Текст книги "День да ночь"
Автор книги: Михаил Исхизов
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 19 страниц)
Тут и собираться нечего: поднялся и пошел. Но Дрозду не понравилось, что он опять крайний, поэтому тянул время. Ремень потуже затянул, потом сорвал клок травы и стал очищать от пыли яловые сапожки. Когда и с этим закончил, начал выбирать плащ-палатку, которая почище. Наконец выбрал и стал ее аккуратно складывать.
Опарин смотрел, смотрел, как Дрозд собирается, и решил, что такому лопуху там ничего не достанется. А достанется – так то, что другие не возьмут. Такое Опарина не устраивало.
– Погоди. Давай-ка сюда, – он забрал у Дрозда плащ-палатку. – Командир, продукты – дело серьезное. Абы кого посылать нельзя. Лучше я сам схожу, – и пошел...
Дрозд спорить не стал. Этого он и добивался. Надеялся, что Опарин не выдержит. И разыграл все, как по нотам. Пусть Опарин крайним побудет и слетает мухой туда и обратно. А он, Дрозд, посидит. Подождет, пока ему Опарин ужин принесет. Никто не понял, как он это ловко провернул. И удовольствия своего Дрозд не показал, даже вида не подал. Наоборот, отвернулся и отошел в сторонку, вроде обиделся.
Опарин вернулся довольный.
– Налетай, подешевело! Расхватали – не берут! – объявил он. Шумел от избытка чувств, потому что еды принес много. А это хорошо. И почти вся еда иностранная. Батарейцы такой давно не видели.
Он опустил плащ-палатку на землю и развернул ее. По несытным временам, здесь лежало настоящее богатство: горка консервных банок и сухарей. Сухари толстые, ржаные, через весь кирпич буханки. А банки красивые, разрисованные и все в иностранных надписях.
– Это ты отхватил! – Афонин выбрал банку побольше. – Мясо или рыба?
Откуда Опарин мог знать, что в банке. Там все на иностранном языке написано. Но раз шоферы из автобата запасли, значит что-то подходящее. А у Афонина тут же еще один вопрос возник:
– Чего тут за шишка нарисована? Похожа на кедровую.
Этого Опарин тоже не знал.
– Хотя, не похоже, – решил Афонин. – Шишку как следует нарисовать не могли. Консервы из шишек, что ли?
– Тоже скажешь, консервы из шишек, – заступился за доставленный припас Опарин. – Это компот иностранный. Называется "Ананасовый".
– Что это такое – "ананасовый"? – продолжал приставать Афонин.
– Из ананасов, – объяснил Опарин. – Ягода такая наверно есть, или фрукт.
– Шикарная еда, – сообщил Лихачев. – Очень дорогие африканские фрукты. Буржуи ели.
– Точно, – поддержал Ракитин. – У Маяковского про это стихи есть: "Ешь ананасы, рябчиков жуй, день твой последний приходит, буржуй".
– Значит, фрукты такие, вроде шишек, – продолжал выяснять Афонин. – А что тут едят? Сами шишки, или у них орешки есть, вроде кедровых? Не знаешь, командир?
– Не знаю, – признался Ракитин. – Не видел ни разу. Может, ты, Бабочкин, видел, в Москве все-таки жил?
– Нет, – Бабочкин повертел в руках банку с компотом. – Сами шишки вряд ли едят. Разве, только, если они какие-нибудь особенные. Скорей всего редкие орешки.
– Попробуем, – Дрозд тоже не выпускал из рук банку с ананасами. – Будем есть ананасы, как буржуи.
– Бросьте вы эти шишки! – вмешался Опарин. – Буржуйской еды им захотелось. Туфта это. Я же говорю – компот. У нас консервов настоящих навалом, как в кино. По банке на брата. И по три сухаря. Компот на заежку – банка на двоих.
– Рыба или мясо? – снова спросил Афонин.
– Ты чего пристал, Афоня, – рассердился Опарин за настырность товарища. – Что-то иностранное, а что – не сказали. Но раз выдали, значит, можно есть. Иностранцы тоже абы что не лопают. Командир, прочитай, что здесь написано? Ты в школе иностранный язык учил.
Ракитин рассматривал красивую банку с не меньшим интересом, чем остальные.
– Не могу прочесть, – признался он. – Буквы все знакомые, а слова не понимаю. Я в школе немецкий учил, а тут на другом языке написано: английский наверно, или французский. Не знаю. Да я и по-немецки не особенно.
