Текст книги "Слово о солдате (сборник)"
Автор книги: Михаил Шолохов
Соавторы: Алексей Толстой,Константин Паустовский,Вениамин Каверин,Михаил Пришвин,Валентин Катаев,Лев Кассиль,Андрей Платонов,Александр Твардовский,Александр Фадеев,Вячеслав Шишков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 30 страниц)
Это так просто: если замусорился кран, вы звоните, и к вам приходит водопроводчик, молодец, шутливый, высокий, ловкий, он в миг исправит ваши краны и трубы.
И вот ничего этого нет. Умерли все краны, все трубы мертвы. Враг окружил город блокадой, враг хочет уморить ленинградцев голодом, заставить их роптать. Но каждый день целые процессии шли по городу за водой – жуткие, длинные, и все-таки это шли непобедимые ленинградцы, которых ничто не могло сломить.
Путь в стационар
Я видел людей с красными кругами на белых щеках. Я видел людей, у которых по лицу шли зеленоватые полоски, как в тетради для арифметики. Я видел людей, у которых сквозили кости черепа сквозь тонкую кожу.
Однажды на набережной я увидел лошадь, которая кланялась Петропавловской крепости. Она так аккуратно кланялась, что я пошел к ней, чтобы посмотреть, в чем дело.
Лошадь была такая тощая, что кожа на ней была почти прозрачная, и такая громадная, что походила на нарисованную плотничьим толстым карандашом. Она была запряжена в сани. Возница куда-то ушел. Там, где он ее оставил, было набросано на снег немного сена, совсем немного. Лежали клочья и лежали такими маленькими травинками, что было грустно смотреть на это.
Лошадь видела эти клочья пожелтевшего холодного сена. Она не могла нагнуться и взять их. Она набиралась сил, становилась на колени, одним резким движением хватала травинки и, встав, жевала их долго, долго. Потом она набиралась снова силы, снова становилась на колени и снова хватала большими дрожащими губами, сморщив морду. Потом она стояла, отдыхая, тяжело вздыхала, качаясь на несуразно длинных и тонких ногах.
Люди от голода слабели и умирали, и тогда в городе появилось новое слово: стационар. Так называлось место, куда привозили и приводили самых истощенных людей. Там их клали на чистые постели, в теплых комнатах, кормили под наблюдением врачей и давали им разные укрепляющие витамины.
Человек, который чувствовал, что он слабеет, не должен был терять душевной силы. Если он терял эту душевную силу, его было труднее вернуть к жизни.
Тогда, в те дни, на улицах уже нельзя было увидеть никакого транспорта. Редко, редко проходили военные грузовики, нагруженные снарядами, или автобусы, перевозившие раненых. Трамвайные вагоны, автобусы и троллейбусы, занесенные до крыш снегом, стояли со стеклами, на которых был толстый налет, и не могли никуда уйти, потому что в городе не было горючего.
Поэтому больных возили в стационар на санках их родные или друзья. Есть в Ленинграде такая Кленовая улица. Она летом утопает в зелени, и на ней почти нет домов. В одном конце возвышается большой дом военного ведомства, в другом – красный Инженерный замок, похожий на крепость.
По этой улице маленькая, закутанная в три платка женщина, спотыкаясь в глубоком снегу, везла на детских саночках изможденного мужчину. Трудно было сказать, сколько ему лет, потому что он давно не брился и весь зарос колючей, острой, мертвенно-синей щетиной. Он сидел на саночках, закрыв глаза, и через каждые три шага падал навзничь. Женщина освобождалась от веревок, за которые она тащила сани, подходила к нему, приподнимала его, и он снова сидел, страшный, как кащей, с закрытыми глазами. И снова он падал, когда женщина успевала сделать вперед всего несколько шагов. Прохожие молча смотрели на эту сцену и шли дальше.
Наконец, когда он упал в десятый раз, женщина остановилась и впервые беспомощно посмотрела вокруг. Тогда с тротуара сошла высокая костистая женщина, с упрямым выражением глубоких синих глаз, подошла к упавшему, подняла его резко, посадила и громко три раза прокричала ему в ухо: «Гражданин, сидеть, или смерть! Сидеть, или смерть! Сидеть, или смерть!»
Он открыл глаза, заморгал и уселся. Больше он не падал. Так скрылись сани, увозившие его в стационар, и он все сидел – прямой, как палка.
Федор Иванович Панферов
Здравствуй, мой победитель!
Аэродром расположился у самого города, рядом с авиазаводом, и напоминал колхозное поле: на окраине виднелся дубовый лес, кое-где еще остались следы пашни, а из-под прошлогодней примятой травы выбивалась буйная зелень. Сейчас аэродром гудел, сотрясался, как будто по нему ползли тысячи тракторов.
Как только директор авиазавода Федор Григорьевич Сланцев переступил порог проходной будки, так сразу на него и кинулся вихревой ветер. Ветер рвал с него кепи, крутил полы пальто, отбрасывая директора к воротам.
– Ух, ух! – выкрикнул он радостно, уже понимая, что такой ветер поднят пропеллерами, а это значит – самолеты готовятся к вылету.
По боковинам аэродрома, крыло к крылу, уходя вдаль, как гигантские осы, стояли штурмовики.
Летчики расхаживали около самолетов медленно, сдержанно, сберегая силы, как это делают первоклассные наездники. Каждому из них сегодня предстояло в воздухе испытать пять-шесть самолетов. А как он поведет себя в воздухе, тот или иной самолет, вот сейчас так мирно расположенный в ряду других таких же? Вдруг откажет мотор, вдруг «забарахлит» управление, вдруг… и тогда нужны буквально секунды, чтобы «сообразить», «не растеряться», «найтись». Правда, это «вдруг» случалось редко… Но летчики ходили около самолетов, не разговаривая, равномерным шагом, сберегая силы. Увидев директора, они тем же неторопливым, экономным шагом направились к нему, не смахивая с лиц той сосредоточенности, какая характерна только летчикам-испытателям.
– Значит, летим? А как же облачность? – спросил Федор Григорьевич.
– Пробьем. Дымка тонкая, а руки чешутся… Да и фронт требует… Так решили сегодня утром, – ответил за всех майор, начальник аэродрома.
Со стороны летного поля подошел летчик-фронтовик. Росточком он небольшой, но ловкий, сбитый, юркий. Он весь сиял, идя на директора. Подойдя, щелкнул каблуками, вытянулся, вскрикнул:
– Приветствую, товарищ директор!
– Гриша, Григорий Васильевич, – поправился директор, протягивая руку, и нарочно нахмурился. – Опять за самолетом? Да ты что же это? Мы строим, а ты там гробишь…
Гриша было стушевался, но тут же, словно невзначай, расстегнул кожаную куртку-коротушку, распахнул полы: на груди выше орденов поблескивала Золотая Звездочка.
Заводской двор блестел на солнце асфальтом и чистотой. Казалось, что это вовсе и не завод, а санаторий. Корпуса цехов, с замаскированными окнами, голубели стенами; по обе стороны дорожки тянулись уже разделанные клумбы с только что высаженными цветами, и липы таращились ветками с крупными набухающими почками. Почки зеленели, рвались маленькими узенькими листочками. Влево, на повороте к цехам, вокруг огромной круглой клумбы на зеленых столбиках красовались овальные портреты передовых рабочих. Среди них Гриша увидел и Надю. Да, да, это она. Это ее глаза. Вот она смеется, и как смеется в этот солнечный весенний день… Гриша подошел ближе и под портретом прочел: «Надежда Константиновна Рюмина». И тут же увидел другое: на груди Нади орден Трудового Красного Знамени.
«Не сказала… мне не сказала, – с глубокой обидой подумал он. – Впрочем, она такая же была и в школе: когда получала „отлично“, то молчала, но уж если получала „удочку“, то носилась и всем надоедала с этим. „Зачем ты об этом шумишь?“, – спросил ее однажды Гриша. – „А чтобы мне было больше стыдно“, – ответила она, глядя куда-то в сторону грустными глазами. – Вот и теперь такая же», – успокаивающе подумал Гриша, и его глаза остановились на соседнем портрете.
