355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Деревьев » Невольные каменщики. Белая рабыня » Текст книги (страница 15)
Невольные каменщики. Белая рабыня
  • Текст добавлен: 19 октября 2017, 02:30

Текст книги "Невольные каменщики. Белая рабыня"


Автор книги: Михаил Деревьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 35 страниц)

Часть III. Памятник

Пора, наконец, объясниться. Для начала – кто такой я, пишущий эти строки? Я человек, который разыскал, сохранил и подготовил к изданию рукопись Михаила Деревьева, представляющую первую часть настоящего издания. Я человек, который сочинил «Позднейшую вставку», вторую часть – «Избранное» – и общий эпиграф. Зовут меня Михаил Пафнутьев и я являюсь сводным братом главного героя. Нелишне заметить, что в финале первой части я действую под обозначениями «этот ублюдок», «кривая сволочь».

Самая краткая (боюсь утомить) история вопроса.

Родители наши, Андрей Иванович Деревьев и Анна Пименовна Пафнутьева, поженились, когда нам с будущим великим писателем приокского края было по одиннадцати лет. Домик у Деревьевых был небольшой, и наше вселение в него воспринялось Михаилом с раздражением, если не сказать сильнее. Брак обоюдно вдовых родителей не получился упоительным, поэтому легко представить, сколь зыбкой оказалась материя моей родственности с братом. Поскольку городишко наш невелик, мы и до объединения родителей были осведомлены о существовании друг друга. И он мне, так сказать, нравился. Я хотел бы иметь его в товарищах. Хотел бы проводить с ним время и разговаривать о том о сем. И обрадовался, узнав о перспективе «семейственного» сближения. Ставлю это слово в кавычки, потому что Михаил не только не считал меня родным человеком, но старался продемонстрировать, что не считает меня человеком вообще. Во вновь образовавшейся семье он сразу и безусловно занял первенствующее положение. Это было, в общем, и не так трудно сделать. Я, между нами говоря, человек некрасивый, почти убогий. Похожий несколько на жабу лицом – никакого извращенного кокетства в этом явлении нет – чистая жаба и какой-то недовоплощенный, что ли. Мизинцы и безымянные пальцы у меня на руках и ногах недоразвитые. Плюс общая тщедушность. Предполагаю, что немало тайных слез пролила над моею колыбелью несчастная моя матушка.

На этом фоне Михаил, не будучи совсем уж Аполлоном (диковатые волосы, кривоватые ноги), смотрелся, конечно, выгодно. Учились мы оба хорошо. Узнав о моих успехах, окружающие пожимали плечами – что, мол, ему остается. Серебряная же медаль Михаила вызвала дополнительное восхищение даровитостью натуры.

Наглотавшись самых разных оскорблений с ею стороны, удостоверившись, что никаких шансов на сближение нет, я стал тихо и скрытно окапываться на своих позициях. Я как бы сидел в бесконечной засаде. По крупицам собирал в сундуки своей обиды некие богатства. Трудно вкратце изъяснить, что именно я имею в виду. Сюда можно отнести и подсмотренные пометки в книгах, которые он читал, и обрывки его записок, потерянные им вещицы, нагруженные индивидуальным значением, да и совсем уж нематериальные плоды – встретившиеся взгляды, перекрещивания реплик, сплетни. Надо сказать, что он пользовался уважением одноклассников, но какой-то уж особенной звездою не был. Были у него недоброжелатели, и даже весьма неглупые и ехидные. Не имея возможности пользоваться его обществом, я льнул хотя бы к ним. Мне казалось, что постепенно тяжесть этой тайной деятельности перевеет его самодовольный мальчишеский аристократизм. Рухнет стена, будет прорвана плотина, ведь никого преданнее у него нет. Я готов был в младшие братья, в оруженосцы, в Огаревы.

Так продолжалось года два с половиной. Он оставался все так же исчерпывающе самодостаточен. Он отточил свои приемы демонстрации презрения. От испепеления взглядом до почти поощрительного невнимания. Чувство, не имеющее выхода, стало постепенно загнивать, прорастать ядовитыми побегами. Процесс этот пошел быстрее после одного случая.

Сразу за забором «ботанического сада» нашей школы пролегало полотно железной дороги, и грохот поезда частенько заглушал бормотание ботаника. И вот однажды, как раз в тот момент, когда незабвенный наш Ираклий Иванович предлагал нам повнимательнее всмотреться, как мостится на рыльце цветка опыляющая пчела, за забором медленно поплыл состав, набитый развеселыми иностранными пассажирами. То ли туристами, то ли участниками какого-то фестиваля. Все окна настежь. Увидев скопление мирных советских детей, они стали с истерической дружелюбностью махать нам руками. И бросать «сувениры». Волна восторга передавалась от вагона к вагону, град подарков не редел. До какого-то момента мы крепились, но вдруг, не слушая оскорбленного в лучших чувствах ботаника, кинулись подбирать. Кому-то досталась жвачка, кому-то кепка с бумажным козырьком, кому-то банка из-под пива. Я, промышлявший, как всегда, несколько в стороне от основной массы, унес домой под рубашкой чудовищный черно-белый порнографический журнал.

Внимательно его рассмотрев, я понял, что это мой шанс. Тщательно выбрав момент, я дал своему сводному брату возможность как бы случайно ознакомиться с частью его содержания. Он должен был лишь получить представление о том, обладателем какого отвратительного сокровища я являюсь. Он, конечно, постарался скрыть свое впечатление. Слишком был горд и слишком далеко зашла борьба наших самолюбий. Но по многочисленным мелким приметам я отчетливо заключал, что от него в мою сторону исходит излучение мощного интереса. В этом возрасте как раз и происходят подвижки материков воображения, называемые половым созреванием. И мучит жажда специальной информации. Совокупные средства, которыми в этом отношении обладала окружающая советская действительность (от рембрандтовской Данаи из альбома в районной библиотеке до засаленных голых баб на картах Витьки Тюрина), не шли ни в какое сравнение с тем кладом, которым владел безраздельно я.

Таким образом, наши и без того ненормальные отношения пропитались соками самого запретного состава. И я, как ни странно, успокоился, почувствовав, что превратился в объект глубокого, сложного и страстного интереса со стороны своего брата. Я непрерывно, тайно блаженствовал. Как скупой рыцарь спускался в свои подвалы, так я, забившись в укромное и безопасное местечко, отворял дряблую, поношенную обложку. Не то чтобы меня слишком уж радовали и впечатляли тамошние дивы и виды, меня радовало то, что ОН лишен всего этого. Я был осторожен, я был скрытен и, главное, не хотел никакой внешней победы, например, в форме предложений искренней дружбы с его стороны в обмен на право совместно поласкать мою добычу. Он оказался молодцом, он ни разу не «прокололся», чем сберег чистое, тихое мое счастье.

Так продолжалось несколько лет. Разумеется, содержание этого романа внутренне видоизменялось, перетекало в менее жгучие формы, особенно после того, как он получил возможность пользоваться женским телом натурально. Трудно сказать, к какому финалу все бы пришло, когда бы не «вихрь сошедшихся обстоятельств». Ссора между родителями. Тогда казалось, что это навсегда, и оттого воспринималось достаточно тяжело. Чтобы оградить себя от всех внезапных сложностей, я после девятого класса, несмотря на все свои пятерки, поступил в библиотечный техникум в соседнем городе. Книги, книжность уже тоща вызывали у меня особые чувства и какие-то предвкушения. Среди книг должна была решиться моя участь.

Но судьба не дала нам с Михаилом разойтись окончательно. Что, собственно, видно из самого факта нынешних записок. Стоило ему поступить в известнейший Московский пединститут, как в нашем городке открылся филиал этого учебного заведения, студентом которого я, конечно, постарался стать. Таким образом, мы вновь с ним объединились в одной, хотя и большой, студенческой семье. Впрочем, и наше прежнее семейство начало проявлять тенденцию к воссоединению.

Закончив с блеском высшую школу, я стал сотрудником местного краеведческого музея и со временем его директором. Не будучи мужчиной в ярко выраженном смысле, я все же превосходил набором мужских отличительных признаков всех прочих членов коллектива (одни полуграмотные тетки), что и способствовало моему продвижению.

Старался следить за столичной жизнью своего духовного визави. Я как бы остался «на хозяйстве» после его отбытия, хранителем нашего общего прошлого. Какой-то прямой, несомненный смысл виделся мне в моем провинциальном затворничестве. Юношеские литературные потуга Михаила были мне хорошо известны. В моем архиве исправно хранились все номера районной газеты «За победу коммунизма» с его стихами и зарисовками в прозе. Так что было понятно, что завоевание столицы будет идти именно по литературному ведомству. Завоевание шло несколько медленно. Какие-то слухи о первых его шагах до наших палестин доходили, и тем глубже я укреплялся в предчувствии своей настоящей роли – главного специалиста по Михаилу Деревьеву. Все мое краеведение, разыскания по истории культуры, древностей и интересностей нашего городка было как бы обустраиванием отцовского приюта, куда рано или поздно потянет высокого блудного сына и где ему будет уготовано самое важное переживание.

Отчего я был так уверен в неизбежном его взлете? Не знаю. Что-то было иррациональное во всей истории наших отношений.

Между тем я сам начал пописывать. Попытки эти были продиктованы не порывами вдохновения или какой-нибудь страсти, хотя бы публицистической. Просто накопленная эрудиция пришла в самодвижение. И вот в тишине, и вот в тайне… Конечно же, никому эти вполне аморфные опыты показаны не были. Я не решился опубликовать их даже в районной газете и даже под псевдонимом. Я слишком хорошо определял прибором своего безошибочного вкуса, что у меня не получается ничего, кроме вариаций на чьи-то тайно воспламенившие мое воображение темы. В общем, полное отсутствие творческой воли. Но в данном случае – я имею в виду нынешнюю публикацию – это мое качество сыграло, как мне кажется, положительную, чрезвычайно творческую роль. Минус на минус дает плюс.

Но по порядку. Жизнь шла своим чередом. Только в отдаленном будущем я мог рассчитывать на какие-то события. И тут приходит телеграмма – вот она передо мной – с известием, что Михаил Деревьев застрелен в Москве. Помимо страшного отчаяния (ничуть не рисуюсь) я испытал очень сильное ощущение, которое трудно описать одним словом. Любым словом. «Ну вот, началось», – возбужденно думал я, и какое-то трагическое вдохновение где-то там трепетало.

Сразу было ясно, что дело тут запуганное, если только это не случайность, не убийство по ошибке. Михаил не был ни миллионером, ни вором в законе, ни агентом вражеской разведки, ни членом тайного общества. Впрочем, за третье и четвертое не поручусь.

Итак, я помчался в Москву не только по соображениям братского долга. Не стану излагать все подробности предпринятых мною разысканий. Это само по себе довольно интересно, но слишком бы перегрузило финал произведения, когда должна возрастать скорость обнажения истинного смысла. Скажу только, что самая объемистая часть добычи ждала меня у Антонины Петровны. Сетка с рукописями (именно сетка, я бы сам не смог додуматься до такой детали). Там же я обнаружил и конверт с последней порцией фальсифицированного текста. Следователя он не заинтересовал. Надо ли говорить о том, что эта подделка носила откровенно издевательский характер.

Здесь я прервусь для того, чтобы объяснить некоторые моменты, без чего изложение дальнейших фактов и тем более правильное их восприятие будет крайне затруднено. Как было сказано выше, я взял на себя скрупулезный труд «сохранить для потомства» полноценную память о Михаиле Деревьеве. О причинах этого странного и вычурного стремления тоже уже шла речь. После того как я собрал все, что можно было собрать, я стал перед проблемою, что мне со всем этим делать, каким образом заставить всю эту груду бумаг «заговорить». Лучше всего было бы добавить к уже изданному «Избранному» остальные вещи Михаила, откомментировать и издать. По двум соображениям я отказался от этого пути. Конечно, из-за финансовых причин, сумма бы потребовалась совершенно фантастическая. И кроме того, потому, что личность этого столь интересующего меня человека слишком искаженно отобразилась в его последних «творениях». Только некоторые детали и особенности их подходили для достаточно основательного суждения об их авторе. Мимо этих особенностей и фактов я, конечно, не пройду. И потому третья часть настоящего труда выполнит заодно роль комментария.

Промучившись около года в размышлениях на эту тему, я пришел к неожиданному, даже дерзкому выводу, что наиболее адекватным поставленной задаче методом будет написание некоего беллетристического сочинения, в котором можно было бы реконструировать живую жизнь Михаила Деревьева в период его знакомства с Ионой Александровичем Мамоновым. Писатель часто бывает интереснее своих писаний. В данном случае дело обстояло именно так. Разложив на мысленной столешнице все добытые мною материалы, все сплетни, домыслы и слухи и промучившись над этим пасьянсом несколько месяцев, я «увидел» своего героя. Я всмотрелся в него, удостоверился в нем, дат ему возможность «зажить». И бросился к столу. Надо ли говорить о том, что я испытал настоящее вдохновение. Первый раз в жизни.

Начались, разумеется, «профессиональные» трудности. Я был слишком пропитан Деревьевым, мои чернила были отравлены его словами. На моей манере не могло это не сказаться. Но, с другой стороны, выкорчевав следы этого влияния, я остался бы на пустыре. И я решил не прятаться от действительности. Но поскольку я – все же не он, писание от первого лица неизбежно выродилось бы в пародию. Применив третье лицо, я убил бы сразу и Сциллу и Харибду, то есть и избежал вышеуказанного, и сделал более заметной для читательского глаза разницу во временах повествования: 86-ой – «я», 93-ий – «он».

Кажущаяся со стороны самой оригинальной и путаной, история с «машиной времени» придумалось сразу и легко. К тому же доставшиеся мне «улики» подталкивали как раз к чему-то такому. Нельзя не признать, что завязка получилась довольно сложной по конструкции, но стала на свое место без примерок и намертво. И я не стал оскорблять ее сомнением. А первым толчком, повернувшим мое воображении в эту сторону, было то самое «Избранное». Толстая, хорошо – с золотом, с полями, с коленкором – изданная книга. Но самым интересным в ней был не полиграфический уровень, а то, что она существует, по-видимому, в единственном экземпляре. Хотя нет, скрывается где-то ее двойник, ставший невольным инициатором событий, приведших к гибели моего дорогого брата. Но в любом случае возникает вопрос, для чего нужно было Ноне Александровичу производить этот дорогостоящий фокус? Пусть денег он не считал… тут опять отступление. Попутно своим делам я узнал, что господин Мамонов стоял во главе целой артели фальшивомонетчиков. И что погиб он как раз в тот момент, когда кто-то из его приближенных сумел Иону Александровича, потерявшего под влиянием страстей бдительность, хорошенько «обуть». Обычный эпизод из криминальной жизни нашего времени. Так вот, я подумал, зачем? Зачем такой человек, как господин Мамонов, ставя на карту свое благополучие, пускается в сложные игры воображения? Должна здесь быть какая-то сильная причина. Иона Александрович вознесся на вершину тайного бизнеса не случайно, пользовался, насколько я смог понять, огромным специфическим авторитетом и рухнул только потому, что свои способности направил в некое мнимое пространство. Так вот, причиной его могучих странностей была назначена мной ревность. И когда я это решил, то, вдруг холодея, понял, что подошел к зеркалу со стороны амальгамы. Ведь внутренним двигателем повести самого Деревьева тоже была как бы беспричинная ревность. Идеальный любовный треугольник, где третий никогда не появляется на сцене, будучи источником тайного разрушительного магнетизма. Ревнующий до такой степени переживает несуществующую измену, что постепенно материализует предмет ненависти. Уверовав, что мною открыт единственно возможный метод для данной ситуации, я продолжит его в деталях. Например, парочке двух парикмахерш в повести Михаила соответствует парочка двух столь же неразлучных шлюх. «Хоровод мертвецов», собранный мною в последней сцене второй части, является магистралом ко всей повести Михаила. И много еще в том же роде.

Необходимо сказать несколько слов и о самом произведении Михаила. По крайней мере, для того, чтобы не создалось впечатления, что я от него в восторге. Я вообще с предубеждением отношусь к жанру исповеди и с большим сомнением – к самой возможности исповедаться до конца. И не надо думать, что настоящими своими писаниями я хоть в малой степени противоречу этому своему заявлению. Сочинение Михаила не принадлежит к лучшим образцам этого ущербного жанра. Автор все время косится в сторону слишком уж подразумеваемого читателя. В такой ситуации было бы честнее отбросить неумелую маскировку и превратить все в обыкновенную повесть из жизни чувствительного альфонса. Автор слишком заботится о специфической, прозовой, если так можно выразиться, конструкции сочинения и слишком рьяно «редактирует» древо своей жизни, но работу эту до конца не доводит, поэтому отовсюду торчат сухие сучья умолчаний и поломанные ветки оговорок. Я взял на себя смелость (и даже не каюсь) подсократить некоторые невыносимо искусственные эпизоды. Самый вопиющий пример – сцена экзамена в конце «исповеди». В том месте, где герой должен был бы действовать динамично и решительно (его девушку охмуряют, как ему кажется, у него на глазах), – так вот, на этом месте помещается длинная литературоведческая лекция. Герой беседует с экзаменатором, как по-разному ведут себя деньги в литературе западной, особенно французской, и в богоспасаемой нашей русской. У них, мол, деньги играют роль любимого и жестокого дитяти. Даже самые романтические, вдохновенные герои непрерывно высчитывают ренту, проценты, делят добытую сумму на месяцы и дни или там умножают на что-нибудь, короче говоря, нежатся в цифрах. Наши литературные персонажи денег почти стыдятся, деньги чаще всего присутствуют в русской прозе в качестве эмблематических сумм – ста рублей (Лужин – Дуне, Нехлюдов – Катюше и т. д.) или трех тысяч (в «Братьях Карамазовых»). Французская денежная система есть форма проявления особого рода сладострастия. Запутанная, витиеватая – сантимы, франки, ливры, луидоры, наполеондоры, экю, пистоли. Отсюда вытекает особое, обезьянье обилие постельных поз. Настоящая французская любовь – деньги.

Простоте русской денежной системы – рубль – копейка – соответствует и простая схема домостроевского сексуального счастья: она внизу на спине, он вверху.

Рассуждения эти (конечно, я слегка их утрирую), может быть, и не лишены известного интереса, но помещены в слишком неподобающем месте исповеди и занимают совершенно чрезмерную площадь. Что-то жюльверновское есть в этом приеме. Бежит герой, спасаясь от тигра, и вдруг, зацепившись за корень баобаба, падает. Вместо того, чтобы заставить его подняться и отправить дальше, автор начинает пересказывать все, что он знает о баобабах. Вот чтобы избавить героя от нескольких таких тигров, пришлось произвести сокращения. Следы их, может быть, заметны в тексте, но тут уже ничего не поделаешь. Надобно сказать и вот то: Иона Александрович, разумеется, читал нередактированный текст и, конечно, не мог пройти мимо этого вопиющего преступления против здравого смысла. Я не мог не позволить ему высказаться на эту тему – в сцене пьянки в пыльной комнате.

И еще одна неприятная особенность деревьевской рукописи не может быть не отмечена – перенасыщенность текста всякого рода каламбурами, скрытыми отсылками, парафразами. Ничем, кроме нудного профессионального самодовольства, объяснить этого нельзя, и выглядят эти «особенности манеры» временами тошнотворно. Или кровь сердца – или игра слов, одно та двух.

Интересно, что чем-то по-настоящему исповедальным, дневником в истинном смысле слова рукопись Михаила становится, когда речь заходит о вашем покорном слуге. Ругая меня последними словами (ракалия, кривая сволочь и т. д.), он не дает себе труда объяснить читателю, кто он, этот отвратительный тип. То есть он искренне ненавидит меня, не предполагая никакого читателя и не желая делиться с ним своими чистыми чувствами.

Итак – заканчивая эту длинную петлю – последняя, выполненная, по всей видимости, Ярополком Ивановичем подделка сначала показалась мне выполненной кое-как. Или страх исполнителя перед хозяином к этому времени ослабел, или сам Иона Александрович не считал уже нужным скрывать презрение к своему литературному рабу. Если исходить из логики, которая просматривалась в сопоставлении двух первых фальсификаций, Михаил должен был ждать именно того, о чем я во второй части «Избранного» и пишу, то есть материализации Дарьи Игнатовны. Получил же изложение эпизода, где он является к малознакомому азербайджанцу продавать книгу Михаила Булгакова. Причем вместо Булгакова он теперь приносит ящик коньяка (эта баснословная деталь сразу конфузит глаза), и начинается длинная дикая пьянка. Причем азербайджанец не понимает ни слова по-русски, что редкость даже среди азербайджанцев, равно как и Деревьев по-азербайджански. И вот, опорожняя стакан за стаканом, Михаил переживает мучительное удивление: а что он, собственно, делает здесь, в этой комнате и в этой компании? Азербайджанец поет ему песни своего народа и плачет, Деревьев пытается ему подпевать и тоже плачет. Написано все это с превеликим ядом, но не без изобретательности. Причем техническая сторона дела удручающа. Временами «специалист» вообще забывает, что он должен подделывать почерк Деревьева и переходит на собственные каракули.

Если сопоставить данное «вознаграждение» с текстом третьего романа, за который это «вознаграждение» и выдавалось, то контраст получается разительный. С одной стороны, нестерпимые, трагические, отвратительные и трогательные сексуальные вопли, а с другой – пьяный плачущий азербайджанец.

Придется мне в известной степени дезавуировать свои слова о том, что по заказным романам Михаила трудно составить правильное представление о нем как о человеке. По крайней мере, по одному направлению они поддаются исчерпывающему истолкованию, то бишь интерпретации. Если мы посмотрим развитие темы эротики от произведения к произведению, то картина окажется следующей. «Илиада капитана Блада» написана прежним Михаилом, цинично беззаботным негодяем, ничем «таким» не озабоченным. Из любимейшей книги своего детства он бестрепетной рукой делает материал для издевательского зубоскальства. Чего только стоит этот грубо огомериваемый дубина Волверстон. «Наша» тема проявляется лишь в самом конце – в этом бессмысленном навороте о героической и самоотверженной смерти двух лесбиянок.

Второй роман вообще очень странен. Двое американцев в результате кораблекрушения оказываются на каком-то острове. Оказывается, что, по поверьям местных жителей, жизнь здешняя и тамошняя, то есть будущая, суть одно и то же. Причем до такой степени, что если я, например, взял у кого-то корову в долг сегодня и пообещал отдать после встречи на том свете, то поступил вполне законно и местная власть (мудрый, но дурковатый верховный жрец-вождь) скрепляет это своей печатью. Доходит до того, что дикари радуются, когда им удается всучить кому-нибудь свое имущество, ибо это все равно, что положить его в банк, ведь та корова возвращается в будущей жизни не только сама, но и со всем приплодом.

Приятели сразу смекнули, что тут к чему, и начали делать долги. Очень скоро они стали самыми богатыми людьми на острове, а среди аборигенов начался голод. Наконец аборигены стали догадываться, в чем тут корень, и вежливо потребовали своих коров обратно, как вкладчики требуют у банкира обратно свои деньги. «Только через мой труп», – сказал один американец по имени Брайан Шо. Ссылка на местные законы дикарей не убедила, они связали американцев и ограбили. Тут поблизости появляется американская канонерка, она спасает предпринимателей от самого худшего, а по острову дает несколько залпов для острастки. Дипломатия канонерок в действии.

В общем, прозрачная, но при этом и невразумительная сатира на западный образ мышления. Сказать определенно, каких все же политических взглядов придерживается автор, трудно, потому что при всем осуждении жадности и подлости янки патриархальный идиотизм аборигенов явно не вызывает у него острой приязни.

Покойный, насколько мне известно, был человеком терпимым в самом широком смысле этого слова. Презирал все и всяческие предрассудки – и национальные, и конфессиональные, и идейные, и половые. Пьеса «Невольные Каменщики» – попытка заявить о какой-то своей позиции в этом смысле. Попытка неудачная. Гражданин мира споткнулся о самую заурядную националистическую кочку. Не свадебная генеральша, как в «Илиаде», а тупая уродливая тварь, сидящая в засаде и угрюмо посверкивающая оттуда тяжелыми глазами. При появлении на первых страницах романа миленькой местной девушки по имени Муа возникает мысль о том, что романтическое ее соединение с Брайаном Шо примирит в конце концов две цивилизации. Но автор проходит мимо этой возможности. И, чтобы отделаться от мечтательной Муа и спокойно довести до конца свою аляповатую фантасмагорическую историю, он начинает подбрасывать, ближе к концу сочинения, более-менее невразумительные намеки на то, что между предприимчивыми американцами помимо деловой наметилась и гомосексуальная связь. Это настолько не в логике характеров Брайана Шо и его приятеля, что выглядит издевательством и над ними, и даже над самою темой однополой любви. Лишнее доказательство того, что примитивная гетеросексуальность и есть глубинная причина любой агрессивности. Для того чтобы кого-то унизить, растоптать собственным хохотом, Михаилу Деревьеву нужно сделать это в высшей степени легко.