– Дайте я попробую, – вызвался Бабочкин. – Я английский изучал. Тоже ничего не знаю, но зато по-английски. Здесь английский язык. Вот, – ткнул он пальцем, – "пиг" написано. "Пиг" – это свинья. Значит консервы из свинины.
– Вот это разговор, – обрадовался Опарин. – Читай дальше. Чьи консервы, где сделаны?
Бабочкин повертел банку и вскоре нашел то, что нужно.
– Вот, – сказал он. – Сами можете прочесть: "Маде ин УСА". Это значит: "Сделано в США". В Америке.
– Я же говорил – Второй фронт! – подкатил к себе банку Опарин. – Американская тушенка. Хоть в этом от них польза.
Минуты не прошло, а банки были вскрыты, и солдаты с удовольствием уминали "Второй фронт" с сухарями.
– Союзнички наши – мать иху! – не то поругал, не то похвалил американцев Опарин и отправил в рот здоровенный кусок тушенки. – Воюют свиной тушенкой. Но вкусно!
Потом пили компот и были немало разочарованы. Водичка, правда, оказалась вкусной: сладенькой и ароматной. Но ни единого орешка в банках не нашли. Вместо них плавали кусочки мякоти с прожилками, похожие на обрезки соленого арбуза, только сладкие. В общем, гадость порядочная. И зачем их сунули в банку с компотом, никто не понял. Хотя, может, капиталистам такое и нравится.
* * *
– Старший лейтенант – мужик что надо, – заявил подобревший после хорошего ужина Опарин. – С таким воевать можно.
– Строгий очень, – Дрозд побаивался старшего лейтенанта. – И все по сапогу веткой постукивает. Так и кажется, что перетянет поперек спины.
Дрозд взмахнул рукой, хотел показать, как старший лейтенант перетянет поперек спины, и едва не уронил сухарь, который у него остался от ужина. Собирался положить в сидор, но лень было вставать.
– Ты чего сухарями размахался? – Опарин давно положил глаз на этот сухарь. – Не хочешь, так и скажи. Другие съедят.
– Возьми, – Дрозд решил, что проще отдать сухарь Опарину, чем тащиться к машине, на которой лежали сидора.
Опарин забрал сухарь:
– С кем ополовинить?
– Со мной, – вызвался Лихачев.
Опарин легко, едва нажав пальцами, сломал чугунный сухарь пополам.
– "Перетянет поперек спины" – тоже сказал, – из-за сухаря несколько опоздал с ответом Дрозду Лихачев. – Строгий – это да. Но, сколько его знаю, ни разу не слышал, чтобы он голос на кого-нибудь повысил.
– Не повышает, – согласился Дрозд. – Ему и повышать голос не надо. Он как зыркнет, прищурится, так сразу ищешь, куда спрятаться.
– Глаз у него острый, – подтвердил Опарин. – Как шило.
– Зато зря не врубит, – защитил старого знакомого Лихачев. – Его на курсах водителей все уважали: и солдаты, и начальство.
– Должен быть строгим. – Опарин ухитрялся грызть сухарь и в то же время разговаривать. – В армии без строгости нельзя. Если с нами строгими не быть, мы на шею сядем. Хоть Афоня, хоть Костя. Один Лихачев чего стоит.
– Я стою, а ты нет? – прожевывая кусок сухаря, пробурчал Лихачев. – Ты лучше про себя скажи.
– Я тоже не подарочек, – согласился Опарин.
– Совсем не подарочек, – подтвердил Ракитин.
– Со мной без строгости нельзя, – ударился в откровение Опарин. – Я без строгости распущусь и стану разлагать дисциплину вокруг себя. А старший лейтенант не дает разлагать дисциплину. Он такой. Вроде капитана Лебедевского.
– Разные они, – не согласился Афонин. – Хотя оба настоящие. При таком командире воевать – то что надо. Только война его испортила.
– Чего это испортила, – не согласился Лихачев. – Он уже и не хромает. И шрам издалека нельзя заметить.
– Я про другое, – Афонин помолчал, прикидывая, как бы поточней сказать. – Очень он нацелен на войну. Весь вложился. Воевать с таким хорошо. Опарин верно сказал. А в мирное время – не знаю. Жестковат окажется для мирного времени. Тяжело ему будет. И ему тяжело будет, и тем, кто рядом с ним.
