Текст книги "День да ночь"
Автор книги: Михаил Исхизов
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
– Можно и размяться, – легко согласился младший сержант, будто только и ждал такого предложения.
– Вот и хорошо. Лопатку мы вам сейчас подберем. Афонин, дай, что ли, сержантскую, чтобы по чину подходило.
– Обойдется без сержантской, – отказал Афонин. – Вон, у стены, запасная.
Писарей Афонин считал людьми пустячными и всерьез их, вообще, не принимал, даже если они в сержантских погонах. Потому что не мужское это дело – писать, а женское. И, вообще, считал, что не следует каждому, кто придет, даже если это будет майор, давать сержантскую лопату. Потому что для сержанта Ракитина лопата – инструмент. А майор если и возьмет в руки лопату, то будет от этого не работа, а баловство одно.
– Пойду, что ли, свеженькой водички принесу. – Афонин поднялся, подхватил стоявшее невдалеке ведро и пошел к речушке.
– Вы не обижайтесь, – попросил Лихачев младшего сержанта. – Покопайте рядовой лопатой. В этом тоже есть определенная прелесть. Станете ближе к массам.
Он взял запасную лопату, вспомнил, как рассуждал о лопате Афонин, подержал ее на вытянутой руке, полюбовался:
– Приятно посмотреть на настоящий инструмент.
– Да, – согласился младший сержант, не предполагая, куда его собирается втравить этот простодушный солдат с простодушными голубыми глазами.
Опарин же сразу сообразил, куда повел Лихачев, и уселся поудобнее, чтобы получить максимальное удовольствие. Дрозд тоже все понял, и приготовился выручать младшего сержанта. Но пока не знал, как это сделать.
– Красоту в ней видите? – с чувством, как художник, спросил Лихачев.
– Красоту не вижу, – признался младший сержант. – Но работать можно.
– Как это – не видите? – удивился Лихачев. – А благородная матовая желтизна черенка? А мягкие обводы и рациональная форма металлического полотна?
Младший сержант Бабочкин взял из рук Лихачева лопату и стал ее рассматривать, пытался обнаружить заявленные достоинства: благородную матовую желтизну черенка и мягкие обводы металлического полотна. Но не обнаружил. И подумал: а не подшучивает ли над ним этот долговязый, в промасленном обмундировании солдат? Он заглянул в глаза Лихачеву и утонул в их бесхитростной голубизне. Глаза свидетельствовали, что если есть на земле правда и простота, то они здесь, при Лихачеве и находятся.
Младший сержант Бабочкин устыдился своего подозрения. Он еще раз, теперь уже более внимательно, осмотрел лопату, но все равно ничего особенного не обнаружил. Перед ним была штатная саперная лопата, ничем не примечательная, ничем не отличающаяся от других, которые ему приходилось видеть раньше. Получалось, что не хватало у младшего сержанта Бабочкина фантазии, но именно сейчас афишировать свою серость перед новыми знакомыми ему не хотелось.
– Видите овеществленную народными умельцами красоту? – не отставал Лихачев.
– Вроде вижу, – соврал младший сержант.
– Видит, – кивнул Лихачев Опарину. – А ты говоришь – непривычному человеку сложно.
– Значит, острый глаз, – нашелся Опарин.
– Не глаз! Тут душа нужна! Прекрасное мало видеть. Его чувствовать надо! У человека, обладающего тонкой чувствительностью, при виде прекрасного, диафрагма издает особые колебания, – Лихачев вспомнил лекции искусствоведов, которые еще не такое выдавали. – Вы имели отношение к искусству! – нацелился он пальцем в младшего сержанта.
– Ну-у, – протянул тот и задумался. – В какой-то степени. В самодеятельности участвовал.
– Что я говорил! – торжествовал Лихачев.
– Ты покажи ему кирку, – предложил Опарин. – Ту самую, у которой конец обломан. Тогда и увидим.
Опарин не представлял себе, зачем надо показывать кирку. Но верил в находчивость Лихачева.
– И покажу! – с вызовом заявил Лихачев.
Он отошел к площадке, где лежал шанцевый инструмент, выбрал там нужную кирку и тотчас вернулся. Пытался пристроить эту злополучную кирку у стены траншеи, потом на бруствере, затем за бруствером на траве, но сам браковал все эти места и, наконец, расположил ее возле колеса орудия.
