Текст книги "Слово о солдате (сборник)"
Автор книги: Михаил Шолохов
Соавторы: Алексей Толстой,Константин Паустовский,Вениамин Каверин,Михаил Пришвин,Валентин Катаев,Лев Кассиль,Андрей Платонов,Александр Твардовский,Александр Фадеев,Вячеслав Шишков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 30 страниц)
Андрей Платонович Платонов
Сержант Шадрин
История русского молодого человека нашего времени
Каждое поколение, каждая эпоха создает свой образ и свой тип молодого человека. В свое время по почину Максима Горького и под его редакцией была издана большая серия романов «История молодого человека 19-го столетия». Герои этих романов – молодые люди разных национальностей, представители различных общественных классов, люди всех поколений века, носители почти всех идей своего времени, люди разной судьбы, но сердце каждого из них было искренним, ум их искал истины, а воля, если она не была уже сломлена, была устремлена к делу или подвигу – в той степени, в какой им дано было это понимать.
Мы не судьи им, молодым людям девятнадцатого столетия, но мы можем сравнить жизнь или судьбу молодого человека прошлого века, даже самого лучшего из них, с жизнью советского молодого человека эпохи Великой Отечественной войны. Сравнить, правда, трудно – столь велика разница и обстоятельств времени, и характеров людей, а главное – результатов жизненного труда и подвига. В самом деле, о каком молодом поколении и какого народа можно достоверно сказать, что его жертвами и героизмом, его усилиями, соединенными с трудом и подвигом старших поколений, были спасены Родина и человечество от рабства и гибели и открыты дороги свободы в даль истории?..
Здесь мы кратко изложим историю лишь одного нашего молодого человека, нашего воина, – не одного из самых лучших, но среднего из сотен тысяч таких же прекрасных молодых наших воинов.
Он родился в селе Елани, Енисейского района, Красноярского края. Родители его крестьяне, и сам он до войны работал в колхозе, помогая родителям. С малолетства он был приучен к труду, к заботе о семье, к дисциплине общественного труда и ответственности. Такая жизнь и воспитание и сделали из него, Александра Максимовича Шадрина, хорошего солдата. Он и до войны уже был тружеником и принял войну как высший и самый необходимый труд, превратив его в непрерывный, почти четырехлетний подвиг. Русский советский воин не образовался вдруг, когда он взял в руки автомат; он возник прежде, когда еще не знал боевого огня; характер и дух человека образуются постепенно из любви к нему родителей, из отношения к нему окружающих людей, из воспитания в нем сознания общности жизни народа.
Свою службу, в 1941 году, рядовой Шадрин начал под Старой Руссой, в первом учебно-лыжном батальоне. Там же он испытал первый бой с врагом. Когда огонь противника стал плотен и трудно было в первый раз переживать бой, так что иной молодой боец забывал, что ему нужно делать, командир взвода приказал по цепи:
– Работать надо, ребята! Работай огнем! Это лодырю страшно в бою, а кто работает – тому ничего.
Шадрин опомнился и стал тщательно и усердно вести огонь по заданной цели – по опушке леса, где накапливалась немецкая пехота. Работая огнем, он успокоился и понял, что командир был прав. Так он узнал первую простую солдатскую науку о войне: в бою надо быть неутомимо занятым своим делом – истреблением противника; тогда робость не войдет в твое сердце, а смерть будет идти от тебя к врагу, но не к тебе.
В начале 1942 года Шадрин был ранен, но не тяжко. Весною того же года он опять вернулся в строй и воевал на Ильмень-озере, на Сонецком заливе, что против реки Ловать. Потом, осенью 1942 года, его часть отошла в тыл на переформирование и, усиленная, направлена была на Центральный фронт, на Курскую дугу. Время было тяжелое, но солдаты понимали, что без труда ничего не дается. Для того они и шагали тогда тысячи верст по русской земле, чтобы снова выходить Родину и переменить ей судьбу – от смерти к жизни.