Рядом с Надей висел портрет Петра Крашенникова, занявшего на заводе Гришино место. Петя – в костюме, при галстуке. Большие, почти девичьи глаза его, как нарочно, скосились на Надю… и на его груди орден Красной Звезды.
– Да-а, – протянул Гриша, и вдруг сердце у него сжалось. – А может быть… – пробормотал он.
Таким он и вошел в первый цех. Тут на него сразу хлынула оглушающая волна треска, визга: по обе стороны коридора, длинного, темноватого, люди сверлили пневматическими сверлами, клепали, и все стонало, гудело, оглушая.
«Самолет и когда строится, так же гремит», – подумал Гриша, шагая по коридору, мельком взглядывая на работающих людей.
Все это были люди его возраста и еще моложе, то есть такие же, каким и он когда-то пришел сюда, на завод… Тогда, года четыре тому назад, они вместе с Надей окончили школу и намеревались было после окончания десятилетки поступить в высшее учебное заведение: Гриша в авиаинститут, Надя – на исторический. Но оба очутились на заводе, первыми откликнулись на призыв заводоуправления, вполне сознавая, что учебу можно будет закончить и потом, а сейчас фронт требует самолеты.
Вскоре они уже работали в сборочном на штыковке, на одной из самых сложных деталей – прикрепляли крыло к самолету, – руководя каждый группой ребят и девчат, соревнуясь друг с другом. А Гриша еще пристрастился к летному делу. И вот, он уже летчик. Теперь на заводе его место занял Петя Крашенников.
Гриша, охваченный воспоминаниями, шел, не замечая, как люди, главным образом молодежь – ребята и девчата, – на секунды приостанавливали работы, глядя на него сияющими горделивыми глазами, произнося:
– Гриша приехал!
– Молодец-то какой! Героя получил!
– На нашем самолете.
Вот и сборочный – огромный застекленный зал, напоминающий зал приема высокопоставленных гостей. Через боковые просветы со всех сторон рвалось буйное солнце, освещая самолеты, медленно и беспрестанно двигающиеся по конвейеру.
В начале конвейера самолет совсем не походил сам на себя. Здесь стояло что-то такое из толстой брони, похожее на лодочку, потом к этой лодочке пристраивался мотор, тяжелый, огромный, поднимаемый краном. И именно здесь казалось невероятным, что такая броня и такой мотор скоро взовьются в воздух и превратятся в «черную смерть» для врага… Дальше самолет как бы одевался: у него появлялась передняя часть, затем хвост… а вот и крылья… И всюду по самолетам ползают люди, девушки, юноши, и каждый что-то привинчивает, что-то прилаживает, одухотворяя это тяжелое мертвое тело.
Под стеклянным потолком висит огромный циферблат, а на самом верху циферблата огненно горит «осталось 10 минут». Вдруг огонек мигнул, и снова – «осталось 5 минут»… и сильнее загудели, завизжали пневматические сверла, застучали молотки, заползали люди – по крыльям, по носовой части, на хвостах самолетов.
– Полетит. Обязательно полетит и будет громить врага! – проговорил про себя Гриша, переполненный радостью и тем, что вот сейчас увидит Надю; он шагнул ближе к конвейеру. И тут, среди всех, он увидел только ее – ее волосы, черные, густые, круто подвязанные на затылке, сизую, уже в легком загаре шею, ее локти, так быстро двигающиеся. Ее! Ее! Да, это было все ее – родное Грише. И он в двух-трех шагах от нее остановился, невольно загадывая: «Если любит, то повернется ко мне…»
Через какую-то секунду ее плечи дрогнули, и она повернулась к нему лицом, не приостанавливая работы. Скорее, она повернулась к нему глазами, потому что он видел только эти глаза. И глаза ее сначала посмотрели на него удивленно, испуганно, но тут же вспыхнули радостными искорками. И он шагнул к ней, произнося в грохоте:
– Надя. Надюша… только на пять минут. Давай отойдем вот туда, – ему хотелось в сторонке положить ей руки на плечи… и сказать… Что сказать? Да просто положить руки на плечи, глянуть в глубину ее глаз… И она все поймет.
