случалось. Интересовал он меня главным образом своими стихами.

Я начал сочинять этот квазипанегирик давно, еще до начала знакомства с Дашей, и вчера как раз закончил. Я взял его с двери в руки и начал, Перечитывая его раз за разом, наливаться яростью. Да, черт побери, пишу я мало. И данный конкретный текст вряд ли можно поставить в один ряд с «Парусом» или «Памятником». Но я не позволю запрягать себя в беспросветную телегу литературного поденщичества. Что имелось в виду под этим криком души – громоблистающий Игнат Северинович, лишь слегка потянув свои далеко не самые драгоценные связи, вывалит мне на эту облупившуюся дверь мешки подстрочников, хранящих неотвратимую мудрость хлопковых оазисов или виноградного рая. Несколько примеров подобного сотрудничества услужливо ожили в моем сознании. Да и Тарасик, если вдуматься, в обмен на укрощение своей самобытности выторговывает стойло с облегченным режимом.

Это был бунт. В значительной степени он носил превентивный характер. Эскизы моих кандалов еще только готовились к рассмотрению на семейном совете. Меня самого поразила яркость и непосредственность моего возмущения. И чем внимательнее я рассматривал тень, отбрасываемую приближающейся угрозой, тем отчетливее была моя решимость умереть на самых передовых границах своей независимости.

Я горячил себя, я разгуливал по квартире, потрясал своим последним стихотворением как свидетельством своих особых прав и произносил длинную, чрезвычайно язвительную, полную громогласных обличений речь. Я многократно повторял самые удачные реплики, голос мой гремел и орлил, стелился и жалил. Десять, двадцать раз я уничтожил противную сторону со всеми ее хоть и безмолвными, но отвратительными аргументами. «Что, купили меня? Меня?! Мою бессмертную душу?!!»

Но угаром этого бунта я не был отравлен полностью и насквозь. Пока я, мефистофельски хохоча, топая ногами и ввинчивая указательный палец в воздух, носился по квартире, я же сидел в полураздавленном кресле, с тихим интересом наблюдая за происходящим. Бунтующий человек прекрасно знал, что за ним наблюдают (как, впрочем, всегда и везде), и от этого распалялся еще больше. Значительная часть правды была на стороне бунтовщика, но он при всем этом был смешон и догадывался об этом. Взгляд сидящего становился все ядовитее. Голос бунтаря все больше походил на звериный рык, но одновременно он обессилевал. И тогда, чтобы сразу покончить с этой внезапной двойственностью, он (разумеется, я) сорвал трубку телефона и послал возмущенный звонок по слишком известному номеру. Услышав же Дашин голос, произнес речь примерно следующего содержания. Причем ровным, уравновешенным тоном:

– Ты знаешь, нам лучше расстаться. Пока дело не зашло слишком далеко. Ты ведь умная девушка и понимаешь, до какой степени мы друг другу не пара. Главным образом, я тебе не пара. Я не буду расшифровывать, что я под этим понимаю, но думаю, ты сама догадываешься. Мы… не будем больше встречаться.

– Ты… меня бросаешь? – В голосе Даши звучал настолько натуральный ужас, что сидевший в кресле скептик вскочил, чтобы предотвратить совершавшееся преступление против человечности и здравого смысла. Но весьма смущенный бунтарь уже успел буркнуть:

– Да, – и бросил трубку.

Не успели обе половины моего явно шизофренического в этот момент «я» воссоединиться, раздался звонок телефона. Рука рванулась к нему, но тут же увяла, пораженная изнутри быстродействующим сомнением.

Звонки следовали один за другим, еще висела в комнате тень одного – сверлил воздух следующий. Удивленный, нервный, умоляющий, дрожащий, звонок сквозь слезы. Я хотел снять трубку, чтобы, нажав рычаг, отрезать себя от Даши длинными гудками, но не стал этого делать. Это было бы, во-первых, оскорбительно, а во-вторых, это звучало бы как дополнительное, маленькое и совершенно излишнее «нет» к «НЕТ» гигантскому, решительному, окончательному. Да, и в-третьих, если человек после разрыва настаивает на разрыве, значит, он не уверен в себе.

Телефон смолк. Так быстро устала, одновременно удивился и испугался я. Нет, просто заново набрала номер.

Я тихонько встал со своего развратно вихляющего кресла, пошел на кухню и напился с жадностью преступника. Стуча зубами о носик чайника. При этом я косился на панораму освещенных окон. Они странным образом символизировали для меня блеск и многообразие жизни, и я казался себе отрезанным от всего этого великолепия, покинутым и жестоко обманутым. Из глаз совершенно непроизвольно потекли слезы. И так обильно, будто чайник был полон ими.