Сейчас уже не может вспомнить Шадрин, сколько тысяч верст прошли его молодые ноги, и как в сновидении встают в его воображении сотни деревень, поселков и городов, малых, больших и великих, за каждый из которых был бой, за каждый из которых пали, уснув вечным сном, близкие товарищи. И сколько горя пришлось пережить Шадрину, навсегда расставаясь с погибшими друзьями, сколько раз дрожало его сердце, когда он всматривался в последнюю минуту в дорогое утихшее лицо друга перед вечной разлукой с ним! Он не знал, как могло вместиться столь много чувства и памяти в одно солдатское сердце.
Он помнит одно придорожное кладбище. В стороне от дороги стояло несколько самодельных деревянных памятников, в форме пирамидок, с красноармейской звездой наверху. На памятниках написаны имена тех, кто погребен под ними; в некоторые памятники были вделаны фотографии погибших, но солнце, ветер и дожди быстро уничтожили изображения людей, чей образ должен быть вечен в памяти живых. Шадрин в сумерки проходил мимо этого кладбища. Он увидел там тогда одинокую пожилую женщину. Женщина опустилась на колени возле одной могилы. Сначала женщина была безмолвной, а потом она стала петь колыбельную песнь своему сыну, спящему здесь, на грядущую вечную ночь.
Шадрин не знал, как нужно было утешить эту женщину-мать и можно ли было ее утешить в тот час. Но он знал, как можно утешить нашу общую мать-Родину. Он знал и чувствовал, что ненависть к противнику питается любовью к своему народу, а образ народа явился перед ним и в лице этой женщины, склонившейся над прахом своего сына.
Война нарастала в жестокости и беспощадности, в мощности оружия и длительности боев.
На Центральном фронте часть, где служил Шадрин, вошла в состав одной из армий. Первый бой на этом фронте, где дрался Шадрин, был под Муравчиком.
Немцы снова захотели здесь, на Курской дуге, повернуть войну в свою пользу и обрушили на нас мощный удар техники и живой силы. Несколько суток непрерывно шел бой. Разрывы снарядов временами были так часты на местности, что гарь, газ, земная пыль вытесняли чистый воздух, нечем было дышать, и бойцы чувствовали угар. Но они стояли на месте, чтобы не оставлять товарищей и довести врага до изнеможения в этой битве грудь в грудь, а затем пойти вперед, на сокрушение его.
Шадрин узнал здесь, в чем есть сила подвига. Красноармеец понимает значение своего дела, и дело это питает его сердце терпением и радостью, превозмогающими страх. Долг и честь, когда они действуют, как живые чувства, подобны ветру, а человек подобен лепестку, увлекаемому этим ветром, потому что долг и честь есть любовь к своему народу, и она сильнее жалости к самому себе.
Шадрин и его товарищи стояли здесь на свою смерть и на жизнь России. Они дрались с воодушевлением и яростью, и враг был истощен на месте, не двинувшись в глубину нашей земли. Здесь Шадрин снова был ранен. Но он видел и понимал, что если бы его взвод, рота, вся часть дрались плохо, если бы командование было неумелым, то он и его товарищи вовсе погибли бы.
Из госпиталя Шадрин опять вернулся в свою часть и снова пошел в бой. Это было под селом Красавка. Бой здесь был еще более ожесточенным, битва гремела одновременно почти по всей Курской дуге. Поело нескольких суток боев наши бойцы пошли вперед, противник был уже надломлен в духе и истощен в своей силе.
Снова Шадрин прошел мимо Муравчика, и далее солдат пошел далеко вперед – до самой победы в Берлине.
Он брал с боем Семеновку и Новозыбков, Орловской области, вышел к Гомелю и на реку Десну. Он вошел в край многочисленных рек, и каждую нужно было форсировать под огнем врага, через каждую плыть на плотах или знаменитых подручных средствах, из них самым простым иногда оказывалось – вплавь на собственном животе.
Через реку Сож рота, где служил Шадрин, переправлялась под сплошным навесом огня противника, и Шадрин до сих пор помнит волны на Соже, гонимые разрезами снарядов против течения.
В районе Речицы Шадрин переправлялся через Днепр, а в промежутках меж больших рек переходил с боем через десятки других водных потоков, и из них ни один не забыт в его памяти.
Путь солдата продолжался – сквозь огонь – на запад, по земле и через реки. Шадрин вышел на Ковельское направление, затем на Брест-Литовск и Владову на реке Буг. Это было уже очень далеко от Муравчика и Красавки. Шадрин уже сносил не одну пару сапог, но ноги его шли вперед хорошо.
Изменилась природа вокруг него, изменился вид городов и сел, и сам Шадрин изменился – он дрался теперь спокойнее, точнее и лучше, чем когда-то под Старой Руссой.
После боев за Люблин, за Прагу Варшавскую, затем за всю Варшаву Шадрин прошел пешим маршем с боями пятьсот семьдесят километров за четырнадцать суток – от Варшавы до Дойч-Крона, что на правом берегу Одера.
Перед этим походом Шадрин находился на высоте «119» под Рушполье. Немцы контратаковали эту высоту много рая и большими силами. Пали смертью храбрых многие товарищи Шадрина, пали все офицеры; тогда сержант Шадрин принял на себя командование ротой, и высота осталась за нами. Высота после боя изменилась от огня, она стала как бы меньше; Шадрин устал, но не изменился.
После Рушполья Шадрин шел четырнадцать суток, в среднем по сорок километров в сутки, сбивая по дороге противника, нагруженный, кроме личных вещей и снаряжения, минометом. Одежда снашивалась на нем, истирался от огневой работы металл оружия, но Шадрин, когда приходилось, как следует, поесть и выспаться, не чувствовал, чтобы тело его оплошало или душа стала равнодушной.
Здесь было идти веселее, чем ходить по России в сорок первом или сорок втором году.
Из Дойч-Крона часть, где служил Шадрин, переправилась на левобережный плацдарм Одера, а оттуда – на восточную окраину Берлина.
Здесь Шадрин сел на броню танка, обошел Берлин с запада и после двухсуточного боя ворвался в Потсдам. Здесь бой был особый, он проходил и на земле, и под землей, в тоннелях, в подвалах, в подземных галлереях, во мраке глубоких казематов и в бункерах.
День и ночь работал Шадрин у минометов; душевное удовлетворение успешным боем поглощало без остатка утомление советского воина. На его глазах зло мира обращалось в руины, и его миномет превращал в трупы живую силу зла – гитлеровских солдат.
После завоевания Берлина Шадрин пошел далее на запад, к реке Эльбе. Здесь снова был бой. Сутки непрерывно дрался Шадрин на Эльбе, но это был уже последний бой войны. После боя Шадрин умылся в Эльбе, лег на землю и посмотрел на небо. Ясность неба и его бесконечность были родственны его душе. «Все! – сказал вслух Шадрин. – Свети теперь, солнце, а ночью – звезды!» – и уснул.
На чужой земле лежал худощавый молодой человек со светлыми волосами, с потемневшим от ветра и солнца лицом, пришедший сюда из Сибири. Он спал сейчас счастливым, с выражением кротости на изможденном лице. Он совершил то, чего никто еще не совершал; велика его душа, благотворно его дело и прекрасна его молодость, вся исполненная подвига.
Николай Александрович Тихонов
В те дни…
Вступление
Восьмого июля 1945 года через Ленинград проездом возвращались гвардейцы славного корпуса. Они сражались под Ленинградом, разбили, прогнали немцев от стен города, прошли множество дорог, дошли до Берлина и теперь, после полной победы, возвращались к месту дислокации.
Родные узнавали своих и шли рядом с бойцами и командирами. Цветов было так много, что, казалось, целые клумбы сами движутся по улицам. Бойцам подносили огромные торты, хлеб-соль. Каждый старался им что-нибудь подарить. Ни один боец не чувствовал себя одиноким на этом всенародном празднике.
И вдруг к командиру, шедшему впереди своего батальона, протиснулся маленький мальчик. Он протягивал ему мороженое, детское лакомство, эскимо. Он очень просил бабушку купить ему мороженое, а сейчас отдавал его усатому офицеру, который сказал, улыбаясь: «Что ты, что ты! Сам ешь, дорогой!» Но мальчик упорно тянул ему мороженое. И бабушка сказала, утирая слезы от волнения: «Возьмите, возьмите, товарищ командир! Он хочет, чтобы вы взяли. Это его подарок. У него отец погиб под Ленинградом. В ТЕ дни погиб… Возьмите, товарищ командир!»
Командир подхватил мальчика на руки и поцеловал его крепко, взял мороженое, и бабушке показалось, что его глаза влажно заблестели. Но это, конечно, ей показалось. Не могут же плакать такие суровые герои, которые хорошо знают, что значат слова: «в ТЕ дни!»
Враг у ворот
В те дни немецко-фашистские орды так близко подошли к Ленинграду, что с крыш высоких домов можно было видеть их позиции, Трамвай шел до проходной Кировского завода, и тут кондукторша говорила: «Вагон дальше не идет. Дальше – фронт!»
Поездам уже некуда было ходить, и все это казалось страшной сказкой: как это нельзя поехать ни в Петергоф, ни в Детское Село, ни в Гатчину, погулять в парках, посидеть на берегу моря, посмотреть знаменитые дворцы!
Пароходы по Неве уже не могли подняться к Шлиссельбургу: там сидели немцы.
Поднялись ленинградцы на великую борьбу за родной город. Непрерывно по улицам шли войска, новые и новые батальоны шли в бой. А идти было недалеко. Это было самое страшное и необыкновенное.
Там, где стояла мирная Пулковская обсерватория, стреляли батареи, и там, где всегда царила огромная тишина, был непрерывный грохот.
Уходящих воинов провожали их родные. Шли матери и жены, неся на руках детей. Они шли до того куска дороги, за которым дальше уже рвались снаряды.
Одна девушка-санитарка вышла из дому, попрощавшись с матерью и сестрами. Она проехала на трамвае по городу, смотря вокруг большими глазами, и город казался ей красивее, чем раньше. А враги – где-то очень далеко. Через несколько часов она уже ползла по траве на зов раненого, расстегивая свою санитарную сумку. Тут она услышала хриплые крики и увидела людей не в нашей форме. Это бежали в атаку немцы – прямо на нее. Она сползла в воронку от снаряда, и наши заметили, что она оказалась между ними и немцами. Они начали стрелять, и немцы залегли.
Они видели, что в воронке девушка, и кричали и издевались. Она тоже стреляла, взяв винтовку у тяжело раненного, которого перевязала. Тогда командир сказал: «Надо выручить нашу девушку». Он поднял солдат в контратаку, и немцы были опрокинуты. В этой атаке девушку ранили. Ее отправили в Ленинград, в госпиталь, но к вечеру ей стало лучше, и она пошла домой, чтобы отдохнуть и утром снова вернуться в бой.
Опять она увидела родной Васильевский остров, Неву и улицы с тенистыми деревьями, дом, где она родилась, и свою мать и сестер. Ей казалось, что она прожила целую жизнь, а с той минуты, когда вышла утром из дому, прошло всего десять часов.
Вот что значило – враг у ворот!
…А по улицам все шли и шли ленинградцы на фронт. Казалось, что город рождает все новые полки и что такую силу не сломить никакому врагу.
Бойцы прощались со своими близкими, и не было у них уныния и отчаяния. Они были уверены в победе. И если бы спросили тогда любого ленинградца, никто бы не мог объяснить, почему немцы не войдут в город, хотя уже подошли так близко, что ближе нельзя, но каждый ленинградец ответил бы, что немцы не войдут, что Ленинград непобедим!
Ночи Ленинграда
В мирные времена никому из ленинградцев не могло бы прийти в голову разгуливать ночью по крышам или просиживать целые часы у трубы, разглядывая небо и город.
Теперь все крыши были обжиты. Тысячи ленинградцев всех возрастов проводили все ночи на крышах. Они приготовили щипцы для того, чтобы хватать ими зажигательные бомбы, багры, чтобы сталкивать их с крыши на улицу или во двор, асбестовые рукавицы, чтобы не обжечь при этом руки, маски, чтобы искры не попали в глаза. Но тушили и без масок, так как масок не хватало.
Город лежал в такой тишине, что слышно было, как далеко внизу, как в ущелье, едут военные машины. Ни одного огонька не блестело ни в одном окне. Ночь сначала была очень мирной. Атласные облака плыли над городом; находили тучи, по краям которых бегали прожекторные лучи, перекрещивались и клонились к земле. Ветер шумел листвой в парках и садах. Люди на крышах говорили шепотом, как будто их могли услышать летящие на город немецкие налетчики.
Потом эту тишину разрезал унылый, тоскливый, тревожный вой сирен. Выли дома, корабли, дворцы, музеи. Казалось, им вторят деревья, и ветер присоединяется к сигналу тревоги. Все бежали, скрипя по железу крыш, на свои посты. Приближался рокочущий, со злобными перерывами, звук немецких самолетов.
Немцы бросали светящиеся лампы. Они висели в пространстве, и от них шел мертвенный белый свет, освещавший, как днем, лица людей на крышах. Долго воя, визжа и захлебываясь, шли вниз фугасные бомбы. Потом раздавался глухой удар. Это значит – куда-то попала фугаска.
Комсомолка Варя стояла на крыше и видела, как бомба упала на здание ее завода. Она сейчас же по телефону сказала об этом в штаб. Бомба, вероятно, замедленного действия, взрыва не произошло. Прошло два часа. Тревога продолжалась. Бомбу не нашли. После тревоги в штабе ей сделали выговор за то, что она плохо смотрит и видит что-то совсем другое, потому что бомбу на заводе не нашли, как ни искали.
Из бомбоубежища вышли рабочие и работницы и пошли по своим квартирам. Дома были рядом с заводом. Две подруги открыли ключом дверь и, не зажигая света, вошли в свою комнату. На диване кто-то спал и как-то глухо дышал. Они зажгли спичку и увидели, что на диване, качаясь слегка от собственной тяжести, лежит огромная стальная туша и в ней что-то позвякивает с хрипом. Это и лежала та бомба замедленного действия, которую видела в полете Варя. Бомба проломила крышу и улеглась прямо на диван. Пришли саперы и разрядили ее. А с Вари сняли выговор.
Проходили дни, недели, месяцы, годы, а бомбы все падали и падали на Ленинград. Сирены выли и в метельные ночи и в белые, когда не нужны прожекторы, и только высоко видны серебряные киты-дирижабли.
Зажигалки падали тысячами и горели своим мерзким брызжущим огнем, освещая бледные и решительные лица тушивших их подростков. Подбитые немецкие самолеты падали и в город и за городом, и к концу осады их было подбито столько, что из них можно было сложить целую гору. Но они падали в лес или в болото и долго горели бледным, неживым огнем.
А ленинградцы не уступили немцам ночного неба и очень гордились этим!
После налета
Я ехал на машине по улице, в конце которой падали бомбы. Я сказал шоферу, чтобы он свернул вдоль Таврического сада. Он свернул, и тут все в машине осветилось так, что я увидел отдельные пушинки и пылинки на синей материи, которой была обита внутри машина.
Машина остановилась. Мы выскочили из нее. Перед нами феерическими огнями горел Таврический сад. На деревьях висели какие-то желтые, красные, зеленые, синие фонари; они рассыпались на куски, стекали шипящими струями по веткам, шипели внизу на траве. На крыше гаража лились потоки какой-то слепящей жидкости. Все это походило на фейерверк и детский праздник, и можно было залюбоваться этим сказочным освещением. Но шофер схватил меня за руку и закричал: «Сейчас будет бомба!»
И бомба упала через дорогу от нас. Но она упала прямо в пруд и захлебнулась в тяжелом вековом иле. Воздушной волной нас бросило на землю. Кругом в ближних кварталах падали зажигалки и гремели взрывы, за которыми было слышно, как падают стены и какие-то звоны долго стоят в воздухе.
После каждого налета грустно было смотреть, как развеваются занавесочки на окнах в комнате, от которой осталась одна стена, как печи стоят прямо на улице, окруженные грудами битого кирпича, как высоко в небе, на высоте шестого этажа, стоит шкап, дверцей болтается в пустоте. На одной улице два года, как на скале, стоял такой шкап, и в нем висела детская ванночка, старое пальто и полотенце. Снег засыпал развалины, майское солнце светило весело в разноцветную пропасть, где когда-то были комнаты, осенний косой дождь хлестал внутрь шкапа, – и все так же недостижимо висели ванночка, полотенце и старое пальто.
Деревья с оторванными ветвями протягивали прохожим свои израненные руки, как бы прося защиты. Ноги ступали по разбитым стеклам, как будто мостовая была уложена алмазами. Кровати висели между искривленными балками, напоминая о том, что здесь было когда-то человеческое жилье.
Много таких разбитых стен в Ленинграде. После налета приходили спасшиеся жильцы и отыскивали в этих бесформенных кучах вещи. Как ни странно, но иные вещи сохранялись в целости по капризу случая. Так, столы расплющивались, как картонки, а фарфоровые вазы оставались целыми. Очень грустное зрелище представляли книги, превращенные в труху, осыпанную красной кирпичной пылью.
Особенно мрачно выглядели развалины после налета ночью, когда выходила луна и под луной там, где стоял дом, была гора черного мусора, и в нем бегали огоньки тлевшего тряпья, и сверкали осколки посуды.
Картины висели на стенах, не имевших ни дверей, ни окон. На улице раз я видел куклу с оторванной рукой. Кукла смотрела удивленными фарфоровыми глазами. Девочка схватила ее и сказала: «Мама, мама, мою Вальку убили». Потом покачала ее на руке, глаза куклы закрылись, и девочка радостно закричала: «Мама, мама, она только ранена, она заснула!»
Люди, приходившие с работы утром, находили пепел там, где было их жилище. Они садились у печей, которые уцелели, и начинали готовить пищу под открытым небом, топя печи разбитыми стульями и столами. Так было в маленьких разрушенных домах. В больших уже нельзя было топить печек, и ленинградцы уходили жить в другое место. Иные за время осады сменили несколько раз свои жилища.
Дзот на Кировском
Священна земля ленинградских площадей и парков! Кто из жителей великого города думал, что ему придется разрыхлять ее киркой, бить в нее ломом, вонзать в нее лопату, чтобы рыть ходы сообщения к дзотам, стоящим прямо на газоне.
Дзот уже был сделан. Толстые бревна выглядели как-то мирно на траве, засыпанной первым снегом. Он был похож на недостроенную избушку, диковинную рядом с выгнутой чугунными узорами решеткой набережной. На него смотрели бастионы Петропавловской крепости, как смотрит дед, видавший виды, на внука-суворовца.
Громадный Кировский мост виднелся на фоне ещё бурой зелени далекого сада Инженерного замка, высились величавые стены Мраморного дворца, виднелась Нева, покрытая салом.
И девушки рыли ход сообщения. Рядом шумел Кировский проспект, проходили трамваи. Пешеходы останавливались и смотрели молча, не делая никаких замечаний, не отпуская никаких шуток. Пожилой человек в ушанке медленно наступал ногой на лопату. Он смотрел вниз на холодные каменистые комья, как будто хотел прочесть какие-то тайные знаки, которые были написаны маленькими, искривленными, как буквы, корешками и жилками. Или он просто задумался о том страшном, что подступило к городу. Были ли дочерями его эти три девушки, что работали ломом, киркой и лопатой вместе с ним? Были ли они люди из одного дома, вовсе чужие друг другу?
Они углубляли ход сообщения, останавливались по временам, чтобы вытереть пот и распрямить плечи. Что мог значить их маленький труд – этот узкий и глубокий ров, над которым они трудились с таким старанием?
Мог ли явиться крошечный дзот чем-то серьезным в битве, в которой участвовали огромные орудия и огромные танки? Но таких дзотов были тысячи, и когда девушки отдыхали, они видели, как по улицам идут такие же, похожие на них, ленинградки с лопатами на плечах. Они знали, что город превращается в крепость, и если враг ворвется в центр города, то каждый дом, каждый перекресток, каждый угол будет сражаться до конца.
Ни одной из них не представлялось до конца ясным, как это немцы пройдут по Кировскому мосту и станут стрелять по крепости, которая сама стреляла только раз в день в прошлые времена, когда пушка отмечала полдень одиноким выстрелом и над бастионом секунду висел похожий на летящую по ветру кисею легкий синеватый дымок.
Они знали, что они маленькие солдаты, маленькие винтики войны, но что им выпала почетная и трудная задача – стоять в обороне города, работать для победы, и ничего другого, кроме желания скорее выполнить свою задачу, у них не было в голове. Они не жаловались, что им непривычна эта мужская саперная работа, что лом и кирка слишком тяжелы для их юных рук.
Нет, в их лицах, с которых еще не совсем сошел летний загар, было упорство, и строгие глаза не улыбались. Слишком печально было думать, что такая красота, что простирается вокруг, будет подвергнута всем случайностям битвы, что вражеские снаряды будут разрушать эти ветхие кирпичные стены, которые видел своими глазами сам Петр, что по этой мирной набережной нельзя будет проходить, а надо будет нырять в этот ход, который укроет бойцов, подносящих в дзот боеприпасы, идущих сменять уставших товарищей.
Они не просили смены. Холодный ветер трепал их вязанки, качал оголенные кусты, нес острую снежную пыль. Так работали всюду в городе.
В лучах прожекторов
Когда вы шли ночью после только что кончившегося налета, вы видели темные бесформенные горы развалин, вы останавливались, еще не привыкнув к невиданному зрелищу.
По всему разрезу разбитого бомбой дома сверху вниз и из стороны в стороны мелькали красные огоньки. Как будто дело происходило вовсе не в городе, улицы которого затихли в темноте ночи, а где-то в глуши гор, и эти огоньки принадлежат таинственным гномам, снующим со своими фонариками, отыскивая спрятанные сокровища.
Подойдите ближе, и вы увидите, что это работают упорные люди, среди которых много молоденьких девушек. Это спасательные команды, отыскивающие заваленных обломками. Да, они ищут сокровища – человеческие жизни. Где-то внизу стонет человек, до которого нельзя добраться просто.
Каждый шаг в этих развалинах таит опасность. Каждое неверное движение может погубить и спасающего и спасаемого. Вся эта темная махина полна тихими перекличками невидимых работников, полна вздохами, стонами, тяжелым дыханием усталых людей.
Как вход в мрачный грот, открывается расщелина, образованная навалившимися друг на друга перекрытиями, и туда, в этот холод и темноту, надо спускаться, обвязавшись веревкой, имея нож для того, чтобы перерезать всякие мешающие по дороге клочья материй, какую-то проволоку, которой всегда много, топор, чтобы прорубиться сквозь нагромождение деревянных обломков, фонарь, чтобы при его слабом свете видеть хоть немного.
Сандружинницы превращаются в альпинистов. Они, как по скалам, подымаются на повиснувшие над бездной уступы, бывшие когда-то угловыми комнатами. Там лежит на остатках пола раненая, потерявшая сознание, девочка. Она жива! Ее берут осторожно, умело, крепко и находят куски лестницы: по ней можно спуститься, как по каменной тропе, разбитой, неровной, качающейся.
Тут надо быть еще осторожнее, потому что ступеньки висят над черным провалом. А вот их и нет совсем. Тропа кончилась. Как в горах, надо переходить на карниз. Где-то в проломах стен вспыхивают прожекторы – началась новая тревога. Но освещенные меловым светом, которому благодарны, потому что он освещает дорогу вниз, девушки идут, тяжело дыша, со своей ношей. А там вокруг опять свищут осколки на все лады, завывают и повизгивают, там падают новые бомбы, рушатся новые дома… Там снова жертвы.