– Вот! – он жестом экскурсовода указал на кирку-инвалида.
– Не увидит, – усомнился Опарин.
– Увидит! Он в самодеятельности участвовал, значит, имеет отношение к искусству.
– Не увидит! – заявил неожиданно для себя Дрозд. И пришел в ужас. Получалось, что, вместо того чтобы выручать своего брата писаря, он помогает его разыгрывать.
– А посмотрим! – Лихачев протянул руку в сторону искалеченного инструмента. – Широкий круг колеса и на его фоне узкий серп кирки: образное изображение широты вселенной и утверждение достойного места в ней нашей Земли. Ручка прямая, как луч! Четкий символ бесконечности, вечности и движения вперед... Так?
Младший сержант Бабочкин видел и колесо, и сломанную кирку, и торчащую ручку. Но не мог понять, какое отношение они имеют к вечности, бесконечности и движению вперед.
– Частично вижу, – сказал он, чем обрадовал не только Лихачева, но и Опарина. Даже Бакурский заинтересовался.
– Вот! – торжествовал Лихачев. – А теперь берем лом! – возвестил он тоном, каким опытный конферансье объявляет выход "звезды".
Он принес лом, вбил его в рыхлую землю бруствера и подошел к младшему сержанту.
– Вот так, на фоне неба, – Лихачев присел на корточки, приглашая младшего сержанта сделать то же самое, и посмотрел на лом снизу вверх. – Правда ведь, есть в этом своеобразная символическая красота?
Затянутый этим напором, младший сержант Бабочкин тоже присел и посмотрел. А когда он вслед за Лихачевым распрямился, то готов был признать, что черный лом на фоне серого неба вполне может что-то символизировать. Но сказать ничего не успел, ибо увидел стоящего над бруствером Афонина. Афонин с изумлением таращил на них глаза. И Бабочкин понял – что-то здесь не так. Он оглянулся и увидел Дрозда. Когда взгляды их встретились, Дрозд сжал губы в ниточку и отрицательно помотал головой, предостерегая младшего сержанта. Остальное нетрудно было сообразить. И лопата сразу стала лопатой, сломанная кирка – сломанной киркой, а тяжелый неуклюжий лом даже на фоне неба оставался тяжелым неуклюжим ломом.
– Вы что, разыгрываете меня? – спросил младший сержант. Спокойненько спросил. Не рассердился, а просто поинтересовался.
– Да. А что, разве нельзя? – удивился Лихачев.
– Почему нельзя, можно. Хорошо сработано. Репетировали?
– Да что вы, экспромт, – обиделся Лихачев. – Мы к репетициям никогда не прибегаем. Только экспромты.
– Сильны, черти! – восхитился младший сержант, чем вызвал ответные улыбки. Когда тебя хвалят, это всегда приятно. А особенно приятно, если сам потерпевший оценил.
– Стараемся, – потупил взор Лихачев. И Бабочкин решил, что впредь никогда не станет безоглядно верить чистым и простодушным голубым глазам.
А Лихачев помолчал, сколько считал нужным, и кивнул на лопату, с которой все начиналось:
– Надеюсь, эта лопата вас устраивает?
– Устраивает, – согласился Бабочкин.
– Инструкция такая, – напомнил Опарин. – Бери побольше, бросай подальше. Пока летит – можешь отдыхать.
– Постараюсь усвоить.
Младший сержант отошел в сторонку, где с наветренной стороны лежали вещи солдат, сложил свое имущество, снял гимнастерку и нательную рубашку и вернулся к траншее. Солдаты увидели чуть пониже правой лопатки белую отметину. Значит, и писаря бывают разные.
– Становись сюда, – предложил Бабочкину Дрозд, освобождая место в траншее рядом с собой.
– Можно и сюда, согласился тот.
На редкость покладистым оказался младший сержант. И копал он легко. Конечно, не так, как Опарин или Афонин, но вполне подходяще. И эту его сноровку расчет тоже оценил.
* * *
– Перекур с дремотой! – объявил Опарин.