Оставаться дома было немыслимо. Куда поехать? Больше всего, конечно, мне хотелось поехать к Медвидям, выпить вина и всласть поболтать с Иветтой о своем странном подвиге. Но этого нельзя было делать. Даша, конечно же, захочет пожаловаться Иветте, и та не сможет лицемерить и при первом же упоминании моего имени скажет: «Да вот он, негодяй, здесь, рядом».

Я поехал к Дубровскому. Не оказалось дома. Оставалось общежитие. Место знакомое, можно даже сказать, родное. К тому же оно телефонизировано. Это важно, потому что нельзя знать, когда именно я не выдержу и брошусь звонить Иветте. Именно Иветте.

Конечно, я не усидел в своей комнате за книгой и десяти минут. Прекрасный писатель Мигель де Унамуно отлетел в сторону. Я вышел в коридор. Тускло блестел линолеум пола, несло пищевой тоской с кухни. Нервно вспыхивавшая и гасшая лампа дневного света напоминала законсервированный насморк, опьяневшую азбуку Морзе… еще что-то. Все, начинается мозговая рвота. Я постучал в первую попавшуюся комнату. И не ошибся. Там пьянствовал сибирский интернационал. Два бухгалтера, Агу Бортоев, бурят, Иван Мигалкин, называвший себя тофаларом, и какой-то якутский поэт, оказавшийся в конце концов большой сволочью.

Они уже плоховато держались в седлах, но на мое появление отреагировали. Это была не моя компания, но это была компания.

На столе стояли (или лежали) растерзанные банки из-под рыбных консервов, яичная скорлупа, окурки, огрызки. Поверх всего этого был нанесен густой соляной вензель. Мигалкин протянул мне начатую пачку «Экстры» и устало сказал:

– Не могу больше.

Поэт неестественно быстро захихикал. Бурят Агу осторожно потрогал музыкальным пальцем соляную полосу, приложил палец к уху и глубокомысленно, но без особой претензии произнес:

– Соль земли.

Тем не менее выпили. Скинулись, и Ату сбегал еще за одной. Как ни странно, завязался разговор. Воспроизвести его я не в силах. Помнится, хозяин все время падал, что при его худобе казалось естественным и нормальным. Мигалкин вздыхал и, кажется, что-то пел. «По над пропастью по самому по краю». Поэт умело разливал, хихикал и приговаривал:

– Восток такое тонкое-тонкое дело.

Наконец я решил – все, звоню. Почему-то хозяин и смешливый вывалились из комнаты меня провожать. На лестничной площадке мы остановились, кажется, покачиваясь, и тут, я смотрю, нам навстречу идет Нина Максименко, первая моя незабвенная любовь, вместе с этим гнилозубым третьекурсником. В руках у него бутылка шампанского, которую он держит за серебро. Я изо всех сил стараюсь качаться как можно меньше, чтобы не дать бросившей меня женщине испытать жалость по моему поводу. Ведь она обязательно решит, что это я до сих пор обмываю наш разрыв. Чтобы разминуться, двум нашим компаниям пришлось перемешаться. Я, как уже сказано, изображаю спокойствие, хотя зачем? Право слово, мне ведь три года как все равно. Но моей рефлексии не дано было продлиться, смешливый якут, что-то пробормотав, обращаясь к Нине, врезал ей неожиданную пощечину. Гнилозубый, не раздумывая ни полсекунды, опустил на его голову бутылку. Крики, возня… Сделалось столпотворение.

Я лениво удалился, отчетливо (даже сквозь пелену опьянения) скучая. Так много шума, и все это не имеет ко мне никакого отношения. Я чужой на этом скандале жизни. И в самом деле, не считать же, что этот матерый якутище вступился за честь собутыльника, то есть за мою честь. Что-то тут чужое и чуждое. Боюсь, что даже сама Нинуся не сочла меня участником этого эпизода, таким густым затхлым быльем порос наш пронзительный полудетский роман. Оставляя за спиной окровавленного инородца, рыдающую Ниночку, зверски заинтересованных зевак, я пошел к телефону и набрал Иветтин номер – занято. Тогда, предварительно подавив волнение, я осторожно накрутил Дашины цифры – то же самое. Беседуют. Отвратительно хихикая и на кинокащеевский манер потирая руки, я побрел к себе в логово. Пусть обмениваются, пусть судачат, пусть делятся, советуются, подозревают, недоумевают… А я – спать!

Разбужен мыслью – «пора!» Но за окном метель и темень. Восемь утра. Все прелести похмелья переливались внутри. Медвиди храпят об эту пору. Решил для начала посетить душ.

В соседней кабинке скромно плескался Мигалкин, он меня спросил:

– Что вчера-то было?

Я махнул рукой: ерунда, мол. Его мой ответ устроил. Я хотел спросить о судьбе якутского женоненавистника, но понял, что судьба эта меня нимало не занимает.

Минут сорок было убито блужданием по комнате. Ни маковой росинки аппетита. Чайник вскипел, но не понадобился. Без пяти девять. Все еще рано. Половина десятого – первое пристойное время. Я дотерпел до половины одиннадцатого. На площадке у телефона кто-то топтался. Оказалось, что не звонят, а чинят аппарат. И все остальные отключены в нашем здании.

У магазина на той стороне улицы Сумарокова было два телефонных стакана. Оба были изувечены по-разному, но оба до нерабочего состояния.

Вспышка бешенства. Ну что делать с такими людьми?! Кто-то мне говорил, что Гитлер расстреливал за безбилетный проезд. Правильно, только нужно было присовокупить к безбилетникам истязателей таксофонов. Отрубать руки, а обрубки в кипящую смолу… А-а, орешь, воешь? А телефончик зачем, сука, корежил?!

Ладно, позвоню из центра. Да и что это я? Что за истерика? Что я рассчитываю такое услышать от Иветты? Вряд ли эти новости могут испортиться за час-полтора.

«Ну это, наконец, смешно», – через силу усмехаясь, сказал я себе, когда мой единственный гривенник был заглочен безмозглым исцарапанным ящиком. Иногда так хочется шарахнуть по этой тупой коробке.

Я огляделся, попробовал сунуться с просьбой насчет двушки к кому-нибудь. Но кто пойдет навстречу взбешенному парню с воспаленными глазами. Поеду домой. Ну в самом деле, что изменится оттого, что наш сеанс с Иветтой состоится не в половине одиннадцатого, а в двенадцать часов? Я утешался этой внешне убедительной, но малопитательной мыслью большую часть пути, и только выйдя на поверхность на «Электрозаводской», вдруг, обмирая, подумал: а почему это я так уверен, что Иветта весь сегодняшний день будет сидеть дома у телефона в ожидании моего звонка? Она может пойти в магазин, поехать в университет или навестить папу-министра. И вернуться только вечером! Меня затошнило от этой мысли. Одна надежда, что она не ушла. А если уж… Меня била какая-то незаразная форма лихорадки. Я удивленно окинул себя мысленным взором, но он ничего не мог поделать с моей дрожью.

От троллейбусной остановки я побежал. Ради бога, Иветточка, ради бога, никуда не уходи. Не тротуар, а какие-то надолбы. Неплохо бы повесить и парочку дворников. Задыхаясь, рванул на себя дверь. В глубине крохотного подъезда стояла, прислонившись к батарее отопления, Даша.

Изложение в хронологическом порядке далее невозможно. Одно можно сказать с полной уверенностью – мы молча поднялись ко мне на третий этаж. Потом было много слез, упреков, разочарованного молчания. Но в каком порядке, я не могу сказать. У меня такое впечатление, что моя зареванная, разочарованно молчавшая любовница непрерывно возводила на меня самые чудовищные обвинения. Среди которых эгоизм, бесчувственность, хамская дикость и плебейская жестокость были не самыми страшными. Причем шли обвинения по нарастающей. Дарья Игнатовна наступала. Начав с легкой разведки боем, она закончила пиром на трупе врага. Мое поведение тоже проделало эволюцию, легко уловимую на глаз. Начал я с независимой позы спиной к косяку, а закончил в ногах у Даши осыпающим поцелуями ее колени.

Разумеется, я вел себя в высшей степени глупо. Сначала настаивал на том, что я ей не пара – моя шелудивость против ее шикарности. Потом отбросил это и принялся твердить, что люблю ее безумно. Тут-то как раз она и начала меня клеймить. Мой вчерашний угрожающий демарш постепенно превращался в выходку убогого слабака. Я признал, что способен на вздорный звонок, но отнюдь не на разрыв. Даша, напротив, на моем серо-зеленом фоне выглядела великолепно. Ведь она наплевала на ложную гордость и проторчала все утро в «вонючем подъезде» во имя сохранения любви, именно ей хватило здравого смысла отнестись к моему звонку всего лишь как к вспышке агрессивного инфантилизма. Именно она страдала чистым незамутненным страданием, а на мою долю выпадал только перегар низкопробного эгоизма.

При этом она никоим образом не спешила опровергнуть мой тезис о том, что мы – представители совершенно различных сословий. И что пропасть, пролегшая между нами, реальна и через Нее переброшен пока только шаткий сексуальный мостик. Впрочем, не все было потеряно. Дашей был сделан набросок плана, по которому меня можно было облагородить. От меня требовалось только одно – работать, трудиться, пахать и вкалывать. Выставлялся один живой и очень убедительный пример – Игнат Северинович. Его сытая тень на минутку заглянула к нам, бодро потирая только что оторванные от работы руки и подмигивая дочке.