Она улыбнулась и показала глазами на циферблат. Там, на циферблате, предупреждающе горело «осталось 5 минут». И глаза Нади вдруг отчужденно проговорили: «Ты сам видишь, осталось пять минут. А затем все начнется снова», – и она вся ушла в работу, а за ней и вся ее группа.
Он остался один в грохоте, визге, среди медленно двигающихся самолетов, и ему стало невыносимо грустно.
– Да что же это? Что же? Я к ней со всей открытой душой, а она?.. – Он повернулся и пошел к выходу, затем оглянулся и увидел Петю Крашенникова. Тот стоял неподалеку от Нади, тоже около крыла, и, казалось, смеялся над Гришей. – Он. Да, он, – окончательно решил Гриша и выбежал из цеха.
Минуты. Минуты бежали…
Чей сегодня будет салют? Нади Рюминой или Пети Крашенникова? Такая мысль – соревноваться за салют – пришла Ванюшке Куклину – вихрастому, рыжеватому, с задранным носом пареньку из группы Пети Крашенникова. Об этом не знали ни заводоуправление, ни общественные организации завода, но это от Ванюшки Куклина распространилось по всему цеху, по всем группам, и как только наступило время салютов, Ванюшка Куклин стремглав кидался к мощному репродуктору и включал его. И когда в цехе начинали греметь пушки, руки девчат и ребят работали еще напряженнее, еще крепче, наддавая, потому что все чувствовали себя так, будто они не здесь, в мирной обстановке, а там, на фронте, и там, на фронте, своим трудом, воплощенным в самолеты, они громят врага. И если группа Нади отставала на две – три минуты, Ванюшка Куклин вертелся на одной ноге и кричал:
– Отстали! Э-э-э! После драки кулаками машете.
Но если отставала группа Пети Крашенникова, Ванюшка Куклин молча сопел, не отрываясь от работы, искоса, недовольно посматривал на своего руководителя и на вопрос кого-нибудь из группы Нади: «Ну, как, Ванюшка, сегодня у вас дела?» – отмалчивался.
Вначале соревнование шло за каждый салют. Но их на дню было по нескольку, и все путалось: молодежь не успевала подсчитывать успехи той или иной группы. После этого было решено соревноваться только за «особые» – Варшава, Кенигсберг, Будапешт, Вена, Берлин. Сегодня как раз и были те дни, когда все внимание было сосредоточено на Берлине. Вот почему и ребята и девчата уже десятый день работали с наивысшим напряжением, удивляя заводоуправление такими темпами, каких еще не было за время войны.
– Чудак, – проговорила Надя, поблескивая карими, большими, с мохнатыми ресницами глазами, и по-девичьи пискнула, радуясь тому, что Гриша все-таки пришел.
«Ведь он такой хороший, – думала она и сейчас, ни на секунду не приостанавливая работы, – Такой хороший… Мой!..» – Она вся вспыхнула от впервые пришедшей мысли и застыдилась. Но мысль от этого не заглохла, и Надя про себя воскликнула уже радостно и просто: «Мой! Муж? И я поменяю фамилию. А как это будет звучать? Надежда Кудряшова! Хорошо! Очень приятно. Очень приятно!» – и ее руки заработали еще быстрее. Она посмотрела на своих ребят и девчат, и те, видимо, почувствовав ее взгляд, заработали тоже быстрее. А она крикнула:
– За Берлин, товарищи!.. Наши-то, ведь уже там, под Берлином!
Раздался резкий звонок. Он пронесся по цеху, и вдруг свет на циферблате задрожал, надпись «осталось 5 минут» мигнула, и кричаще загорелось «начало». И по всему цеху из грудей ребят и девчат вырвалось мощное, побеждающее:
– А-ах! – потому что «начало» говорило, что время обработки одного самолета для всех кончилось, что надо переходить на другой самолет, но все уже были на новых деталях.
Надя в эту минуту только успела спросить Петю Крашенникова:
– Который?
И тот, не отрываясь от работы, кивком головы показал на самолет, который уже приблизился к их «стоянке», то есть к месту работы. Кивнув, сказал:
– Вот он.
И самолет этот вдруг выделился изо всех и стал таким родным, как Гриша Кудряшов.
Дней пять тому назад, когда по всему заводу разнеслась весть о том, что с фронта за новой машиной прилетел Гриша Кудряшов, получивший Героя Советского Союза, весь тридцатитысячный коллектив завода в один голос заявил:
– Построить Грише особый самолет.
Старший мастер Иван Иванович, привычно поправляя кудлатые волосы на голове, сказал:
– Да ведь директор и без вас выдаст ему новый самолет.
– Нет, – запротестовала молодежь. – Мы дадим особый… совсем, совсем свой.
И вот уже четвертый день «особо шли» особые детали: по-особому работали медники, кузнецы, слесари, паковщики, монтажники. По-особому – для Гриши. И теперь этот самый «особый самолет» подошел к месту стоянки Нади Рюминой и Пети Крашенникова…
Это даже был не парк, а просто уголок старого дубового леса, перемешанного с молодыми побегами орешника и берез, с глухими балками, заросшими в низинах густым малинником. Парк был за рекой, и в него почти никто не заходил, поэтому он был глух и загадочно-мрачен…
Гриша пришел сюда раньше назначенного времени. Он страшно боялся опоздать и вот пришел без четверти девять, а уговорились они с Надей быть тут ровно в десять.
Вчера он долго сторожил Надю у проходной будки. Вскоре с завода хлынули рабочие, и среди всех он опять увидел ее, только не одну: рядом с ней шел Петя Крашенников, и они о чем-то оживленно говорили, а Надя смеялась так радостно и так заразительно, что у Гриши захолонуло сердце:
– Ну вот, Григорий Кудряшов, – задыхаясь, проговорил он. – Вот тебе… – да так и остался стоять на одном месте.
И только поздно ночью, не в силах угомонить свою боль, махнув было на все рукой, решив завтра же улететь на фронт, он позвонил Наде, намереваясь ей сказать: «Ну, что ж, пути наши разошлись», как тут же, не успев сказать то, что хотел, услышал ее голос:
– Да где ты? Где ты пропал? – с тоской и страхом прокричала она в трубку.
– Да нет… что ты, – и Гриша сразу почувствовал, как незаслуженно обидел Надю. – Я просто… ну, знаешь. Я могу тебе завтра рассказать все, все. Сегодня, конечно, где уж, поздно – двенадцатый час. А завтра… Хочешь, в нашем парке?..
И вот он – парк. Он стал еще глуше. Теперь сюда, очевидно, совсем никто не ходит: дорожки, кривые, извилистые, вытоптанные когда-то посетителями, устланы прошлогодней, примятой за зиму листвой. Идешь, а лист пристает к подошве.
Так прошел час, два. Гриша все ходил по извилистым тропам, пересекая балки, то и дело сворачивая на ложбину, откуда были видны река, город, и, затосковав, присел под старым рогатым дубом: уже одиннадцать часов, а Нади все нет.
– Да что же это такое? – с обидой проговорил он и в ту же минуту увидел, как от противоположного берега оторвалась голубая лодочка и быстро пошла к парку, а в лодочке что-то пестрое, яркое…
Лодочка быстро приближалась. И вот уже Надю видно всю. Да, это она в пестром розовом платье. Протянув руку Грише, она легко выпрыгнула на берег.
– Запоздала я немного, Гриша, – виновато проговорила она, вся вспыхнув румянцем. – И смешно запоздала… Тебе нравится мое платье?
– Да. Очень. Ты в нем… ты в нем, как цветочек… такой полевой.
– Ну, вот, – и Надя так звонко рассмеялась, что рассмеялся, еще ничего не понимая, и Гриша. А Надя продолжала: – Так вот платье и виновник всему: мне обещали его в мастерской выдать в восемь утра, а выдали только в десять, – и стесняясь: – а мне хотелось, чтобы ты первый увидел меня в таком платье. И вот видишь?
Он благодарно посмотрел ей в глаза:
– Спасибо тебе, Надя, и прости меня, – и он рассказал ей все, все, что творилось с ним вчера, позавчера, третьего дня и там, на фронте. Он вообще не любил рассказывать про свои фронтовые дела. Но о последнем случае, когда у него сгорел самолет, он не мог умолчать перед Надей… – Я, Надюша, этого не ждал. Мы уже летели обратно, блестяще разгромив немецкий аэродром, как вдруг со стороны на нас ринулись фашистские истребители. Мы замкнулись в круг, знаешь, так, хвост в хвост, и стали удаляться, а истребители раскинулись около нас, как волки около костров. Мы уходили. А фашисты все крутились и крутились, боясь попасть в линию нашего огня: они ведь смелы, когда перед ними одиночка. Но вот откуда-то вынырнул, как прозвали мы его, «бешеный». Мы уже знали его: он не раз нападал на нас и почти всякий раз вырывал машину. И тут он откуда-то вынырнул, черный, юркий, выделывая головокружительные трюки. Да-а. Это был он – матерый пес. Бешеный! Увидев его вправо от себя, я отвернул свой самолет… И помню только одно: мой самолет весь дрогнул и пошел вниз, не слушая меня. Я вцепился в борт кабины и выкинул себя, видя, как чуть пораньше меня выбросился и мой друг – стрелок-радист. Парашют мой почему-то долго не раскрывался, а когда раскрылся, я увидел, что земля слишком близка… и смерть неминуема. И тут, тут у меня блеснула мысль: «Я не хочу так умирать» – и другое: «Надюша, пусть твоя любовь спасет меня», – Гриша смолк и снова посмотрел на Надю, в ее большие карие глаза.
– А тот… ушел? – с тревогой и досадой чуть погодя спросила Надя.
– Нет. Оказывается, я его сбил, но он успел поджечь и наш самолет. Это выяснилось потом, когда часа через два меня потребовали к полковнику. Когда я вошел к полковнику, то я увидел: в стороне от него стоял седоватый, весь увешанный крестами немецкий летчик. Полковник обратился ко мне и сказал: «Вас захотел посмотреть вот этот, кого вы сбили сегодня… Бешеный», – и тут же сказал что-то летчику на немецком языке. Тот вцепился в меня глазами и вдруг как-то весь повял. Оказывается, он был под Сталинградом, Ростовом, на Днепре, а сбил я его уже в Силезии. Видимо, он ждал, что перед ним станет тоже седоватый, умудренный летным опытом летчик. А тут перед ним стоял я. Он, опустив руки, проговорил: «Юн» – и заскрипел зубами. А я про себя сказал: «Мы с Надей такие».
Гриша долго молчал. Молчала и Надя. Затем она повернулась к нему и тихо произнесла:
– Ты был прав… тогда… когда падал?
– Да.
– Да? – и Надя посмотрела на него такими теплыми глазами, что ему захотелось вот сейчас же крепко, со всей силой обнять ее, но он только погладил ее руку. А она вскочила и, смеясь, браня себя, стала его тормошить:
– Гриша!.. Гриша!.. Я и забыла. Ко мне звонили и просили передать: ведь тебе надо быть в три часа на аэродроме…
День улыбался юными лицами. Да, да. Если посмотреть вверх, то там только солнце яркое, чистое на синем, голубом, без пятнышка, небе, а тут всюду улыбающиеся лица юношей, девушек… И гул, гул, тридцатитысячеголосый гул.
Вот они на заборах, на деревьях, на площадке, разряженные во все самое лучшее и с самыми лучшими человеческими чувствами, пришли сюда, чтобы проводить Гришу Кудряшова.
Никто этого не ждал: ни Федор Григорьевич, ни Иван Иванович. Иван Иванович было решил, ну, выделить от каждого цеха пять-шесть человек.
– Ведь выходной! Пусть ребята отдохнут, – говорил он.
Но вот они все пришли сюда, на аэродром, за час до вылета Гриши Кудряшова. Пришли. Все, весь завод.