Бакурский привычно отошел в сторону, присел на невысокий бугорок и уставился в небо. В не дающее ему покоя небо. Будто ждал, что вот-вот разойдутся облака и покажется строй самолетов его полка. А может быть, стерег, не вывалится ли из облаков шальной "фоккер". Вывалится и ударит крупнокалиберными... Разве догадаешься, о чем может думать человек, побывавший по ту сторону жизни и вернувшийся оттуда с изуродованным лицом и обожженной душой.
И Лихачев отошел в сторону. В редкой и чахлой травке он увидел колонну деловито спешащих куда-то муравьев и потянулся за ними. Разыскал голову колонны, опустился на колени и стал наблюдать.
– Впереди, растянувшись широкой цепью, двигался разведвзвод. Разведчики тщательно обшаривали дорогу и прилегающие к ней участки. То один из них, то другой возвращался к колонне, докладывал обстановку, получал указания и снова убегал вперед.
Справа и слева боковыми дозорами двигались одиночные муравьи. Стремительными зигзагами обшаривали они каждый сантиметр земли, заглядывали под каждый комок, обыскивали каждую бороздку.
Сама колонна двигалась медленно, плотным строем. Никто не выбегал вперед, никто не отставал, не отлучался. Строй шел четко, как будто кто-то постоянно отдавал нужные команды. Но обнаружить командира Лихачев не смог. Потому что невозможно было определить, кто здесь полковник, кто сержант, а кто просто рядовой муравей. Все они были черненькими, все одинаково быстро двигали лапками, и никто из них никому не читал мораль, никто никому не врубал. Если и находился здесь кто-то в чине муравьиного полковника, то он, как и все остальные, шел пешком и не выходил из строя. На такое стоило посмотреть.
* * *
– Сходим, что ли на водопой, – предложил Опарин.
Афонин, Бабочкин и Дрозд двинулись вслед за ним к ведру. Вода была чистой, в меру прохладной и пили ее с удовольствием.
– Что за река? – спросил Бабочкин. – Как называется?
– Кто ее знает... – Афонина это и не особенно интересовало. – Вода здесь чистая.
– Вам разве не сказали?
– Ну их всех, – добродушно ухмыльнулся Опарин. – Там, – он показал куда-то на восток, где вероятно находился штаб полка, – считают, что нам такие подробности знать не обязательно. Вот и получается речка Безымянная. У меня этих безымянных речек позади знаешь, сколько?.. На одних переправы прикрывал: "Держаться до последнего снаряда" и "Ни шагу назад!" Другие форсировал: "Вперед, на запад!" "Вперед и только вперед!" Вернусь домой и рассказать не о чем. У одних, понимаешь, Дон, у других – Днепр, у третьих – Волга, а у меня – Безымянная, да Безымянная. Вроде бы всю войну на одной речке груши околачивал. Такое вот кино... Посидим, что ли. Ноги не казенные, их беречь следует.
Присели здесь же, возле ведра. Афонин вынул из кармана сильно отощавшую пачку "Беломора" и стал разглядывать путь из Белого моря в Балтийское. Смотрел на тонкие голубые линии каналов и размышлял: взять еще одну папиросу или перетерпеть? Как ни экономил он курево, как ни берег, пачка быстро худела, и было ясно, что до вечера ее не хватит. Не успел он, ни добраться с Белого моря до Балтики, ни решить проблему с папиросами, потому что увидел в руках младшего сержанта Бабочкина кисет. Писарь еды с собой не принес, но куревом оказался богат.
– Моршанская? – спросил Афонин.
– Точно. Как угадал?
– Чего тут гадать. Нам полгода другую не дают.
– Есть "Беломор", – поспешно достал залежавшуюся у него пачку Дрозд и предложил ее младшему сержанту.
– Нет, – отказался тот, – я махорочку.
– Правильно, – поддержал Афонин. – От папирос только дым и никакого удовольствия. Махорка, как наждак, в горле продерет, и сразу жить веселей становится.
Бабочкин передал Афонину сложенную книжечкой газету и кисет. Газета как газета, своя, корпусная, а кисет красивый. Из какой-то гладкой черной материи, вроде шелка. Внутри такого же сорта материал, только серенький, под цвет табака. А по черному, по шелковистому, цветным бисером – букет анютиных глазок. Издали посмотришь – как живые. А повернешь кисет в руке, они всеми красками переливаются. Из такого кисета курить – и вкус у махорки другой, и чувствуешь себя солидней.
– Афонин, несмотря на то, что соскучился по махорке, цигарку свернул небольшую, стандартного размера. Табак, хоть и чужой, расходовал экономно.
– Хороший кисет, – похвалил он. – Ласковый, с душой сделан. Невеста вышивала?
– Хороший, – согласился Бабочкин. – А кто вышивал, не знаю. Еще зимой посылки пришли к нам: носки, варежки, шарфы и кисеты. Мне этот достался. А обратный адрес просто: "Девчата с Уралмаша". Все они там невесты, только женихов нет.
– Братцы, тут муравьи походной колонной топают, – окликнул их Лихачев. – Посмотрите, как у них все здорово организовано. И разведка, и боковые дозоры. Но никакого начальства не видно. Интересно...
– Куда идут? – спросил Афонин.
– На запад, – быстро сориентировался Лихачев. – Наверно, от фашистов уходили. Теперь возвращаются в освобожденные районы.
– Такая кроха, а тоже не хочет под фашистом жить, – с уважением отнесся к муравьям Опарин.
– Не мешай им, – посоветовал Афонин. – Раз идут, значит, по делу. У нас своя жизнь, у них своя.
– Танкист? – негромко спросил Бабочкин у Опарина, кивнув в сторону сидевшего невдалеке Бакурского.
– Бери выше.
– Это как?
– А вот так. Летал он.
– Летчик? – удивился Бабочкин.
– Стрелок-радист. На "пешке" летал.
– Как к вам попал?
– Подбили их. Горел. После госпиталя списали из авиации. К нам прислали. Куда же еще?
– Как он у вас?
– Чего, как?
– На земле как держится?
– Держится, дай бог каждому. И воюет, дай бог каждому. Только все время в стороне. Стесняется. Понятное дело.
– С характером?
– Железный. Он, когда их подбили, такое сделал, ни в одном кино не увидишь. Нам взводный рассказывал. Он из госпиталя в полк пополнение привез, среди других и Бакурского. Там, в госпитале, нашему лейтенанту один майор рассказывал, летчик. Он в одном полку с Бакурским служил и все про него знал.
Опарин глянул в сторону Бакурского, не слышит ли тот, о чем идет разговор. Судя по всему – не слышал.
– Что рассказал, майор? – спросил Бабочкин.
– Когда самолет подбили, они за линией фронта были. Лететь не могли, и пилот как-то посадил машину. А она горит. Выбрался Бакурский, отбежал, а остальные не выходят. Он опять к самолету. Смотрит, штурман убит, командир ранен, из кабины выбраться не может. И находиться возле машины нельзя: бензобаки вот-вот грохнут. Так он в горящий самолет полез и вытащил оттуда пилота. Комбинезон на Бакурском был, на голове шлем, на руках перчатки. А лицо открытое, оно и обгорело. Вытащил пилота и трое суток нес его, пока через линию фронта не перебрался. Представляешь, сам обгорелый, и пилот обгорелый, да еще раненый. Еды никакой. Трое суток добираться. И от фрицев прятаться. Это тебе не кино...
– Спас пилота?
– Спас. Тот все и рассказал, как было. Но через неделю умер. От заражения крови. Поздно принес. А Бакурского, сказал майор, к "Красному знамени" представили. Только получить не успел. Может и замылят. Такое кино тоже бывает...
– Поговорить с ним надо, – поднялся младший сержант.
– Не надо, – посоветовал Опарин. – Не любит он рассказывать и говорить ему трудно. Горло огнем обожгло.
– Надо. Для него надо. Чтобы почувствовал, какой он человек. Чтобы он стесняться самого себя перестал.
– Если хочешь, попробуй. Только не получится.
Опарин был уверен, что Бакурский ничего рассказывать не станет. Сколько ни спрашивали, как они там, в авиации, ничего выдавить не смогли. А ведь в одном расчете воюют. Чужому сержанту тем более рассказывать не станет.
* * *
Бабочкин встал, еще раз попил водички, подошел к Лихачеву и поахал с ним над муравьями, потом, вроде бы случайно, оказался возле Бакурского и пристроился рядом.
Бакурский будто не слышал, как Бабочкин подошел. Не взглянул в его сторону.
– Махорки, – предложил Бабочкин кисет.
Бакурский кисет взял, повертел, поглядел на цветочки, и вернул хозяину.
– Красивый...
– Закуривай, – еще раз предложил Бабочкин.
– Не... курю... – прохрипел Бакурский.
Бабочкин забрал кисет, закурил сам.
– Ребята говорят, ты на "пешке" летал?
– Да...
– Как там, в воздухе? Ни разу не приходилось. Просторно, наверно? Красиво? – пытался Бабочкин завести разговор.
– Ничего...
Младший сержант убедился, что говорил Бакурский с трудом. Но отступать от задуманного не хотел.
– Стрелком-радистом был?
– Да...
Бакурский, наконец, повернулся и посмотрел на Бабочкина.
Тот увидел вблизи изуродованное ожогом лицо и большие темные глаза, печальные и пронзительные, хранящие что-то неведомое. Ему еще больше захотелось узнать, как все произошло.
– Как они вас сбили? – спросил он, вкладывая в эти слова и сочувствие, и сожаление, и товарищеское участие.
– Обыкновенно...
– "Мессера"?
– "Фоккер"...
– Машина загорелась в воздухе?
– Да...
Бабочкин не знал, о чем еще говорить, что еще спросить и как спросить. Молчать тоже нельзя было. Оставалось подняться и уйти. Но просто подняться и уйти тоже нельзя. Такое могло показаться Бакурскому обидным. А обидеть Бакурского Бабочкин ни в коем случае не хотел.
– Кончай ночевать! – спас положение Опарин.
– Пошли, – предложил Бабочкин Бакурскому, – копнем еще разок.
Тот встал и, не глядя на младшего сержанта, пошел к траншее.
"Молодец, Опарин, выручил, – думал младший сержант, вышагивая рядом с Бакурским и незаметно поглядывая на него. – А то мне бы скоро крышка. Еще три минуты, и я бы заикаться стал. Хотя, может быть, он не меня выручил, а Бакурского. Увидел, что я надоел парню, и выручил".
* * *
Когда Опарин объявил очередной перекур, младший сержант опять подсел к нему.
– Не получился разговор? – поинтересовался Опарин.
– Ничего не получилось. Он на каждый мой вопрос не больше одного слова выдавал. Я десять слов – он одно.
– Ты не обижайся, не до разговоров парню. И говорить ему тяжело. Слышал, как он хрипит.
– Я не обижаюсь.
Он действительно не обижался. Чувствовал, с каким трудом произносит Бакурский каждое слово. Ему было жаль этого когда-то, видно, красивого и веселого парня, искалеченного и изуродованного войной.
– Правильно, что не обижаешься.
– Понимаешь, хотел узнать, как они в воздухе воюют. На земле – одно дело, в воздухе – совсем другое. Каждому интересно.
– Ничего интересного, – вмешался в разговор Лихачев. – У них в воздухе как: раз – и ваших нет! "Одно короткое мгновенье, и бой закончен навсегда!" – продекламировал он. – Рассказывать нечего. Другое дело у нас, когда танки идут. Вечность!
– Точно, – согласился Опарин. – Когда он на тебя идет, десять раз всю родню вспомнишь.
– Говоришь – "всю родню", а вспоминаешь только мать, – заметил Афонин.
– Самый близкий человек.
– Ты не свою мать вспоминаешь, а "танкову мать!" – напомнил Лихачев. – Я все у тебя спросить хотел, разве у танка мать бывает?
– Чего вы ко мне пристали, – добродушно отбивался Опарин. – Если он на тебя прет, мать его за ногу, как ее не вспомнить?!
– У нас жизнь разнообразна и богата, – сообщил Бабочкину Лихачев. – И Опарину, с его богатым прошлым, есть о чем рассказать. Хотя бы о том, как он по "тигру" из сорокапяточки бил.
– "Прощай Родина?" – уточнил Бабочкин.
– Она самая.
– Слышал я о сорокопятках, но сам не встречал.
– А что?! Сорокопятка тоже пушка. Какие нам дали, такие у нас и были. Стреляли настоящими снарядами.
– Расскажи, – попросил Бабочкин.
– Нечего тут рассказывать.
– Такой калибр, и по "тигру".
– Ну и что? Когда на тебя танк идет, а бежать некуда, стреляешь из всего что есть. Если бы у меня ничего кроме рогатки не было, я бы из рогатки стрелял.
– Расскажи, – поддержал младшего сержанта Лихачев. – И Дрозд послушает. Ему тоже интересно. Может, ему завтра один на один с "тигром" встретиться придется. Первый раз в жизни. Должен же он к этому морально подготовиться.
– Ладно, уговорили, – согласился Опарин. – Ты, младший сержант, когда-нибудь "тигра" видел?
– Не приходилось.
– И тебе, Дрозд, не приходилось. Я тоже до того дня не видел. Так вот, сидели мы возле орудия и ждали танковой атаки. Если начальство сообщает, что кухня подойдет, или на отдых отведут, еще неизвестно, случится такое или нет. Но если сказали, что фрицы наступать собираются, то так оно и будет. Это точно. Потому что от нашего начальства это не зависит, а немцы – народ аккуратный. Так что дождались – замаячили на горизонте танки. А у нас все пристреляно и ждем, когда они на нужную дистанцию подойдут. Фрицы все ближе, уже и без бинокля подробности разглядеть можно. И видим среди обычных танков, которые нам примелькались и надоели, ползет дом.
– Верно, – подтвердил Лихачев. – Удостоверяю, как свидетель. Я тогда за машиной прятался, но все видел. Самоходный одноэтажный дом с громадным орудием. А на чердаке зенитный пулемет. И прямо на нас двигается. Те танки, что помельче, на другие орудия примериваются, А этот прямо на нас прет.
– Да, прет эта махина прямо на нас, – продолжил Опарин. – Я смотрю на нее и думаю: если допрет, запросто раздавит пушку. И ребята разбежаться не успеют. Совсем фрицы обнаглели. Прицелился я и влепил этому нахальному "тигру" прямо в лоб. Подкалиберным. А – рикошет, и ему хоть бы хны. Как тут в танковую мать не выразиться. Я выразился и второй снаряд, под башню. Хорошее для снаряда место. Опять рикошет.
– Это такой способ стрельбы, – на всякий случай объяснил писарям Лихачев, – чтобы напугать противника, но, упаси боже, не испортить танк.
– Ты бы помолчал, – осадил его Опарин. – Мешаешь.
– Больше не буду.
– Я ничего умней придумать не могу, – продолжил Опарин, – и стреляю в третий раз. Три раза подряд подкалиберными, самыми смертельными для танка снарядами. А он прет недуром. И стрельба моя ему, видимо, надоела. Смотрю, поворачивает в мою сторону ствол. А диаметр ствола – во!
Опарин руками показал, какой диаметр ствола пушки у "тигра". Это, пожалуй, было несколько больше, чем на самом деле, зато впечатляло.
– Мне не по себе стало, – Опарин посмотрел на свои руки, отмерявшие диаметр ствола, и покачал головой. – Из такой большой пушки с одного раза можно убить весь расчет. Только хрен ему – промазал! Но не останавливается, ползет все ближе. А я стою перед прицелом на коленях и думаю, что если он с такого расстояния выстрелит еще раз, то третий раз ему стрелять не понадобится.
– Прошу прощения, – вежливо вмешался Лихачев. – Но требуется внести ясность. На коленях Опарин стоял не из религиозных побуждений. Когда стреляешь из сорокопятки, для того, чтобы прицелиться, на колени надо стать непременно. Это конструкторы так придумали. Какие у них, в этом отношении были соображения, широкой общественности неизвестно.
– Это верно, – подтвердил Опарин. – Пушка маленькая и прицелиться можно, только если на колени станешь... Да, стою я на коленях и соображаю, что делать. Броня такая, что не прошибешь. А когда на тебя такая громадина ползет, соображается плохо. Но сообразил! Есть у этой махины место, где броня полностью отсутствует. Туда и надо вложить снаряд. Целюсь прямо в канал ствола. У сорокапятки снаряд мелкий, а у тигриного орудия канал ствола широкий, как форточка. И влепил я свой снарядик тютелька в тютельку, куда надо. А он в этот момент тоже выстрелил. И наши снаряды там у него, в стволе, встретились. Мой маленький заклинил его "чемодан", и тот никак не может выбраться. Застрял намертво. Ни вперед, ни назад. Что тут началось... Настоящее кино. Он и подпрыгивает, и башней трясет, и стволом из стороны в сторону мотает, хочет мой снаряд вытолкнуть. Но ничего у него не получается. Застряло там все намертво, веди теперь танк в ремонтную мастерскую. Тут он по-настоящему рассердился на меня и как попрет на самой высокой своей скорости. Но теперь я спокоен. Стрелять он не может, а с близкого расстояния я ему и гусеницы сосчитать могу. Шарахнул – правой гусеницы нет! Растянулась по земле, как змея ядовитая. Дрожит от злости, но сделать ничего не может. И "тигр" без этой змеюки, ни вперед, ни назад. Завертелся на одном месте, как собака, если ей к хвосту рака прицепить. "Ну, – думаю, – пусть теперь вертится, гад, пока у него горючка не кончится". Решил попросить ребят присмотреть за "тигром", а самому сходить к пехоте, может, парой гранат разживусь. Грохну его гранатами, и все кино. Только не успел я сходить. Потому что от унижения, которое я ему причинил, он чокнулся и сделал такое, что ни один нормальный танк себе никогда не позволит. Сбросил вторую гусеницу и попер прямо на меня, на самих колесах.
Рассказать, как разворачивались события дальше, Опарин не успел. Прервал Афонин:
– Командир проснулся. Сюда идет. И вроде бы злой.
Опарин кивнул головой: "Понял, мол, все будет в порядке" – и продолжил:
– А я до сих пор не знаю, как его остановить. И спросить не у кого. И посоветоваться не с кем. Сколько раз рассказываю, но как раз на этом самом месте, всегда кто-нибудь из начальства приходит и начинает наводить порядок. Наверно только после войны все точно выложу... А сейчас – извините. Сейчас нам всем сержант Ракитин фитиля вставлять будет.
* * *
Ракитин проснулся от головной боли. Полежал немного, старался не шевелиться. Но боль не проходила. Охватило обручем голову и жало со всех сторон. А спать хотелось больше прежнего. Чувствовал, что спал всего полчаса, не больше. Значит еще полчаса у него в запасе. Это хорошо. Еще полчаса поспит, и голова болеть перестанет. Должна перестать. И нечего дергаться. Приказал Лихачеву, чтобы через час разбудил. Разбудит вовремя. По привычке глянул на часы и не поверил: три часа прошло. Не могло такого быть! Ведь только прилег. Протер глаза, уставился в циферблат. Все точно: три часа. Ракитина как пружиной подбросило. Что же получается? И вскипел. От беспокойства, что еще много надо сделать до ночи, и от того, что Лихачев не разбудил. А больше всего, наверно, от того, что болела голова. С пилоткой в руке, не застегивая воротничок гимнастерки, выпрыгнул из кузова машины.
Солдаты сидели кружком, слушали Опарина, посмеивались.
– "Врежу по полной! – решил Ракитин. – Лихачеву в первую очередь. Совсем разболтался. Во вторую – Опарину. Тут копать да копать, а они расселись и ржут как жеребцы. Весело им. Сейчас еще веселей станет".
Солдаты замолчали и встали. Видели, что командир зол на весь белый свет. Но вины за собой не чувствовали и не могли понять, чего он кипятится. Если из-за того, что не разбудили, так для него же и старались. Хотели, чтобы отдохнул.
– Почему не разбудил! – сержант уставился на Лихачева злыми глазами. – Тебе что было приказано?!
– Разбудить через три часа! – деревянно отрапортовал Лихачев, глядя на командира ясными глазами.
Опарин и Афонин переглянулись. Злиться из-за того, что ему дали поспать... И оба решили, что это он напрасно.
– Через час я тебе приказал!
– Никак нет! Через три часа! – Не мог Лихачев заложить Опарина, который не велел будить сержанта.
– Забыл, а теперь оправдываешься! Вот я тебе врежу за забывчивость твою!
– Через три часа, товарищ сержант! – упорно стоял на своем вытянувшийся в струнку Лихачев.
– Опарин! Через сколько я приказал разбудить?! – хорошим командирским голосом продолжал добываться истины Ракитин.