– Посуди сам, никаких других способов сделать жизнь мою и, разумеется, свою нормальной у тебя нет. Пойми, я не хочу штопать колготки, бегать, высунув язык, по магазинам. В тот миг, когда я стану в очередь за ливерной колбасой, я тебя разлюблю.

Один отраженный свет этих речений вчера подвиг меня на взрыв негодования и бунт. Высказанные же впрямую, в самой натуральной непосредственной форме, они меня парализовали.

Всякая история любви в той или иной степени – борьба самолюбий. Если это верно, то серым февральским днем я потерпел тяжелое поражение. Острога этого ощущения была скрашена тем, что победитель пригласил меня отпраздновать это событие вместе. И поблизости от того места, где было пролито столько слез и слов. То есть в моей кровати.

Даже на фоне нашей всегда очень напряженной и изобретательной постельной практики ночь (собственно, день) примирения выделялась весьма и весьма. И не столько по части акробатических новинок или энергетических выплесков. Изменилась расстановка половых сил. Я был избавлен своею барыней от ежедневной барщины. Разработанный ритуал был отринут (как оказалось, лишь на время), и я, привольно распластанный, подвергся ласковой агрессии, перешедшей в нецеломудренную оккупацию.

Я должен был бы находиться на эфирной вершине блаженства, но странным образом чаще ощущал не уколы наслаждения, а холодные прикосновения тревоги.

Когда физические силы представленных в постели сторон были исчерпаны, Даша не позволила эротическому процессу замереть. Явилось тут же из ее сумочки очередное послание старого стиховеда. Мы вместе читали его строчка за строчкой. И комментировали. Дашин комментарий носил скорее ханжеский характер, а мой был демонстративно скабрезен. Мне было совсем не весело, но я считал, что веселиться или, по крайней мере, выказывать себя беззаботным весельчаком обязан. В результате наших совместных усилий создался очень живой, ощутимый образ вздыбленного безнадежным возбуждением старикана. Даша считала, что в таком состоянии он и не опасен, и полезен.

– Должен же кто-то написать мою диссертацию.

Чтобы противостоять этой раблезиански развесистой образине с полными штанами зарифмованной пошлятины, я вытолкнул на сцену непременного своего Вивиана Валериевича. Его разночинская субтильность, его вдохновенная, но немного непромытая мечтательность были тоже крайне забавны. Он неприятным пальцем поправил на носу круглые очки и, боязливо оглянувшись, забормотал что-то о госпоже де Помпадур.

Но тут зазвонил телефон, и Дубровский спокойным, убийственно спокойным голосом спросил меня, почему это я не на работе. Я захрипел:

– Дубрик, дружище, извини гада, за… за…

– Ты хочешь сказать, что заболел?

– Я умер.

Разговор был не самым приятным из того, чему суждено было случиться со мной тогда. Даша заторопилась домой. Я не посмел высказать ей своего желания: как чудесно было бы провести расслабленный уютный вечерок вместе, приготовить что-нибудь, поболтать, посумерничать, просто посидеть, прижавшись друг к другу. Лечь вместе спать и вместе проснуться. Все нежное, тонкое, ценное в любви начинается после удовлетворения взаимных телесных претензий. Зрелище того, как умиротворенная Дарья Игнатовна нарезает колбасу для бутербродов на убогой кухоньке моего жилища, трогало и потрясало меня больше и глубже, чем самый виртуозный сексуальный фокус. Даша об этом не знала, а я не решался даже намекнуть.

Так все устроилось, что я поехал ее провожать до самого дома. Я готов был от подъезда отправиться в безрадостное обратно, но тут Даша приглашает меня подняться на чашечку кофе. С чего бы это?

Опять была собака, где-то гундела по телефону маман. Лев подледного лова Игнат Северинович по субботам всегда отсутствовал. Даша мастеровито сварганила «кофейку», я сидел в углу индустриализованной кухни и следил за нею, видимо, собачьими глазами. Вид показываемого Дашей кулинарного класса вызвал у меня смешанное чувство гордости и ревности.

Как раз к разливу явилась Лизок, белобрысая, востроносая, пронырливая девица, полуактриса-полуфарцовщица. На кухне воцарилась словесная свистопляска. Лизок рассказывала одновременно три или четыре истории, каждая из которых была в свою очередь очень запутанна. В каждой из них она играла блестящую или, по крайней мере, главную роль. Даша хохотала с удовольствием. Я тоже старался показать, что у меня есть чувство юмора, тем более что Лизок в значительной степени обращалась ко мне. Я понимал, что она рассказывает действительно смешные вещи, на этом фоне моя лирическая тоска могла показаться просто позорной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю