355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мигель Анхель Астуриас » Глаза погребенных » Текст книги (страница 38)
Глаза погребенных
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:01

Текст книги "Глаза погребенных"


Автор книги: Мигель Анхель Астуриас



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 40 страниц)

XXXIX

– Спокойной ночи!.. – раздавалось в «Семирамиде». – Спокойной ночи!.. – Прислуга расходилась по домам. – Спокойной ночи!.. – Все ложились спать: завтра утром рано вставать, в Чикаго уезжают дон Хуан Лусеро с Боби Мейкером Томпсоном.

Только дон Хуан будет сопровождать Боби Мейкера Томпсона. Остальные члены семейства Лусеро остаются в Тикисате.

Бежать отсюда, решил дон Хуан, нет необходимости, надо лишь поспеть вовремя, чтобы ставший жертвой рака, полупарализованный, а теперь к тому же заболевший воспалением легких Зеленый Папа, этот пират, ныне плавающий в морях морфия, успел взглянуть на юного внука – белокурого и голубоглазого. А Боби в это время покачивался в кресле-качалке, забытом на террасе. Нараставшее беспокойное чувство приводило его в отчаяние, хотя он знал, чем оно вызвано, но не хотел себе признаться в этом – и, откинув голову на спинку и ухватившись за подлокотники качалки, пытался забыться, не чувствовать запахов ночи, пьянящего аромата цветов, листвы и травы в росе.

Эти запахи. Этот мучительный запах, нет никакой возможности избавиться от него. Он глубоко вздохнул, наполнил легкие воздухом, попытался освободиться от неприятного ощущения, а тут еще затекли ноги, мучили смутные и неодолимые желания, как он ни старался подавить их… и он качался, качался в кресле-качалке… Что же делать?.. Куда пойти?.. Впрочем, он знал, куда, но…

Он зажмурил и вновь открыл глаза, не прекращая покачиваться на кресле, каждый раз отталкиваясь ногой – с каждым разом все легче и легче, – откидываясь на спинку, откидывая голову на спинку, чтобы свободнее было дышать. Да, так было легче. Засунув руки в карманы брюк, он чувствовал сквозь ткань, влажную и грязную, как пульсирует, бушует кровь в реках без устья.

Что же задерживало его?.. Она не ждет его? Ну и что ж, пусть будет приятный сюрприз… Ага, он сказал ей, будто уезжает сегодня, 29-го, а сам уедет только завтра?.. Тем лучше!.. Они попрощаются… снова ритмы джаза!..

Он поднялся, словно огонек взметнулся, словно он сам себя поджег спичкой. Но тотчас же решимость покинула его, и он опять бросился в качалку. Промелькнула мысль – проще простого: надо расстегнуть ворот рубашки, голову опять откинуть на спинку, надо передохнуть. Руки, как когти, вцепились в подлокотники кресла. Было страшно идти одному в эту знойную ночь побережья. Вслепую, с закрытыми глазами, проникнуть в черную лихорадку кипящей и бурлящей ночи, где тебя подстерегают жестокие шипы и колючки, где предательски манят к себе орхидеи на мхах и папоротниках, прикрывающих бездонные провалы и ямы, где что-то хищное летает, ползает или бродит беспрестанно.

И другие страхи привязывали его к креслу. Родные и друзья – а у миллионеров всегда много родных и друзей – приходили прощаться с доном Хуаном Лусеро и рассказывали – как страшные сказки, сеющие в душе тревогу и страх, – о том, что происходит в стране. По слухам, в эту ночь в стране должны произойти важные события. И еще никому не известно, подаст ли в отставку «сильный человек». Они оказались брошенными на произвол судьбы, когда этот болван Зевун оставил солдат в казармах и, вместо того чтобы защищать интересы Компании, решил спасать свою шкуру – ему наплевать на то, что бандиты, – а у них кони! – вовсю распоясались, нападая, поджигая, насилуя, вешая людей на деревьях и телеграфных столбах. Приближенные дона Хуана Лусеро – ведь он уезжает – шептали ему на ухо, что они завидуют ему, что они поздравляют его с тем, что он увозит Боби. Чем дальше, тем лучше. К чему нести ответственность еще и за внука президента Компании? Да, чем дальше, тем лучше. Забастовщики, как только увидят, что они проиграли, постараются похитить его. Мальчуган такой непослушный, бродит, где хочет, и делает, что только взбредет ему в голову. А если его похитят, они потребуют в виде выкупа удовлетворить их требования и даже больше. В таких случаях тормоза не действуют. Впрочем, это еще не самое худшее.