– Через три часа! – громко и четко, как этого требует устав доложил Опарин.
Глотка у него была покрепче ракитинской. Всем показалось, будто в воздухе что-то прошумело, как бывает, когда пролетит над головой тяжелая мина. Дрозд даже пригнулся и втянул голову в плечи. А Бабочкин с возросшим уважением посмотрел на Опарина.
" Сговорились они, – понял Ракитин. – Все хороши!"
– Сидим! Сачкуем! Кто копать будет?! – Продолжил он "врубать", сменив тему. – Дядя копать будет?!
– Плановый перекур! – доложил Опарин. – Укрытие для машины готово более чем наполовину!
Ракитин глянул: и верно укрытие для "студера" почти готово. Только сейчас дошло, что сорвался. Все из-за головной боли. Как начался день неудачно, так он и продолжался.
А тут еще Афонин. Поглядел на сержанта с участием и спросил:
– Может, приснилось что страшное? – Потом посоветовал: – Так ты все, что мерещится, близко к сердцу не принимай. Сон, он сон и есть.
"Ставят на место, – беззлобно подумал Ракитин. – Они тут вкалывали, а я спал. И наорал зря... А что он мог теперь сделать? Не извиняться же перед солдатами. Такое ни одному сержанту даже присниться не может. Прав или не прав, а извиняться перед подчиненными сержант не должен. Потому что он все равно прав. На том и армия держится.
Тут он и увидел Бабочкина. Чужой человек находится в расположении орудия, а командир ничего не знает. Здесь как раз и голос можно повысить. Но хватит, уже наповышал.
Ракитин приладил на место пилотку, застегнул воротничок, расправил гимнастерку.
– Кто такой? – спросил он обычным спокойным тоном, как будто не он сейчас "врубал".
– Младший сержант Бабочкин, корреспондент газеты "За Родину".
– Документы?
– Есть и документы. – Бабочкин отошел к брустверу, где лежали его вещи, вынул из кармана гимнастерки небольшую книжицу в зеленой обложке и передал ее сержанту.
– Понятно... – Ракитин почувствовал себя неловко и неуверенно. Не из-за того, что корреспондент слышал, как он сорвался на солдат. Это дело нормальное. Просто он никогда раньше не встречался с этими корреспондентами и не знал, как себя держать с ними. На "вы" с ними быть или на "ты"? С одной стороны, свой брат, сержант, значит, можно говорить "ты". Но с корреспондентом корпусной газеты надо, наверно, быть на "вы".
– По каким делам к нам? – спросил он, делая вид, что корреспондентов встречал в своей жизни видимо-невидимо, и стараясь не говорить ни "ты", ни "вы".
– Задание главного редактора. Написать о вашем бое с танками, который на марше вели. Нам в редакцию только вчера сообщили. Статья о находчивости, инициативе, массовом героизме.
Не хотелось Ракитину ни говорить, ни даже вспоминать об этом бое.
– Сейчас некогда. Позже как-нибудь поговорим. Укрытие для машины выроем, тогда выберем время.
* * *
Вместе с солдатами взялись за лопаты и Ракитин, и корреспондент, который уже доказал, что копать умеет.
Через несколько минут Лихачев громко и глубоко вздохнул. И второй раз вздохнул, чем привлек наконец внимание командира.
– Ты чего развздыхался?
– Хочу обратиться к младшему сержанту, – вздохнул Лихачев тяжелей прежнего, – только не могу осмелиться.
– Чего тебе от него надо?
– Просьба у меня. И от себя, и от остальных. От коллектива значит.
Остальные перестали копать, коллектив заинтересовался.
– Что-то вы тут натворили, пока я спал? – подозрительно оглядел своих орлов Ракитин.
– За кого вы нас принимаете, товарищ сержант? – обиделся Лихачев. – Ничего мы не натворили. Просто поговорили немного с товарищем корреспондентом. Его заинтересовал наш шанцевый инструмент, и мы обменялись некоторыми соображениями об эстетике и символике предметов, с которыми постоянно имеем дело. А сейчас я подумал, что он мог неправильно нас понять, – Лихачев вздохнул четвертый раз. – Но мы считали, что он писарь. Если бы знали, что корреспондент, не тронули бы его.