– Нет. Мы их еще не знаем. От них можно было ждать всего, а вот этого, вот этого я никак не ожидал, – взволнованно проговорил Иван Иванович, – чтобы все пришли! Нет, я этого не ожидал. Да ведь они… они все готовы ринуться за Гришей, туда, на фронт.
Они стояли в центре аэродрома, в группе представителей от цехов. Здесь были и Надя, и Петя Крашенников, и Ванюшка Куклин. Гриша уже не раз прощался с ними, тряс руку каждому, обнимал и целовал и, конечно, крепче всех он целовал Надю – впервые. И, может быть, именно поэтому, обойдя всех, начинал снова, чтобы снова, еще раз поцеловать Надю. Теперь он и его друг-радист уже сидели в самолете, внешне оба одинаковые – в шлемах, очках, закинутых на шлем.
Когда Гриша сел в кабину и протянул руки, чтобы пустить мотор, все разом смолкло: и гул, и щебет, и звонкий смех. Наступила такая тишина, что слышно было, как где-то пел скворец. И вдруг раздались такие оглушительные аплодисменты, что когда Надя подбежала к самолету, намереваясь сказать Грише прощальное слово – свое наедине – и сказала это слово, то Гриша ничего не понял, и она просто замахала руками, затем выхватила из кармана мел и написала на борту самолета: «Возвращайтесь скорее с победой». Гриша заглянул, еле разобрал, а когда разобрал, прокричал:
– Это ты кому, Надя?
– Всем и тебе, – прокричала она в ответ.
В ночь на второе мая Гриша «отпустил» последние бомбы на Берлин. Берлин пылал. Пожары его виднелись с самолета за сто-двести километров, и было трудно понять, где наши, где враг. Но задание надо было выполнить, и Гриша вместе с другими летчиками вел свой самолет на Берлин… И вдруг в воздухе послышалась команда:
– На прожектора! Прожектора укажут!
И вот вспыхнули прожектора. Они прорезали зарево, впиваясь в темное небо, и ложились туда, где был враг. Сюда и «отпустил» Гриша последние бомбы. Второго мая Берлин пал.
…Как всегда, и в этот день Ванюшка Куклин быстро включил мощный репродуктор, отбежал к двигающемуся по конвейеру самолету. Пал Берлин… и руки молодых рабочих заработали еще быстрее. Только Надя крикнула:
– Ванюшка, а ведь этот салют наш: на полторы минуты мы обогнали вас!
Одиннадцатого мая Гриша на открытой машине въезжал в Берлин. Впереди рядом с шофером сидел его командир.
Дом за домом, квартал за кварталом шла машина мимо сплошных развалин. Мелькали груды разбитого, обожженного кирпича, изуродованные железные балки.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Машина проезжала мимо сумрачного здания. Это была имперская канцелярия.
– Я бывал здесь, на этой улице, несколько лет назад. Да… теперь и не узнаешь. Но что это, дружок, у тебя такие глаза грустные… нет, не грустные, а какие-то далекие? – спросил генерал Кудряшова.
Гриша сначала потупил взор, затем выпрямился и, отдавая честь, проговорил:
– Я хотел бы вас просить, товарищ генерал-лейтенант… мне так хочется слетать домой.
– Да-а, – генерал-лейтенант еще раз посмотрел на Гришу и, понимая его, вспоминая свои молодые годы, проговорил:
– Чувствую. Ну, что ж, слетай на недельку. Ты имеешь на это полное право.
На следующий день к вечеру Гриша был уже дома.
А еще через час он постучал в дверь комнатки Нади.
Дверь открылась, и Гриша увидел стол, накрытый чистой скатертью, на столе свежие цветы и вазу с конфетами, покрытую салфеткой. Навстречу ему шла Надя в том самом платье, в котором она тогда пришла в старый заброшенный парк. У окна сидела ее мать. По всему было видно, что они кого-то ждали.
«Вот, не в ту минуту я к вам зашел», – горестно подумал было Гриша, но Надя положила ему руки на плечи и, глядя в его глаза, прошептала:
– Мы тебя ждали. Уже пятый день. И здравствуй! Здравствуй, мой победитель!