Дед! Дед! Вот взглянет он в глаза внука – и отдаст забастовщикам все, что те ни попросят, – отдаст им все свои акции в Компании – при мысли об этом Лусеро настораживались, – лишь бы внук вернулся живым и здоровым. Ведь это мать послала его сюда. Старик не хотел. Опасаясь, что японцы или немцы будут бомбить Чикаго, мать отправила мальчика на плантации. По крайней мере хоть там – прикидывала истеричная сеньора – не погибнет, спасется семечко Мейкеров Томпсонов, наследник его Зеленого Святейшества. Эта женщина была истинной представительницей семьи Томпсонов, даже перещеголяла всех их, недаром Боби был удивительно похож на того просоленного пирата, который в былые времена не щадил побережье Карибского моря и не щадил людей – берег моря человеческого страдания.

Некоторые считали, что Компания уже не сможет с прежней решительностью вести борьбу против забастовщиков: а вдруг что-нибудь случится с Боби? Да, да, пусть его увезут. Чем дальше, тем лучше. Завтра они улетят. Полетят в двухмоторном самолете. Если бы не эта тьма, можно было бы разглядеть самолет на взлетной дорожке – пустыре между плантациями, – вырисовывавшийся на фоне банановых листьев, как огромная стрекоза.

Боби устремил взгляд голубых глаз в ночную тьму, замершую в молчании, которое нарушали лишь совы, пролетая со свистящим завыванием ветра; тьму ночи не нарушал огонь, зажженный человеком, – только звезды да светляки, светляки да звезды, а все остальные обитатели, казалось, исчезли, и земля погрузилась в свой вечный сон. Боби, встревоженный, встал. Прошел по террасе из конца в конец. И вся терраса окутана мраком. Куда идти, зачем искать что-то там, на горизонте, где поднимается молочная пелена над зданиями Компании? А кругом все тонет во мраке. Во мраке – комендатура, во мраке – улица поселка, во мраке – железнодорожная станция. Лучше пойти спать. Он зажмурил глаза – и ему стало стыдно перед самим собой. Зачем идти в свою постель? Он быстро открыл глаза и стал искать, искать, искать в этой беспредельной темноте, в перешептывании листьев, в легком звуке скатывавшихся со лба капелек пота, в слюне, которую он сплевывал и сплевывал, в ограде из агав и пиньюел [156]156
  156. Пиньюела – кустарник с колючками; используется для создания живых изгородей.


[Закрыть]
… ему виделись маисовые поля и белый домик на краю насыпи… Пусть она не ждет его сегодня, но все же выйдет на порог, услышав мелодию джаза, которую он просвистит, выйдет ему навстречу, счастливая, что он не уехал.

Он растянулся на краю постели в одежде, не зная, что предпринять – уйти или остаться…

Не подымаясь с кровати, разделся. Все его приводило в отчаяние, сердило, возмущало, раздражало. Оторвалась и покатилась куда-то пуговица – никак не пролезала сквозь петлю. Боже мой, как трудно снять с себя рубашку, когда лежишь! И стянуть штаны. Какие-то странные движения. Барахтаясь, будто ребенок, который пытается освободиться от пеленок, он кое-как высвободил ноги. Белье падает на стул, стоящий между его кроватью и кроватью Петушка Лусеро, который спит рядом. Очередь за башмаками. Один. Другой. Затем носки. Освобожденные пальцы растопырились веерами. Возникло ощущение, что это кончики магнитов. Он поджал их, но было уже поздно. Его парализовал какой-то толчок. Боби притих и лежал без движения. Он внезапно вспомнил запах той женщины – этим запахом пропиталось его тело. Оно передало запах постельному белью. Он вспомнил ночь, когда наслаждался ароматом ее тела, ласкал ее, познавал ее тайны… И тут же понял, что сейчас он – без нее и с ней – остался ее запах, глухо отдавалось эхо ее голоса, в памяти возникли и отблеск ее улыбки, и жест руки, поднятой к волосам, ее взгляд…

В соседней спальне – слышно было – тихо беседовали братья Лусеро, время от времени они покашливали.

– Забастовки не будет… – произнес один из них сонным голосом, как бы нехотя.

И эти три слова «Забастовки не будет…», «Забастовки не будет…», «ЗАБАСТОВКИ НЕ БУДЕТ…» – захватили сознание Боби, оглушили его. «Повесят их?.. – спросил он себя. – Повесят забастовщиков на дымок пулеметов?..»

Немного погодя, когда казалось, что братья уже уснули, до него донеслось:

– Я не оптимист… (Кто же это говорит, не дон ли Хуанчо?), но я человеческое существо и как человек говорю, что единственно гарантированное из всего в этом мире и… в потустороннем… – это – сомнение…

– И поэтому… – прозвучало в ответ, – уверяю тебя – забастовки не будет. Мы выиграем, ты же знаешь, что вожаки забастовки нарочно вовлекли людей в профсоюз, понимая, что это может захлопнуть двери перед каким-либо соглашением. Однако управляющий сообразил сразу – он принял делегатов пресловутого профсоюза трудящихся Тикисате и дал им понять, что пойдет навстречу всем их просьбам и требованиям, если они не поддержат подрывную забастовку в Бананере, которая должна начаться завтра в ноль часов. И люди из делегации – одни по собственной воле, а другие нехотя – приняли предложение управляющего как начало разрешения конфликта. Последнее слово предоставляется общему собранию рабочих, которое проводится завтра ночью и на котором, как я понимаю, будут присутствовать два полномочных представителя Компании. Эти гринго – практичные люди, знают, что крохоборством не выиграешь…

Боби засовывал голову под подушку, чтобы не слышать говоривших, отделаться от голосов, доносившихся из соседней комнаты, чтобы ничего не мешало ему мечтать о той, аромат которой он ощущал. Ах, если бы она была здесь! Ему доставляло удовольствие гладить, сжимать, растирать, чуть не рвать накрахмаленную простыню, с силой тереть ею лоб, щеки, ноздри, подбородок, на котором выступал золотистый пушок. Странная вялость. В соседней комнате братья уже смолкли, но их последние слова – «Хорошо, опасность, к счастью, исчезла, самое главное – загорелись огни!» – продолжали отзываться в ушах Боби, и он повторял про себя: «Если опасность исчезла, если загорелись огни, так почему я здесь!..» Он повернулся – лежа на спине легче думать… «Почему я здесь?.. Старики уже уснули… А что, если добраться до домика на насыпи, просвистеть джазовую мелодию?.. Почему я здесь?.. А если я оденусь… Конечно, чего еще раздумывать… меня никто не услышит, как выйду… посвищу… она открывает дверь… какие ножки!.. А если разбудить Петушка Лусеро, чтобы проводил?..» Он уже потянулся к спящему приятелю – кровати стояли близко, однако, едва прикоснувшись к горячей потной руке… отказался от своего намерения… Лучше оставить записку на столе… открыть ему секрет… адрес… дом… намекнуть…

Голышом он прошел на террасу и остановился, пораженный. Это была не та ночь, которую он только что видел. Это уже не была ночь на 29 июня. Совсем другая. От зданий Компании – его Компании (временами в нем пробуждался Мейкер Томпсон) – поднималось зарево огней, оно разлилось по всему горизонту, отблеск падал светящимся ливнем на банановые плантации. Опасность миновала. Явно. Даже собаки лаяли по-иному. Они лаяли, но в лае уже не ощущалось тоски и страха, как это было, когда господствовал мрак. Чувствовалась свежесть рассвета. В здешнем пылающем климате это как бы перевал: единственные часы, когда можно дышать.

Он быстро оделся – так поспешно, будто его одевало множество рук. Хотел было разбудить Петушка, да некогда… Нужно скорее выйти из дому, скорее погрузиться в утренний туман, в горячую траву, в зелень, ощутить под ногами влажную землю, идти, идти, идти, освобождаясь от самого себя, покидая тюрьму, идти навстречу счастью…

Клара Мария наконец-то забылась в счастливом сне. Она потрогала возлюбленного, лежавшего рядом, – так давно он не спал здесь, – и прильнула к нему, словно вода к прибрежной скале. Бессознательно она прислушивалась ко всем звукам, доносившимся с улицы… Свежесть рассвета. Единственный час, когда на побережье можно спать. Если вообще можно говорить о сне. Хоть остаток ночи – поспать. Но… что это?.. Кто-то бродит возле дома. Нет, на этот раз ей не почудилось. Может, кто-нибудь шпионит – нет, не может быть. А впрочем, пусть шпионит – все равно темно. Она успокоилась, но тут же приподнялась, взяла край простыни, хотела натянуть ее… нет, нет, не натянуть, она сжала ее рукой. Села в ногах постели – скорее прислушивалась, чем вглядывалась. Вздрогнула. Совсем проснулась. Шаги мулата. Похоже, его движения, он опять сеет перед дверью кости мертвеца. К счастью, она босиком – не услышит он, как она подойдет. И дверь только прикрыта. Осторожно поднялась с постели. Потихоньку отошла. Рядом с дверью был мачете. На этот раз она выпустит из него кровь, смоет «тоно» мертвецов, которое мулат наслал на нее уже не для того, чтобы бросил ее капитан, а для того, чтобы она овдовела. Она остановилась. Стояла бесшумно. Что-то удерживало ее. На столике, на котором лежали спички и стоял светильник, ее рука нащупала какой-то предмет. Уже не медля подошла к двери. И стала стрелять, стрелять из пистолета в темную фигуру, пока не опустел магазин…

Выстрелы заставили капитана Саломэ вскочить с постели. Комната была полна дыма. Капитан подбежал к Кларе Марии и заметил тень, которая метнулась вверх по насыпи, зашаталась.

– Что ты наделала?

– Это мулат! Мулат!..

– Какой мулат?

– Тот, который подбрасывал к моей двери кости покойника!

– Если ты его не убила, то, должно быть, тяжело ранила!..

Молчание сгущалось. Вглядываясь в темноту, капитан сказал:

– Он там упал… Пошли!

Она не могла двинуться с места. И Саломэ один побежал к тому месту, где упал человек. Кто это? Он щелкнул зажигалкой, всмотрелся и сразу же вернулся.

– Убила?.. – едва разжав окаменевшие челюсти, спросила Клара Мария каким-то мертвым голосом, в душе надеясь, что капитан скажет – нет.

– Да, но это не мулат…

– Кто?

– Внук президента Компании!

– Не может быть… он уехал… – И, спотыкаясь о камни, о корни, она пошла, нет, побежала, помчалась. За нею следовал капитан. Огоньком зажигалки осветил лицо Боби.

Руки и живот Боби были в крови, золотистые волосы пахли гарью. Меж полусомкнутых век отсвечивали бликами голубые глаза, полуоткрыты были губы…

Очнувшись, Клара Мария – она уже лежала в постели – услышала, как капитан мыл руки, натягивал мундир. Затем он подошел к ней и сказал:

– Я зажег свет, но ты этого даже не заметила… – Почему он говорит так, будто ничего не случилось, будто все это был сон, кошмар? – Мне пришлось тщательно осмотреть тебя, не осталось ли где-нибудь следов крови… на тебе, и у двери, и там, где он упал…

Клара Мария зажмурила глаза, две большие слезы скатились по ее щекам – нет, это был не сон, не кошмар, это была правда. А действительность не смоешь, как кровь…

– Сейчас, – продолжал капитан, застегивая последние пуговицы мундира, – я пойду в казарму, а ты не выходи из дому. Никто ничего не видел. Вина падет на забастовщиков или на бандитов, что бесчинствуют здесь. Если тебя спросят, если будут допрашивать, скажи – ты только слышала выстрелы, больше ничего.

– Дай глоток… – Она с трудом разжала губы. Капитан подошел к шкафу, достал бутылку коньяку с двумя стаканами.

– Я тоже выпью, – сказал он и наполнил стаканы до половины.

Она поднялась, дрожащей рукой схватила бутылку, налила свой стакан до краев и залпом выпила. Еще налила, коньяк даже плеснулся через край, и опять проглотила залпом со слепой алчностью убийцы. Алкоголь сразил ее. Она повалилась ничком – бессильная, безвольная, ногти вонзились в ладони, зубы – в побелевшие губы, по телу пробегала конвульсивная дрожь. Временами слышалось всхлипывание…

Капитан взял пистолет, запер дверь на ключ изнутри, а сам выскочил в окно.