– До мирного времени еще дожить надо, – уныло протянул Дрозд.
– В бою должно быть хорош. – Афонин как будто не слышал Дрозда. – Тут, кажется, такая свадьба затевается, что старшому как раз здесь самое место. Если бы молодой лейтенант остался командовать, хлебнули бы мы.
– Отобьемся, – сказал Ракитин. – Все у нас продумано. И пехота теперь прикрывает.
– Конечно отобьемся! – Лихачев был в этом абсолютно уверен: ребята мировые, старший лейтенант Кречетов здесь. Чего сомневаться?! – Погоним фрица. Факт. Я, братцы, иногда пытаюсь представить себе, как все будет после Победы. И удивительно интересно у меня получается: идешь по городу – нигде не стреляют, ни одного раненого не видно, ни одного перевязанного и все вокруг гражданские.
– Военные тоже будут, – поправил Ракитин. – Армия останется.
– Какая там армия? Зачем она нужна будет после войны? Ну останется, так малюсенькая... – Лихачев свел руки и показал, какая малюсенькая останется армия. – Главное: ни тебе бомбежки, ни артобстрела, ни танков. Умирать никто не будет.
– Это ты загнул, – не согласился Опарин. – А старики?
– Так то старики. Они старые. Все остальные будут жить.
– От болезней тоже умирают, – напомнил Дрозд.
– Болезни – это тебе не пули и не осколки. Чего от них умирать. Поболеет человек и выздоровеет.
– Мне тоже такое иногда думается, – поддержал Ракитин, – что от болезни человек вообще не может умереть. Интересная жизнь будет.
– И каждый день в кино можно будет ходить, – внес Опарин свое, личное.
– В кино ты пойдешь, это я понимаю... А что ты еще делать станешь, когда домой вернешься? – спросил Ракитин.
– Я?.. Я, первое дело, лошадь куплю. Все деньги соберу, чего не хватит, одолжу и куплю, – не задумываясь, сообщил Опарин. – Мечта у меня сейчас такая – лошадь купить.
Товарищи с интересом глядели на Опарина. Решили, что разыгрывает. Лошадь он собирается купить... Хочет, чтобы его расспрашивать стали. А спросишь, он такое ответит, что потом утираться придется. У Опарина не заржавеет.
Самым смелым и самым любопытным, оказался Лихачев. Спросил осторожно:
– Какую лошадь?
– Белую. – Опарин задумался, смотрел куда-то в сторону, недоверчивых взглядов товарищей не замечал.
– Зачем тебе белая лошадь? – осторожно, как минер, продолжал, чуть ли не на ощупь, Лихачев. Остальные прислушивались, ждали, чем кончится.
– Так ведь народ только первые дни после Победы гулять будет. Потом опять вкалывать станут. Мне из дома пишут: жрать нечего, изголодались все и обносились. Зимой топить нечем. А холода у нас – будь здоров! И раненых много, покалеченных. Тяжело люди живут, тоскливо всем.
– Лошадь тебе зачем?! – теперь и Дрозд осмелел. – Дрова возить? – Лихачев первым прошел опасное место, теперь и другие могли.
Опарин будто не слышал Дрозда. Он осторожно пощупал фингал под левым глазом. Опухоль вроде бы не увеличилась, но и не уменьшилась. Левым глазом он по-прежнему почти ничего не видел. И горело, жгло, как огнем.
– Я вечером, после работы, умоюсь, оденусь во все чистое, – продолжил он, – сяду на белую лошадь и поеду по улице. Лошадь с ноги на ногу переступает, как танцует. Головой взмахнет – грива развевается. Я сижу в седле, как на параде, и с каждым, кого встречу, вежливо здороваюсь по имени-отчеству. Все будут останавливаться и смотреть: до чего красиво – человек на белой лошади едет. И не какой-нибудь генерал, не циркач, а Петр Павлович Опарин с этой же улицы. И людям сразу легче станет, потому что красиво. И пацанов катать стану. Это какая же им радость...
– Здорово! – признал Бабочкин. – Только где ты в городе лошадь держать станешь?
– Запросто. У нас на Форштате многие до войны лошадей держали. Ломовые извозчики. Дрова возили, грузы разные. Платили налог и держали.
– Где это город такой Форштат? – спросил Дрозд. – Что-то я не слышал.
– Не город это. Город у нас Чкалов. Прославленный летчик, в честь его назвали. А у нас дом на Форштадте, пригород так называется, окраина. Вроде в городе живем, а на улице трава растет, козы ходят. И мы ходим вместе с козами. Коров тоже кое-кто держит. Здесь, на улице и пасутся. Лошади раздолье. Работать на ней не буду, значит и налог не должны брать. Я опять на завод пойду, токарем. А лошадь для красоты и всеобщего удовольствия.
– Разрешат? – усомнился Дрозд.
– Должны, – сказал Ракитин. – Для красоты должны разрешить. Тем более фронтовик и орденоносец. Ты, если что, в военкомат иди. Там помогут.
– Пойду, если что, – подтвердил Опарин. – Лошадь непременно заведу. Я ведь не для себя стараюсь. Я для всех.
– А кем ты будешь после войны? – спросил Бабочкин у Лихачева.
Интересный получался разговор и просыпалась у Бабочкина душа газетчика, которому все надо знать.
Лихачев с ответом не спешил. Мог и вообще не отвечать. Все, кроме Бабочкина и Дрозда, знали, что станет Лихачев художником.
– Я? – наконец отозвался он. – У меня все просто... – Лихачев посмотрел направо, где старший лейтенант Кречетов осматривал окопы да гонял своих орлов. Потом на покореженную машину. – Да, просто, – повторил он. – Очень даже просто.
– Телись! – подстегнул его Опарин. – Тебя как человека спрашивают, а ты не мычишь и не телишься. Художником будешь, так и скажи!
– Почему художником? – с недоумением широко распахнул голубые очи Лихачев. – Ничего подобного. Шоферить я буду.
Это становилось интересным. Лихачев собирался стать шофером. Даже Бакурский, никогда не участвовавший в подобных разговорах, подошел поближе и прислушался.
– Брось ты, – не поверил Ракитин. Кто лучше других знал Лихачева, если не он. – С чего это ты такое надумал? Такое только в наказание себе и людям придумать можно.
– Так я и знал, что не поверите. А куда мне еще деваться?
Глаза у Лихачева стали грустными, а голос тусклым. И тон обреченный, как у человека, который попал в западню и знает, что ему оттуда не выбраться.
– Куда, куда! – Для Афонина Лихачев был художником. И больше никем стать не мог. – Рисуешь ведь. Вот и рисуй свои картины.
– Мне и самому живопись бросать не хотелось, – признался Лихачев. – Но вы ведь видите, что никуда мне от старшего лейтенанта не деться. Очень он упорный и что решит, то непременно сделает. Относится он ко мне, как отец родной: хочет из меня полезного для общества человека сделать. Сколько я ни волынил, выучил меня машину водить. Не особенно мне это дело нравилось, но, согласитесь, профессия солидная и перспективная.
– Профессия хорошая, – согласился Афонин. – У нас в горах шоферов уважают. Но ты художник. Водить машину можно каждого научить, а рисовать мало кто умеет.
– Я к машине, кажется, уже привыкать стал, – Лихачев помолчал, видно, прикидывая, насколько он привык к машине. – Да, стал привыкать, в основном. Мне, кажется, начинает нравится эта работа. И потом, не могу подвести старшего лейтенанта. Хороший он человек. Накормил нас всех. Два раза. Приказал сержанту, чтобы дал мне танк подбить.
– Хороший, это верно, – согласился Опарин. – Только зачем так сразу решать? Профессия, это судьба. Вся жизнь от нее зависит. И каждый должен своим делом заниматься. Я токарь, а Афоня охотник. Так не пойду же я ни в какие охотники, а он в токари и не пойдет. Как, Афоня, пойдешь в токари?
– Не пойду, – подтвердил Афонин. – Зачем мне в токари идти, если я охотник. А ты, Лихачев, художник. Чего тебе старший лейтенант? Закончится бой, он к себе поедет, мы своей дорогой. Никогда больше и не встретитесь.
– Это ты так думаешь. А меня судьба с ним связала. Куда он – туда и я. И дальше так будет. Я знаю. Ты что, в судьбу не веришь?
– Не особенно, – признался Афонин.
– Я верю. Чувствую, что постоянно буду с ним встречаться. Никуда мне от него не убежать. Придется мне быть шофером.
Прозвучало грустно и убедительно. Даже Ракитин поверил.
– Тебе матчасть надо получше изучить, – посоветовал он. – С матчастью у тебя слабовато. И в вождении потренироваться, как следует.
– И я об этом думаю, – согласился Лихачев. – Волынил, столько времени потерял. Теперь придется наверстывать.
– Пока война кончится, наверстаешь, – подбодрил его Бабочкин.
– Да, – согласился Лихачев. – Только на это и надеюсь. До конца войны надо и технику хорошо освоить, и вождение.
– С художничеством как будешь, совсем бросишь? – Не нравился Афонину такой поворот в жизни Лихачева.
– В свободное время. Ты ведь слышал. Старший лейтенант сказал, что в свободное время можно будет рисовать.
– Никогда не думал, что ты, Лихачев, шофером станешь, – признался Опарин.
– Я? Шофером?! – удивился Лихачев, как будто он впервые услышал такое. Как будто он только что сам не утверждал именно это. И недоумение, прозвучавшее в его голосе, было столь же искренним, сколь искренне звучало несколько раньше утверждение, что ему начинает нравиться работа шофера. – Да ни в жисть!
Даже Опарин несколько растерялся. Что говорить об остальных...
– Ну народ собрался, – Лихачев с удивлением оглядел товарищей простодушными голубыми глазищами. – И пошутить нельзя. Это же я развлекал вас.
– Мастер! – Опарин восхитился. – Здорово у тебя, Лихачев, получается. Знаю ведь, что верить тебе нельзя, а каждый раз попадаюсь. Это я из-за твоих глазищ.
Ракитин тоже на розыгрыш не рассердился и даже остался доволен:
– Вот и хорошо. Я уже, откровенно говоря, стал беспокоиться за наш автомобильный транспорт. Ты бы, наверно, половину его угробил.
– Тоже мне, транспорт, – фыркнул Лихачев. – Я что, псих, чтобы посвятить свою цветущую молодость, мудрую зрелость и почетную старость этим консервным банкам?! Видеть пейзажи только через грязное лобовое стекло?! Здесь же никакой фантазии! И руки, и обмундирование пачкаются только в черные и серые тона. Разве может человек красиво жить, если он выпачкан только в черный и серый цвета? Вы бы посмотрели, какой я с палитрой в руке! Какой я у мольберта! Все цвета радуги!.. Да что там радуга?! Это фейерверк на День Воздушного Флота! Это невозможная, не существующая в природе гамма цветов... Солнце, луна и звезды, все вместе, как на новогоднем карнавале!
Красиво у Лихачева получалось. Солдаты заслушались.
– А что ты будешь рисовать? – прервал молчание Бабочкин. – Войну?
– Нет, войну я рисовать не стану. Когда рисуешь, радуешься, получаешь удовольствие. А война страшная. Ее нельзя рисовать. Все время видишь смерть и думаешь о смерти. На прошлой неделе комбата Лебедевского убили, и почти вся наша батарея там осталась. А сегодня Соломина. Рисуешь человека, он улыбается, а смерть у него за спиной стоит. Не буду я войну рисовать. Жизнь рисовать буду. Пейзажи, цветы, детей...
– С Лихачевым все ясно. А ты, Дрозд, кем собираешься после войны работать? – спросил Ракитин.
Надо было и у новенького спросить. Дать почувствовать, что он теперь здесь свой. Ему после такого разговора и в бою легче будет.
– Не знаю, – признался Дрозд. – Ничего придумать не могу. Я до войны еще не работал, в школе учился. И, кроме хорошего почерка, никаких способностей у меня нет, – с грустью сообщил он.
– Все-таки, – Лихачеву стало интересно, кем собирается стать этот Дрозд. – Раз думал, должен был что-то сообразить. Хотя бы приблизительно. Над чем ты думал?
– Ни над чем так, чтобы точно, не думал, – объяснил Дрозд. – Но хотелось бы такую работу, чтобы чистая. В кочегары не пойду.
– Раз ты теперь член нашего расчета, то должны мы о тебе позаботиться, – решил Опарин. – Сейчас подберем тебе подходящую профессию.
– Точно, – согласился Лихачев. – Не имеем морального права бросать товарища. Профессий много, выбрать хорошую трудно. Не стоять же тебе, Дрозд, как витязю на распутье.
– Он у нас временно, – напомнил Афонин. – Это вроде меняет дело.
– Ничего не меняет, – не согласился Лихачев. – Может, он еще и не вернется в этот свой штаб.
– Почему не вернусь? – о таком Дрозду и думать не хотелось.
– Откуда я знаю? Важен сам принцип. А в принципе масса вариантов. Самый простой: в штабе найдут себе другого писаря, а тебе дадут возможность покрыть себя славой. Ты что, не хочешь покрыть себя славой?
Покрыть себя славой Дрозд хотел. Только способ, которым предполагалось это сделать сегодня ночью, казался ему не особенно привлекательным. Но сказать такое он не мог.
– Хочу, – сообщил Дрозд негромко, так что это можно было принять за скромность.
– Вот и хорошо, – похвалил его Лихачев. – Сегодня ночью и начнешь. – А сейчас давайте подберем человеку профессию.
– Токарь, – предложил Опарин.
– Грязная работа, – забраковал Лихачев.
– Почему грязная? – возмутился Опарин. – Самая творческая работа. Токарю все время соображать надо.
– Опарин, не лезь. Спор здесь неуместен. Следующий?
– Строитель, – сказал Бабочкин.
– Тяжелая, кирпичи таскать надо.
– Повар – эта легкая, – подбросил Ракитин.
– Слишком жарко. Давайте что-нибудь прохладней.
– Лесоруб, – подсказал Афонин.
– Нашел блатную работенку. Спустился с гор и нашел. – Лихачев с укором посмотрел на Афонина. – Он пальцы себе отрубит в первый же день.
– Электромонтер, – вспомнил Опарин.
– Опасно. Может током шарахнуть, костей не соберешь.
– Продавец... – включился в разговор Бакурский.
– Опасно, – возразил Опарин.
– Почему... За прилавком...
– А деньги. Это сколько у продавца денег в руках бывает. Не выдержит душа и загребет. Посадят. Так что опасно.
Дрозд слушал их, пытался представить профессии, которые они называли, но обсуждение шло в таком темпе, что подумать он не успевал. Когда Лихачев сказал, что Дрозд деньги загребет и его посадят, решил вмешаться.
– Я считаю... – начал он.
– Тебе сейчас лучше помолчать, – посоветовал Лихачев. – Чтобы обеспечить твое будущее, лучшие умы думают. Благодарить будешь потом.
– Бухгалтер, – сказал Бабочкин.
– Тоже опасно.
Никто не спросил, почему опасно. И так понятно.
– Сталевар.
– Жарко.
– Шахтер.
– Страшно.
– Может ему в артисты податься, – предложил Бабочкин.
– Не получится, – отмел Лихачев. – На сцене артист должен характер показывать. А как его покажешь с таким носиком? Чтобы характер показать, хороший рубильник нужен. Не такой, конечно, как у Опарина, но рубильник. А у Дрозда что? Кнопка. Не пойдет.
– Пусть на инженера учится, – рассудил Опарин. – Работа чистая, уважаемая.
– Нет! – Лихачев был непреклонен. – Такой козел нам не ко двору.
– Чем тебе работа инженера не нравится? – удивился Опарин.
– Опасно!
– Чего тут опасного? Сидит инженер в просторном кабинете, машину какую-нибудь изобретает. Я видел у нас на заводе.
– Ага, сидит, – загадочно улыбнулся Лихачев. – Придумал он машину, а та сломалась. Что тогда будет? Прикиньте, дорогие товарищи.
Дорогие товарищи прикинули. Но молчали.
– Вредительство будет, – исчерпывающе ясно ответил на свой же вопрос Лихачев. – И не будет он тогда сидеть в просторном кабинете. А где он тогда будет сидеть?
Это все знали. Кроме Афонина. Он в своих горах многого не знал и потому попросил, чтобы ему объяснили, где будет сидеть инженер. Объяснять Афонину не стали, а профессию инженера отменили, как опасную.
– Врачом? – осторожно спросил Бабочкин.
– Врачом?.. – Лихачев задумался. – А в этом что-то есть. В белом халате... Работа физически не тяжелая... Все уважают, платят, наверно, неплохо... А если больной и умрет, никто не скажет, что вредительство. Умер себе и умер. Это нам подходит.
– Тогда лучше зубным врачом, зубы дергать, – стал развивать идею Бабочкин. – Там и умереть никто не может.
– Совершенно безопасная профессия, – согласился Лихачев.
– Спирт у него есть, – вспомнил Опарин. – Я однажды ходил к зубодеру, в запасном полку. У него в стеклянном шкафчике бутылочка со спиртом. Он мне на ватку накапал и на зуб положил. Чистый спирт. Иди, Дрозд, зубным врачом. Не пожалеешь
– А куда он денется? – решил за Дрозда Лихачев. – Человеку всем расчетом профессию выбрали. Чего ему отказываться...
– Я что, я согласен, – подтвердил Дрозд.
Ему понравилась профессия зубного врача. В белом халате, работа не тяжелая и спирт в стеклянном шкафчике.
Пристроили Дрозда к делу. Как бы трудно ни было, а пристроили. И чувствовали себя уверенно, будто теперь все пойдет так, как они решили: останется Дрозд в расчете, покроет себя славой, после войны станет зубным врачом. И в стеклянном шкафчике у него всегда будет стоять бутылочка с чистым спиртом.
– Я теперь только к тебе буду ходить зубы рвать! – чему-то радовался Лихачев. – Как зуб заболит, сразу к тебе. Но чтобы принимал меня без очереди. Как?
– Вырву без очереди, – солидно обещал Дрозд. – Всем нашим без очереди вырывать буду. Ты, Опарин, приходи. Все дела брошу, буду тебе зубы рвать. Хоть весь день.
– Нет, – отказался Опарин. – Если зуб заболит, так, чем к тебе идти, я лучше терпеть буду. Ты мне, по вредности, здоровый зуб вырвешь. Я к тебе за спиртом приходить буду. Дашь?
– Накапаю на ватку, – добродушно согласился Дрозд.
– Какая там ватка. Я тебя как человека прошу. Мне всего и нужно будет полстакана.
– Зачем тебе спирт? И целых полстакана? – спросил Дрозд, как будто сейчас и должен был отдать.
– В лечебных целях, – ухмыльнулся Опарин.
– Ну да?.. – недоверчиво протянул Дрозд.
– Не пить же я его буду, – заявил Опарин. – Видит бог, не пить, а лечиться. От простуды.
– Если лечиться, тогда дам, – Дрозд сделал вид, что поверил. – Только со своим стаканом приходи.
– Стакан достану. Стакан у меня дома есть...
Вот так разговаривали они полушутя, полусерьезно, прикидывали, кто кем будет, кто что станет делать, как будто не было этой страшной войны, которая еще неизвестно сколько продлится и до окончания которой еще надо дожить. Как надо дожить до окончания предстоящего им боя и еще многих боев, которые ждали впереди тех, кто доживет до утра.
Опарин случайно глянул на Бакурского. Тот сидел неподвижно, словно спал с открытыми глазами.
– Костя, а ты как? – спросил он.
Бакурский не слышал. Бакурский был в это время далеко. Он думал о том, что если бы, как положено, все время следил за небом, то увидел бы "фоккер" вовремя. Он был виноват, что атака "фоккера" оказалась неожиданной. Никто не обвинял его в этом. И сам он гнал от себя эту мысль. А она грызла его душу и не давала думать ни о чем другом. Командира спас... Не спас он никого. Умер командир. И штурман погиб. Если бы он не зазевался, были бы они живы и машина цела. Отбились бы. Теперь их нет. А он жив. Кому нужна такая жизнь? И почувствовал, что пытается обмануть самого себя. Пусть такой, пусть обгорелый, но жить хочется...
– Костя, ты что, уснул? – оторвал его от размышлений Опарин.
– Задумался...
– Чего тут думать. Ты скажи – после войны кем будешь?
– Никем... – прохрипел Бакурский.
– Как это никем? – Возразил Лихачев. – Так не бывает. Каждый должен кем-то быть.
– Никем... – повторил Бакурский. – У-у-убьют... меня. – Он, когда нервничал, еще и заикался.
– Это ты брось! – рассердился Ракитин. – Ты эти разговорчики прекрати! Перед боем такое говорить нельзя.
– Я... чу-чувствую... – не послушался командира Бакурский.
– Тоже мне, чувствователь! – возмутился Опарин. – Человек такого знать не может.
– Я з-з-знаю! – не отступал Бакурский.
Не знал он ничего. Но стоило ему вслух сказать, что убьют, как понял: так и случится. Уже сегодня ночью.
И это его: "Я з-з-знаю!", сказанное с надрывом и тоской, прозвучало настолько убежденно, что все поверили. Наверно бывает такое, когда человек чувствует приближающуюся смерть. Что скажешь ему? "Не обращай внимания, может, обойдется..." или: "Да плюнь ты на все". Спорить – еще больше заводить человека.
Ракитин не верил ни в чох, ни в сон, ни в вороний грай. В предчувствия тоже не верил. А главное – он был командиром и обязан был поддерживать бодрость духа.
"Испортил разговор! – рассердился он. – Сам заводится и на других тоску нагоняет!" – Но не сказал этого.
– Нет, – сказал Ракитин. – Тут ты, Бакурский, как раз и не прав. Это мы им сегодня врежем. Пусть приходят. Мы фрицам такие гостинцы приготовили! Надоели они мне, но ничего не поделаешь. Надо встречать. Будем жить, будем бить!
Лихачев понял командира.
– Что касается меня, то я готов, – заявил он. – У меня сегодня новая страница биографии начинается: первый раз к орудию встану. Настоящим делом, наконец займусь... А что-то прохладно стало, – поежился он. – Пора натягивать свою непробиваемую и непромокаемую.
Действительно, к вечеру стало прохладно. Остальные тоже поднялись. Затянулись, подпоясались. В длинных серых шинелях стали выглядеть старше и серьезней. Только Дрозд выделялся в короткой английской, зеленого сукна, несуразной шинелишке.
– Нам скоро собираться, – Афонин посмотрел на северо-запад, откуда наплывала темнота. – Покурить, что ли, на дорожку, а там и топать можно. Так? – обратился он к некурящему и поостывшему к этому времени Бакурскому.
– Пожалуй... так... – согласился тот.
– Я тебе отсыплю, – предложил Бабочкин и вынул свой красивый кисет.
– Отсыпь, – согласился Афонин. – Хорошая у тебя махорка.
Он вынул из кармана пустой кисет, путешествующий с хозяином не один год.
– Из чего? – спросил Бабочкин. – Не поймешь, материал или кожа.
– Шкурка молодого оленя. Мягкий и непромокаемый. У все наших мужиков такие. Удобно для охотников. Какой дождь ни пройдет, махорка сухая.
– Хорош! – Бабочкин осмотрел кисет, потер кожу пальцами. – Мой покрасивей будет, но в твоем табаку лучше, – признал он и отсыпал добрую половину своего запаса.
* *
Кречетов собрал командиров орудий и командиров отделений. Хотел поговорить с ними перед боем. Задача, вроде, и так ясна – надо фрица бить, не подпускать к мосту. И, конечно, подбодрить. А чем он мог подбодрить? Что дельного сказать мог?.. Обещать, что жить останутся, что орденами наградят... Вот и весь запас. Первого обещать не мог. Да и пообещает, все равно не поверят. А мертвым ордена ни к чему.
Старлей усадил командиров возле КП, сам остался стоять. И лейтенант Хаустов с ним. Солдаты сидели, одетые по осеннему прохладному времени в шинели. Пилоточки на них, совсем не подходящие к осенней погоде. Ждали, что им скажут.
Старший лейтенант прохаживался, погладывал на их лица, то ли спокойные, то ли хмурые, и думал, что положение у него сейчас хуже некуда.
"Сделали, вроде бы все, что могли, – прикидывал он. – Окопы отрыты в полный профиль, орудия пристреляны, фугасы заложены. Степь во время атаки осветят... Люди к фугасам приставлены надежные. Воробейчику дали хорошего напарника. Тот после ранения в охрану штаба попал, а раньше десантником был, к фрицам в тыл прыгал. На Афонина и Бакурского тоже можно надеяться. Вообще, пушкари подобрались неплохие, стоящий народ. А пехота слабовата. Все понимают, и коленки у них не дрожат, но неопытные. Погонял он сегодня своих "орлов", но толка от этого почти никакого. Недельки на две бы их ему, тогда и разговор другой. С оружием тоже неважно. Больше чем у половины – винтовки и карабины. Винтовочки Мосина. Конструкция 1891-го дробь 30-го! Офонареть можно – тысяча восемьсот девяносто первый год! По нынешним временам трехлинейка только в штыковой хороша, как при Суворове. Против автомата, в ближнем бою, она не тянет. Ты ему пулю, он тебе очередь, и пишите письма. А бой как раз и намечается ближний. На пулеметы тоже надежда небольшая: пулеметчики барахольные. Сюда бы таких артистов, как Бакурский..."