На лицо сыплется белая и красная пыль, она залепляет глаза, ноги ушибаются о крупные осколки кирпича, режутся о порванные и согнутые железные перила, которые, как змеи, свисают по сторонам.
Девушки переходят из мрака снова в свет прожекторов. Где-то, как в ущелье, гремит обвал. Стена внутри дома провалилась куда-то, увлекая за собой груду кирпичей, железного и деревянного лома. Эхо передает грохот этого обвала по всему мрачному разрушенному дому. Подымается стена пыли; над головой открывается небо – там, где еще недавно был кусок крыши. Она свалилась во двор, и звезды видны в небе; они холодные и пыльные, точно и туда залетела пыль уничтоженного человеческого жилья.
Но девушки упорно несут спасенную все ниже и ниже. Вот уже встречают их товарищи, принимают от них бесчувственную девочку, кладут на носилки, а сандружинницы идут опять в темноту и холод, прислушиваясь, не раздастся ли стон. Да! Он раздался откуда-то снизу. Вперед, туда! Так они будут работать до утра, пока изнеможенные, не сядут тут же отдохнуть после бессонной ночи. А начавшийся день снова застанет их за работой.
Так жили в те дни…
О, эти солнечные, яркие, полные морозного хруста, морозного ветра дни первой блокадной зимы! Почти безумная прелесть садов, с ветвями, заваленными снегом, осыпанными сверкающим инеем, как будто природа хотела нарочно подчеркнуть, как великолепна ее зимняя жизнь и как мрачна жизнь осажденного города.
Закат на Неве. Огненный шар солнца уже потух за туманом, на всем лежат мертвые синие тени. Корабли, зимующие на реке, как будто брошены людьми; палубы пустынны. Сугробы снега лежат на набережной, на ней нет ни души. Редкая цепочка людей идет через реку, медленно, медленно, как будто они боятся сделать быстрый шаг. Они не могут его сделать. Они бредут, как призраки, закутавшись до глаз. Вьюга заметает их следы.
В городе нет хлеба, нет топлива, нет света, нет воды. Сюда, к Неве, к полынье у каменного спуска, идут за водой женщины и дети. Они похожи на эскимосов, так тяжелы их одежды. Они надели на себя все теплые вещи, и им все-таки холодно, нестерпимо холодно, потому что они ослабли от голода.
Но они идут за водой, чтобы принести ее домой, в свои темные квартиры, где на стенах атласный иной и сквозь разбитые окна в комнаты наметен снег. Ледок хрустит на пустых кухнях.
Женщины и дети ставят на санки ведра, бидоны, чайники, детские ванночки, жестяные большие коробки, котелки, кастрюли – все годится, во все можно налить воду, такую ледяную, что страшно к ней притронуться.
Сил нет спуститься сразу к реке по скользким ступеням, на которые непрерывно выплескивается вода из рук усталых и слабых водонош. Вода эта сразу замерзает слоями, один на другом, неровными, толстыми, скользкими. Мученье только спуститься по такой лестнице. А надо еще поднять наверх тяжелое ведро, которое оттягивает руки; надо поставить его на сани и сани притащить домой, а дом у Исакиевского собора, а то и еще дальше.
Девочки, жалея матерей, спускаются с чайниками, цепляясь за промерзшие каменные стенки, набирают воды, поднимают и льют из чайников воду в ведра. Сколько раз надо спуститься с чайником, таща его обеими руками, останавливаясь, потому что он очень тяжел, этот неуклюжий чайник!
Снежные наросты от пролитой воды появляются на одежде. Ветер превращает их в лед. Пар идет изо рта. Люди дышат широко раскрытыми ртами. То, что было веселой забавой в иные времена, теперь стало адски трудным делом.
Вода! Вы открываете кран, и льется белая струя, льется без конца. Вы открываете краны горячий и холодный, и ванна наполняется голубоватым сумраком, который пьянит вас теплотой, и так приятен после ванны крепкий горячий чай с вареньем.