Третий роман «Ретт», написанный в пику наглой американке Риплей, нечто вроде бедекера по злачным местам дикого запада. Когда я читал его, подробно и внимательно, у меня крепло ощущение, что передо мною тот старый черно-белый порнографический журнал, как бы «экранизированный» при помощи слов. Фотографическая зрительная память Михаила великолепно сохранила все его порноперипетии, и они воздовлели над его существованием. Замкнулся некий круг. Михаил Деревьев был обречен. Жизнь его не могла продолжиться после написания этого идиотического «Ретта». Убили его, конечно, не поэтому, просто размеры судьбы были таковы. Она «сносилась». Моцарт должен был умереть не от того, что Сальери влил ему яду в питье, а оттого, что некто заказал композитору «Реквием». Вопрос о реквиеме решается где-то наверху, а в выбор конкретного исполнителя – нож, яд или автомобильная катастрофа – высшие силы не вмешиваются. Так и писатель Михаил Деревьев (понимаю всю комичность сопоставления) погиб не потому, что некая националистическая группировка решила ему отомстить за проступок, которого он не совершал и даже не задумывал, а потому, что существование его опустошилось, кому-то он там наверху надоел.

Отходя от этих витиеватых несколько умозаключений (может, даже спорных), я должен сказать, что история с этой надгруппировкой остается самым темным и странным местом в судьбе Михаила Деревьева. В силу понятных причин в рассуждениях на эту тему я должен быть крайне осмотрителен.

Много я затратил усилий и времени, чтобы приблизиться к сути. Поговорил с очень многими людьми. Нашел даже владелицу Аполлодора, не говоря уж о Жевакине, Дубровском и Наташе. Самое приятное впечатление у меня осталось от бесед с Иветтой Медвидь. Мы проболтали с ней несколько вечеров. Причем муж ее, Тарасик, столь замечательно изображенный Михаилом, стал выражать пассивное неудовольствие по этому поводу. Я испытал приятный трепет ввиду того, что на некоторое время оказался в шкуре своего героя, вызвавшего в Тарасике сходные чувства.

Так вот, никто из этих людей ни на шаг не приблизил меня к разгадке. Все только пожимали плечами, признавая нелепость и чудовищность этого происшествия. Или вообще старались уйти от разговора. Следователи, до которых удавалось добраться, тоже молчали или хмуро указывали мне на дверь. Жевакин как-то мельком упомянул в разговоре о стар икс – хозяине. Я поехал без особой надежды. Сан Саныч как будто ждал, моего приезда и сразу выложил на стол ту самую бумажку – он, старый черт, еще тогда сразу понял всю ее важность. Впрочем, что там особенно понимать. Ведь черным по белому было написано – убьем! За то, что ты оскорбил благородный и гордый народ еидуев, заслуживаешь смерти. Можно было принять это за шутку. Кто слышал о таком народе? Я лично никогда. Но наша родина всегда гордилась своей невероятной многонациональностью: «На нашем предприятии служат представители сорока национальностей» и т. д., так что в этой толпе кто-то, кто поменьше, мог и затеряться.

Заплатив старику сколько следует, я помчался в гостиницу, где на дне чемодана у меня хранилось Михаилово «Избранное». Слово «еидуи» разгоралось огненными литерами у меня в сознании. И нашел я его там, где и оставил при первом чтении, в «Невольных каменщиках».

Итак, все выстраивалось в одну цепочку. И эти три кавказца, о которых упоминали Антонина Петровна и Дубровский, и автор предисловия, не пожелавший участвовать в издании книги (ясное дело – оказался еидуем) и похитивший второй экземпляр «Избранного» для обсуждения в еидуйском кругу, и, конечно, эта листовка-предупреждение. Надо признать, что мстители пытались соблюсти правила, как им казалось, принятые при совершении политических убийств. Они считали нужным убить оскорбителя своих национальных чувств только после того, как он узнает, за что его убивают. Это должно было придать бредовому мероприятию хотя бы оттенок законности и торжественности.

Я сидел, обхватив своими своеобразными ладонями голову и беззвучно рыдал от хохота. Чем дольше я размышлял над открывшейся мне смехотворной бездной… Жизнь человека стоит одной опечатки. Страдания корректоров в сталинские времена бледнеют перед грандиозной курьезностью такой вот неотвратимости. Тогда была хоть и зверская, но логика в том, что просмотревший искажение в важном слове мог поплатиться головой. Михаилу оставалось лишь сетовать на просторы нашей необъятной родины, на которых смог затеряться даже такой гордый и благородный народ, как еидуи.

Хотел было я обратиться в правоохранительные органы, но, поразмыслив, воздержался. Ничего не оставалось, как вернуться домой. К этому моменту идея книги у меня еще не возникла, я собирался ограничить свое участие в увековечивании памяти своего земляка и родственника оформлением небольшого стенда в нашем музее. О том главном толчке, что побудил меня взяться за перо, речь еще пойдет. И, кажется, скоро.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю