Текст книги "Слово о солдате (сборник)"
Автор книги: Михаил Шолохов
Соавторы: Алексей Толстой,Константин Паустовский,Вениамин Каверин,Михаил Пришвин,Валентин Катаев,Лев Кассиль,Андрей Платонов,Александр Твардовский,Александр Фадеев,Вячеслав Шишков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 30 страниц)
Вениамин Александрович Каверин
Сила сильных
Почти невозможно было представить себе, что лишь неделю назад он защищал диссертацию на тему «Древнейшие сказания европейских народов». Аудитория была полна, и старый Кирпичников, открывая заседание, поблагодарил его за то, что он занялся этим вопросом, и сказал длинную изящную фразу о своих учениках, сменивших перо на винтовку и с равным успехом сражающихся на фронтах войны и науки.
Аня тоже была на защите, хотя ей рано еще было выходить после родов. Она сидела, как на иголках, потому что скоро надо было бежать кормить это удивительное, некрасивое, с морщинками существо, которое, кажется, только вчера появилось у них в комнате, а уже заставило всех думать о себе. Он делал ей знаки, что пора, но она кивала, смеясь, и все сидела, раскрасневшаяся и счастливая.
Несколько раз во время прений ему приходила в голову досадная мысль, что его бы не так расхваливали, если бы он не приехал с фронта. Но ведь работа была в самом деле, кажется, недурна. Как бы то ни было, ему единогласно присвоили степень кандидата наук, и Кирпичников в заключительном слове даже сказал, что в сущности это докторская диссертация, – не хватает только более подробного анализа некоторых важных источников.
После защиты он растерялся от поздравлений и позвал к себе слишком много гостей; негде было усадить их в маленькой комнатке, полной книг и пеленок. Гости рассматривали и хвалили сына…
Все это было ровно неделю назад. Да полно, было ли это?
Мертвое, взрытое снарядами поле лежало перед ним, земля, на которой был посеян и взошел хлеб, а потом сгорел и был развеян по ветру вместе с пороховым дымом, земля, на которой было сделано все, чтобы человек не мог на ней существовать.
По одну сторону этого куска земли лежали, спрятавшись за глинистыми буграми, гитлеровцы, пришедшие в чужую, далекую страну по приказу своего фюрера, уничтожающие, грабящие, сжигающие все на своем пути, живущие лишь сегодняшним днем, не желающие смотреть в глаза будущему, которое грозило им гибелью и позором. Их было много, не меньше взвода. Неподалеку от них, по эту сторону мертвого ржаного поля, лежал только один – кандидат филологических наук младший лейтенант Лев Никольский.
Он был окружен и по всем правилам войны, которую немцы вот уже более двух лет вели на континенте Европы, должен был положить оружие и сдаться в плен победителям. Но он не считал себя побежденным. Пулемет еще работал, а если бы он замолчал, в ход пошли бы винтовка и гранаты. Впрочем, он был не один. Двенадцать мертвых товарищей, которые еще вчера вместе с ним защищали этот голый кусок земли с одинокой березой, лежали вдоль траншеи. Тринадцатый был еще жив. Это был разведчик Петя Данилов, любимец всего полка, талантливый и умный парень, писавший стихи и читавший их вслух в самые горячие минуты боя.
Теперь он лежал, раненный в грудь навылет, и смотрел в небо, осеннее, но ясное, с редкими, освещенными снизу облаками. Береза вздрагивала от выстрелов, и желтые листья время от времени падали на раненого. Один лист упал Пете на лицо, но Петя не смахнул его, не пошевелился.
«Умер?» – оглянувшись и увидев это бледное спокойное лицо, на котором лежал желтый лист, подумал Никольский.
В одну из редких пауз тишины он подполз к Пете и, смахнув лист, взял его за руку.
– Ну как ты, а?
– Ничего, – чуть слышно ответил Петя, – дышать трудно. Послушай… – он помолчал, потом стал с трудом вынимать из кармана гимнастерки бумаги. – Тут мои стихи остались. Пошли их вместе с письмом, ладно?
Накануне он долго писал письмо, и Никольский знал, что он пишет девушке, которая часто приходила к нему, когда часть формировалась в Ленинграде.
– Ладно, пошлю. Пить хочешь?
Он поставил подле Пети кружку с водой и вернулся к пулемету.
Должно быть, не больше пяти минут он провел с Петей, а уж немцы, воспользовавшись тем, что пулемет замолчал, намного продвинулись к траншее. Никольский дал очередь, другую – они залегли. Потом снова стали приближаться, прячась между редкими пучками ржи, торчавшей в поле.
Плохо было то, что слева, метрах в двухстах от березы, стояло орудие. Правда, оно стреляло не по траншее, а в глубину, туда, где на горизонте были видны темные, еще дымящиеся развалины сгоревшей деревни. Но в любую минуту оно могло ударить и по траншее, которую защищало подразделение, состоящее из двенадцати убитых, одного серьезно раненого и одного живого. Эх, подобраться бы к этому орудию! И тропка была – вот там, где за выходами взрытой бурой земли начиналось болотце с высокой травой. Но нечего было и думать! Он понимал, что немцы захватят траншею, едва только замолчит пулемет.
Никольский невольно вернулся к этой мысли, когда начало темнеть. Солнце заходило, и, обернувшись, он увидел, как под легким ветром клонилась трава на зеленом болотце. Теперь тропка была почти не видна.
Ему показалось, что Петя зовет его. Он ответил шепотом:
– Что?
Петя молчал. Но прошло несколько минут, и слабый голос снова произнес что-то. Никольский прислушался, и в первый раз его сердце дрогнуло, и он крепко сжал зубы, глаза, все лицо, чтобы справиться с невольным волнением. Петя читал стихи. Он бредил, но голос был ясный, звонкий:
Есть улица в нашей столице,
Есть домик, и в домике том
Ты пятую ночь в огневице
Лежишь на одре роковом…
Петя читал, закрыв глаза, и каждое слово доносилось отчетливо и плавно.
– Петя, – взяв его за руку, тихо сказал Никольский.
Петя открыл глаза. Глаза были туманные, и одно мгновение Петя смотрел на Никольского, не узнавая.
– Что? – чуть слышно спросил он.
– Петенька, голубчик… Ты меня слышишь? Пулемет нельзя оставить, а то бы я к ним с тылу зашел. К тому орудию, понимаешь? А так все равно конец. Ты не можешь?..
Никольский не окончил, такой бессмысленной вдруг показалась ему эта мысль.
Петя приподнялся на локте. Он хотел что-то сказать, но промолчал и, часто и трудно дыша, стал садиться. Волосы упали на лоб, Никольский откинул их и, держа его лицо в руках, говорил что-то, не слыша себя, беспорядочно и быстро.
– Дай-ка воды, – отчетливо сказал Петя.
У него было потемневшее страшное лицо, когда, сунув в кружку с водой руку, он начал водить ею по лицу, по глазам. Потом вылил воду на голову и, тяжело опершись на Никольского, пополз к пулемету.
– Есть! Иди, – сказал он, схватившись за ручки пулемета. – А я… Да иди же! – нетерпеливо повторил он, видя, что Никольский медлит, и дал очередь.
– Видишь? Все в порядке. Я еще покажу им!
Пробираясь по тропке к болотцу, Никольский услышал звонкий Петин голос между двумя пулеметными очередями:
Не снятся ль тебе наши встречи
На улице, в жуткий мороз,
Иль наши любовные речи
И ласки, и ласки до слез?
Должно быть, Петя переоценил свои силы, потому что пулемет замолчал, едва только Никольский добрался до выхода из траншеи. Пулемет замолчал, и, не теряя ни минуты, враги пошли в атаку. Притаившись за большими комьями мокрой земли, Никольский видел, как стреляя из автоматов, они набежали на траншею и, мешая друг другу, стали прыгать в нее. Торопились.
Он видел, как, подброшенное штыками, взлетело одно мертвое тело, потом другое. Не остерегаясь больше, он поднялся. Сердце у него замерло. Высокий толстый солдат наклонился над Петей. Нож блеснул – раз, другой, третий.
Никольский невольно вскрикнул и прикусил губу. Все стало для него другим в эту минуту.
– Ах, вы так? Вот что!.. Раненого? Вы так! – пробормотал он.
Он не спал трое суток и почти ничего не ел. Еще полчаса назад он лишь мучительным усилием воли заставлял себя стрелять, следить за своими движениями, думать. Несколько раз он ловил себя на сонном чувстве полного безразличия ко всему, что происходит вокруг.
Теперь все переменилось. Он снова свеж и бодр. Время, тянувшееся бесконечно долго, вдруг разделилось на самые короткие секунды, и сердце, охваченное злобой и жаждой мести, билось в такт этим секундам – отчетливо и мерно.
Втянув голову в плечи, он мягко опустился в траву и бесшумно пополз, скорее угадывая, чем видя чуть примятую, пересекавшую болото тропинку. Редкие выстрелы автоматов еще слышались в траншее, но для него во всем мире наступила огромная тишина. И в этой тишине оглушительно громко билось сердце.
Он подобрался к орудию сзади и некоторое время лежал, слушая, как немцы разговаривали резкими уверенными голосами. Он ждал, когда весь расчет соберется возле орудия. Минута, другая, третья. Он приподнялся, бросил одну гранату и сразу вторую.
Все, что произошло потом, было похоже на сон. И это был самый лучший и радостный сон в его жизни.
Немцы, занявшие траншею, были захвачены врасплох, и первым снарядом из уже заряженного орудия Никольский убил сразу же человек двадцать. Петино лицо, бледное, с прядью белокурых волос, упавших на лоб, стояло перед ним, и он твердо знал, что нет ничего лучше, выше, благороднее во все времена, во всем мире, как убивать врагов, фашистов, петиных убийц.
За стихи, которые Петя читал между пулеметными очередями, за дымящиеся развалины сожженной деревни, за ограбленных женщин и детей, бродящих по лесам без крова и пищи, за горе каждой семьи, за разлуку с близкими, за Аню с маленьким сыном, которых он больше никогда не увидит…
* * *
Из газет: «Младший лейтенант Лев Николаевич Никольский на одном из участков Ленинградского фронта, будучи окружен немцами, в течение суток один держал укрепленный рубеж. Оставив у пулемета раненого товарища, он подобрался с тылу к небольшому немецкому орудию и, овладев им, прямой наводкой уничтожил до пятидесяти немцев. Рубеж был удержан до прихода наших подкреплений. Постановлением правительства лейтенант Никольский награжден орденом Красного Знамени».
Павел Филиппович Нилин
Совесть
Никто из товарищей не мог бы в точности сказать, где родился он, где вырос и где оставил семью, этот невзрачный на вид, неразговорчивый и как будто застенчивый, Антон Бережков.
Никто не помнил теперь, когда и откуда он пришел сюда, в стрелковое подразделение, которым командовал капитан Князев, никто, впрочем, никогда и не спрашивал его об этом. Как-то не приходилось спросить.
И он сам никого ни о чем не спрашивал…
В землянке в короткие паузы между боями он сидел всегда в сторонке, занятый починкой обмундирования и пригонкой снаряжения.
Писем он никогда никому не писал.
А когда с ним разговаривал заместитель политрука, он отвечал на вопросы кратко и не очень охотно, уклончиво.
Бывают такие скрытные, тихие люди.
Но как только начинался бой, человек этот сразу преображался, становился подвижным и цепким и лез в самое пекло, будто отыскивая для себя самое трудное дело в этой трудной и тяжелой войне.
И заметно было, что драться он умеет, что в боевом азарте он не теряет головы и смелость его сочетается со сноровкой и ловкостью и природным, неистребимым лукавством.
Однажды он прыгнул во время боя в глубокий немецкий окоп, где сидели два солдата и офицер.
Двух солдат, растерявшихся, должно быть, от неожиданности, он заколол штыком. А офицер свалил его, подмял под себя и стал душить. Офицер был крупный, тяжелый и толстый, может быть, больше оттого, что надел поверх шинели дамскую беличью шубу.
Видно, и дама, носившая эту шубу, была не из мелких.
Маленький Бережков совсем было исчез под грузной тушей. Но через мгновение офицер вдруг всхлипнул, дернулся и свалился на мокрую солому, устилавшую глубокий немецкий окоп.
Оказывается, Бережков, полузадушенный, отыскал под беличьей шубой офицерский кинжал и ткнул офицера в брюхо сквозь сложную броню из шинели, мундира и белья.
В другой раз Бережков оказался один на один против тяжелого немецкого танка, прорвавшего наше боевое охранение.
Похоже было, что Бережкова больше нет. Может, танк уже раздавил его. Но вдруг танк подпрыгнул и закрутился на месте. И тогда стало ясно, что боец жив и цел. Он только прижался к снегу и, слившись с ним в своем белом маскировочном халате, кинул связку гранат под танк…
Всю зиму батальон, как и вся армия наша, начавшая наступление, шел в метель и в мороз по глубоким снегам, пробирался ползком в дыму жгучей поземки, часами и сутками лежал под открытым небом на обледеневшем снегу, блокируя и атакуя узлы немецкого сопротивления…
Выносливостью и даже смелостью теперь, пожалуй, нелегко удивить. И все-таки Бережков, рядовой, невзрачный на вид красноармеец, именно этим удивлял многих. А совсем недавно, в апреле, он, казалось, сам превзошел себя.
Враги пошли в контратаку, чтобы таким способом удержать укрепленный пункт, за который уже сутки шел упорный бой. После того как контратака была отбита и наша пехота продвинулась вперед, с правого фланга почти в тылу у наступающих неожиданно заговорили два замаскированных пулемета. Опасность для нашей пехоты была велика. И тут Бережков обратил на себя всеобщее внимание. Под пулеметным огнем, не ожидая приказаний, он быстро пополз в ту сторону, прорывая в глубоком снегу узенькую траншею. Вскоре за ним последовали еще три бойца. Но догнать Бережкова было нелегко. Он полз, как лисица, сердито орудуя руками и ногами.
Минут через пять все услышали взрыв гранаты. Потом второй, третий. Некоторое время спустя раздались еще пять или шесть взрывов. Но главное уже было сделано Бережковым. Пулеметы замолчали после первых взрывов. Пехота снова двинулась вперед. И Бережков поспешно бросился догонять наступающих, оставляя позади себя на зернистом предвесеннем снегу пятна крови.
А вечером, когда немецкие глубокие блиндажи были заняты нашей пехотой, молчаливый этот человек, отказавшийся пойти в санбат, перевязанный, сидел по своему обыкновению в уголке на бревнышке и, как всегда, был занят починкой своего обмундирования. Но теперь все разговоры были сосредоточены вокруг него. И многие спрашивали, как он себя чувствует? Не лучше ли ему все-таки сходить в санбат? Бережков конфузливо отвечал, что у него все в порядке, что пули только оцарапали его и каску помяли. А так – полный порядок…
Вспомнили, что Бережков был уже представлен раньше к медали «За отвагу». И теперь говорили, что, когда он будет получать медаль, ему, наверно, тут же вручат орден, потому что лейтенант уже доложил про него капитану Князеву. А капитан Князев человек внимательный и давно знает про Бережкова. Может, Бережкову даже звание присвоят.
– Будешь, Бережков, у нас командиром.
Бережков вдруг улыбнулся:
– А вы согласны, чтоб я был?
– Ну что же, – сказали красноармейцы. – Человек ты смелый, огневой.
Приходили из соседнего взвода и даже из третьей роты приходили спрашивать, что за парень такой отчаянный у них во втором взводе. Последним в тот вечер пришел сержант-сибиряк Афанасий Балахонов. Он сказал, что сибиряки тоже удивились. Ну, один пулемет заглушить – это понятно. Но чтобы два станковых зараз один человек заглушил… И главное – быстро, вот что любо-дорого. Можно считать – это просто геройство. Привет такому товарищу.
Бережков, стесняясь, опускал глаза. Похвала сибиряков, видимо, тронула его. Ведь теперь все знают, что за парни – сибиряки… Похвала сибиряков стоит многого.
Но, похвалив, Балахонов не уходил. Он присел рядом с героем и, приглядываясь к нему, стал расспрашивать обо всем. Потом сказал:
– Я тебя, парень, где-то, однако, видел.
– Не знаю, где, – сказал Бережков.
– И голос мне твой знакомый, – задумчиво произнес сержант.
И вдруг в памяти двух людей, может быть, одновременно, возникло Минское шоссе в октябре. Дождь и снег и снова дождь. И туман, ползущий из леса. А где-то вдалеке бухают пушки.
По шоссе увозили раненых. А навстречу им двигалась колонна грузовиков, в которых ехали на фронт сибиряки.
На короткой остановке идущие в бой расспрашивали вышедших из боя о немце. Враг остервенело рвался к Москве. Он, говорили, уже прорвал передний край нашей обороны. Бойцы закуривали и ждали встречи с ним. Непонятно еще было, где и когда эта встреча произойдет.
И вот из тумана вышел небольшого роста человек в военной шапке и в шинели, но подпоясанный не ремнем, а обрывком провода.
– Разрешите, товарищи, и мне закурить, – сказал он, – как пострадавшему бойцу.
Видно было, что он не ранен, но винтовки у него не было.
– Винтовка-то у тебя где? – спросили его.
– Винтовка, – повторил этот странный человек. И вдруг озлился: – Вы, наверно, еще там не бывали. Вот как побываете… – крикнул он, точно рыба на берегу, открывая рот, заросший давно небритой рыжей щетиной.
– Дурак, – сказал ему раненый. – Это ж сибиряки. Чего ты их пугаешь.
А один сибиряк брезгливо взял человека за шиворот и спихнул с обочины.
– Что ж вы на русского, как на немца, бросаетесь? – закричал странный человек, снова выползая на шоссе.
– Какой ты русский, – сдерживая ярость, сказал ему сибиряк. – Ты чурка с глазами. Я таких из глины могу делать. По три копейки за штуку. Руки только марать не хочу, а пулю жалко…
И странный человек ушел в туман.
Бережков не стал финтить. Неожиданно прослезившись сейчас, он признался, что все так в точности и было тогда в октябре. Он был напуган, отстал от своей части, которая шла на пополнение к Москве или за Москву.
Документы у него были в общем правильные. Видно было, что он отстал от части. И патрули указывали ему, куда обратиться, чтобы вернуться к своим. А встречным людям он говорил: вышел, мол, из окружения. Народ жалел его. Угощали, потчевали чем придется. Одна баба пяток яиц ему дала. Дома, может, у нее дети, а она ему – пяток яиц даром.
– На, пожалуйста, дорогой товарищ, ежели ты наш защитник, красный армеец.
Народ повсеместно приветствовал его, как бойца. И было стыдно ему. Ну с какими глазами он после войны поехал бы к детям, к жене домой, в совхоз на Волгу? Дети его учатся, растут, все понимают. Неужели он и детям своим будет врать?
В Москве в это время даже бабы окопы рыли и кровь свою сдавали в госпиталя. Побродил Бережков по Москве этак дня полтора, поглядел на все и постигла его такая смертная тоска, какой, наверно, не испытать больше во всю жизнь.
– Чурка с глазами, сказал ты про меня тогда, – напомнил Бережков сержанту Балахонову. – Может, я действительно как чурка тогда был. Все русские, как русские, а я – как чурка. Подумал я, подумал и пошел обратно на фронт.
Вот тут Бережков и принял, как говорят старухи, всю казнь господнюю. Шел он на фронт, а его не пускали. Говорил он в сердцах часовому на шоссе:
– Ведь я не на свадьбу иду, на войну. Чего же ты меня задерживаешь?
А часовой говорил:
– Мы на войну тоже не всех пускаем. Проверять тебя надо.
Приблудился все-таки Бережков к одной части. Показал документы. Время было горячее, приняли его. Проявил он себя. Да так и остался тут.
– А все-таки до сей поры сердце жжет мне пятно, которое положил я на себя в октябре. Не напугает меня теперь немец во веки веков. Нам политрук объяснял, будто немец сейчас грозится весной. Пусть. Хоть весной, хоть летом. Нечему ему нас пугать. А за испуг мой тогдашний буду я теперь ему мстить до окончания жизни моей, пока не сниму с себя пятно окончательно.
Балахонов слушал его. Потом признался:
– А я, знаешь, тоже тогда затосковал. Почему, думал, я на него пулю пожалел. Казнить надо таких людей, которые с испуга могут Советскую Родину продать. А ты, однако, вон, гляди какой. Действуешь. Сердце просто радуется глядеть на тебя. Ведь ты кровью своей, как я понимаю, смываешь с себя пятно. Звать-то тебя как?
– Антон Иваныч.
– Ну, действуй, Антон Иваныч, на счастье, – сказал, протянув ему руку, сержант-сибиряк Афанасий Балахонов. – Желаю быть с тобой знакомым…
И Бережков заметно повеселел от этих слов. Он, оказывается, не от природы угрюмый и тихий. Он от смертной тоски своей, от пятна на совести стал угрюмым. А на самом деле он веселый, Антон Бережков.
Александр Трифонович Твардовский
На переднем крае
Родное
Люди только что пришли сюда по ходам сообщения, тропинкам, вдоль редких придорожных кустиков, по окольным овражкам с передовых постов боевого охранения.
Они по-свойски размещались в хате – кто на низеньких крестьянских нарах, занимавших треть помещения, кто на лавках вдоль стен, а кто на полу у ног товарищей. Старуха-хозяйка оставляла за собой только почку. В иное время она, может быть, и поворчала бы по поводу махорочного дыма, но теперь только изредка отмахивалась от него, хмурясь смешливо и добродушно. Совсем недавно в этой деревушке и в этой хате были немцы. И сейчас они еще не так далеко…
Потемневшие от морозов лица людей, проведших зиму в боях, были такими, какими, казалось, они только и могут быть. Привычная напряженность, серьезность и тень усталости старили их. Но стоило ребятам рассесться в теплой хате, закурить компанией, стоило крепышу-пулеметчику Орехову поставить баян себе на колени и чуть тронуть его, как все обернулось иначе.
Глаза у всех оживились, и сразу стало видно, что это такие ребята, молодые, хорошие ребята, которые от души рады этой минуте отдыха.
Сперва с песней не ладилось. Вышел один, и, дирижируя рукой, затянул что-то мало знакомое, затянул и скривил, повел не туда. И до того получилось неловко и жалостно, и такой дружный породило смех, что можно было подумать – нарочно парень разыграл этот номер. Но мало-помалу баянист навел на тон и дело пошло. Пелись больше всего простые, душевные песни – русские, украинские. Политрук Ошеров сидел в центре хора и с превеликим усердием размахивал руками, сводя голоса всех в одно целое и в то же время стараясь подтянуть, подхватить, выручить на самых трудных переходах…
Перед воротами
Ударь копытами,
Может, выйдет та девчонка
С черными бровями…
И простой, милый мотив этой старинной песни уже заметно брал власть над самими поющими. Что-то щемящее, далекое и близкое вместе, живое и неумирающее, свое родное было в нем, то, что одинаково дорого и дома, и на войне, и на суше, и на море.
И когда один голос, вырываясь вперед, но попадая в лад, уже как будто не пропел, а сказал:
– Но не вышла та-а девчонка… – у всех заблестели глаза от хорошего волнения.
А гулянье брало разгон.
– Вальс! – с нарочитой лихостью скомандовал молодцеватый лейтенант Григорьев, и мешковатые пары в шинелях закружились в центре тесно стоявшей толпы нетанцующих.
– Общий! Дамы в круг! – под хохот всей хаты продолжал выкрикивать Григорьев, точно забывая в неудержимости бального веселья, что дамой здесь являлась только хозяйка, лежавшая на печи и с предельным умилением смотревшая на все это.
– Дамы налево, кавалеры направо. Агош! – И с неподкупной деловитостью толпились «дамы» и «кавалеры», задевая противогазами всех стоявших вокруг.
Старик-хозяин, считавший, видимо, что ему более к лицу находиться внизу, среди всех, чем на печке со старухой, все же то и дело переглядывался с ней, хитро и недоверчиво поводя головой. Балуетесь, мол, а неприятель-то – вон он еще близко…
– Встать! – обрывая музыку, говор и шмыганье сапог, раздалась команда. Вошел общий любимец – комбат Красников.
– Вольно, вольно – давай дальше.
– Есть, давать дальше! Командир взвода связи младший лейтенант Глушко исполнит… – Григорьев сделал паузу и выкрикнул последнее слово: – Русскую!
Но не успел тот сделать двух кругов, как наперерез ему кинулся другой танцор. Он дал дробь и, вытянув правую ногу, одной этой ногой начал изображать что-то такое уморительное и необычное, что круг колыхнулся со смеха.
И когда уже баянист хватил «расходную» и комбат Красников смотрел на своих бойцов ласковыми и умными глазами старого солдата, и все было хорошо и красиво, изба содрогнулась от совсем близкого внезапного разрыва снаряда. Вслед за ним ухнул другой, третий, четвертый – обычная вечерняя порция, что отпускал немец из своих скудеющих запасов.
Бабка начала было креститься, но смутилась, видя, что никто из гостей не переменил позы, не нарушил веселья. А дед-хозяин с невозмутимостью видавшего виды человека успокоительно крикнул ей:
– Перелет! В белый свет кидает…
Неизвестно, о чем говорили в эту ночь старик со старухой на печи, но утром возле их хаты мы наблюдали занятную и полную значения картину. Дед вытащил из осевшего серого сугроба большой старинный сундук, очистил его веничком от весеннего липкого снега и поволок в сени.
– Что, дед, не боишься уже, что немец вернется?
– Хватит его бояться. Не может быть ему возврату сюда. Кончается его басня…
Надя Кутаева
Надеждой Петровной никто еще не зовет ее, человека неполных восемнадцати лет. Товарищем Кутаевой изредка называют ее, но больше всего Надей.
Вот сидит она на подводе, пытается заснуть на минутку и, несмотря на большую усталость, не может. Бой грохочет уже совсем близко. Ездовый Шерабурко почмокивает на лошадь, подергивает вожжами и как будто бы даже спешит до места, в батальон. Но всякий раз, когда наискосок через дорогу со свистом проносится снаряд, голова бойца уходит в плечи, и он всем корпусом подается вперед, к крупу лошади.
Когда же слышится глухой неблизкий разрыв, Шерабурко вновь выпрямляется и начинает еще деловитее почмокивать и подергивать вожжами. И старается как можно развязнее сказать, с улыбкой оглядываясь на медсестру:
– Подбрасывает фашист?
– Ладно, ладно. Подбрасывает, – неласково отзывается она. – А ты, давай, смотри, куда лучше с подводой подъехать, чтобы мне не три версты таскать раненого.
Ездовый обиженно отворачивается. Поле боя уже близко. Столбы разрывов встают внезапно, как из-под земли, то там, то здесь, то врозь, то кучно.
Надя всматривается в какой-то черный предмет справа от дороги – не то строение какое, не то автомашина, брошенная в снегу. Комбайн. А место подходящее поставить повозку. И носить не так далеко.
Шерабурко выпустил вожжи и мигом свалился под повозку.
– Шерабурко, что с тобой?
«Не ранен ли?» – подумала Надя. Но он был не ранен, этот добрый, простецкий парень, не обвыкший еще на фронте.
– Садись, правь лошадью, – приказала она строго и решительно, – там раненые ждут, а ты под повозкой прятаться. Вот я тебя сейчас, – она задумалась на минуту, чем бы таким пригрозить, – я тебя сейчас гранатой подорву.
Ездовый быстро вскочил и схватился за вожжи. Бедняга и не сообразил даже, что и гранаты здесь нет и что расправа эта просто немыслима. Он только чувствовал властный и требовательный тон этой девушки, которая ничего не боялась и ни перед чем не останавливалась, когда речь шла о помощи людям, пострадавшим в бою.
Через полчаса Шерабурко по этой же дороге отвозил двух раненых, уложенных на повозку Надей. А сама она осталась в батальоне. И там в самом кипении боя случилось с ней то, о чем до сих пор с улыбкой вспоминают в батальоне. Ей попался раненый такого могучего роста, такой грузный, что девушка не смогла его не только поднять, но даже протащить хоть немного. А обстрел с каждой минутой усиливался. Надя покорно прижималась к земле, слыша нарастающий жуткий звук летящей мины, вновь приподнималась, но от раненого не отползала. Должен же кто-нибудь подоспеть, помочь. Где же они все застряли? Попробовала еще раз поднять своего богатыря – ничего не выходит. Тогда она по-детски заплакала, лежа рядом с бойцом, которого она не могла унести отсюда. В промежутках между разрывами мин она поднимала от снега свое покрасневшее, мокрое лицо с наивно посаженным носиком и кричала, звала требовательно и беспомощно:
– Новоженин! Новоженин! Иди сюда, тебе говорят. Те-бе гово-рят… – захлебывалась она слезами обиды, одиночества, горя.
Новоженин – это был старший санинструктор. Он услыхал ее, подбежал, и все кончилось благополучно.
В дыму подожженной немцами деревни она натолкнулась на тяжело раненного лейтенанта Морозова. Его уже укладывали в сани, первая помощь была оказана, но он лежал в одной гимнастерке, шинель, видимо, сбросил в горячке боя. Надя быстро сняла свою шинельку, укрыла Морозова, да так и осталась в одной стеганке.
В этой деревне ей пришлось бы худо, если бы не лейтенант Пономарев. Немцы оттеснили наших на окраину деревни. Покамест справились с перевязкой и отправкой раненых, автоматчики подобрались уже близко. Надо было уходить.
А ноги ее уже не слушались, так она устала, измучилась, и тут попадается боец с залитым кровью лицом. Пуля попала ему в глаз. Надо помогать. Пономарев подхватил за руки обоих – и больного и сестру – и потащил их обходным путем из деревни. А на выходе дорогу пересек станковый пулемет противника. И пришлось там долго, долго лежать на снегу потной, разгоряченной. Потрясения и муки этого дня не прошли даром. Надя заболела; ее отправили в тыл – отдохнуть, отлежаться. Два дня побыла там, затосковала.
И снова на работу, снова на поле боя, в озаренные улицы горящих сел, туда, где наши люди отдают кровь и жизнь за Родину и где им можно оказать незаменимую помощь.
Там она вновь встретила своего спасителя лейтенанта Пономарева. Он был ранен в голову.
– Уходи, уходи, Надя, дела мои плохие, беги, помогай другим.
– Нет, уж теперь я над вами хозяйка, товарищ лейтенант, лежите смирно.
Она перевязала и вынесла его одна, хотя Пономарев был немногим легче того богатыря, над которым она плакала…
Слава тебе, маленькая девушка, с синими глазами и милым белорусским говорком, сестра наших воинов и благородная труженица войны!