Рассвет еще не наступал. Никогда не кончится эта ночь!

XL

– Ушел в отставку! У-ше-е-е-ел! У-ше-е-е-л!

Толпа кричала, повторяла хором. Металлические, бронзовые лица бедняков – вчера они были глиняными; черной пеной взлетают волосы – вчера они были безвольными нитями; львиными когтями стали ногти – вчера они казались вылепленными из хлебного мякиша; босые ноги бьют об асфальт, как конские копыта – вчера они скользили в неслышной походке раба.

– У-ше-е-е-е-л! У-ше-е-е-е-л! У-ше-е-е-е-е-е-л!..

Заполняя улицы и площади городов, отвоевывая их у солнца, разливаясь бурными потоками, толпа кричала, повторяла хором:

– У-ше-е-е-е-л! У-ше-е-е-е-л! У-ше-е-е-е-е-л!..

Одни плакали от радости, другие смеялись, третьи плакали и смеялись одновременно, четвертые, как Худасита, – ай, больше не увидит она своего расстрелянного сына! – молчали, утопив слова в рыданиях…

– У-ше-е-е-е-л! У-ш-е-е-е-л! У-ше-е-е-е-е-е-л!..

Поверить в это. Поверить. Вначале поверить – привыкнуть к мысли, что уже свершилось казавшееся невозможным. Убедиться, осознать, что это не улетучится вместе с произнесенным словом, не исчезнет при пробуждении, как сон. Люди вскочили сегодня рано утром с постели, испуганные, растерянные, накинув второпях что под руку попалось, спешили выбежать на улицу, выглянуть в двери или окна, желая услышать подтверждение новости. Беспорядочные шаги. Люди срываются с места, бегут, обгоняя всех и вся. Трудно поверить, а как уточнить, у кого спросить, верно ли то, что сообщило радио, – действительно ли президент подал в отставку, хотя в неумолчном гуле толпы волнами набегало:

– У-шел! У-шел! У-шел!

Услышать это. Мало услышать это. Сказать это. Мало сказать это. Нужно выкрикивать – кричать в это раннее утро, когда солнце уже выливало ведрами зной и повсюду разливался терпентинный запах. Зверь капитулировал. И это не был очередной маневр. Радио объявило о формировании военного кабинета.

– У-шел! У-шел! У-шел!

Все хотели слышать это, всем было нужно слушать это, сказать это, кричать это. И тому парнишке, который подъехал на рысистой лошади без седла, и старику, который очнулся от чуткой дремоты. И тому, кто вылезал из автомашины, и тому, кто поднимался в грузовик, и тому, кто работал, и тому, кто, бросив работу, присоединился к толпе:

– У-шел! У-шел! У-шел!

Братья и сестры, родители со своими детьми и дети со своими родителями, супруги, дяди и тети, племянники и кузены, зятья и тести, слуги жадно вглядывались друг в друга и, не говоря ни слова, онемев от радости, чуть не одурев от смеха и рыданий, бросались друг другу в объятия. Наконец-то они почувствовали себя воскресшими, живыми после многомесячномноголетней агонии под этой крышей, в этом доме. После молчаливого умирания каждый день, каждый час, каждую минуту, когда приходилось глотать свои слова и подавлять чувства, когда хотелось заглушить тоску домашней суетой или алкоголем, чтобы ни о чем не думать, ничего не ощущать…

Но не только родственники и друзья заключали друг друга в объятия. Незнакомые, никогда доселе не видавшие друг друга, крепко обнимались, крепко пожимали руки, празднуя, – они живы, они свободны!..

– Живые, свободные, и у себя дома!.. Пропустим еще глоточек!.. Давай еще обнимемся!.. Дайте-ка мне те пять лилий!..

Все возбуждены, устоять на одном месте невозможно, от возбуждения никто не стоит на месте, прыгают, все пришло в движение. Спелыми томатами покраснели глаза на солнцепеке; будто от едкого перца льются слезы; от всех пахнет агуардьенте, запах паленой кожи; из ноздрей, как из орудийных стволов, вылетает табачный дым; пальмовые сомбреро надвинуты на уши; струйками стекают усы…

– Без дураков, кто не с нами, тот сволочь! Хватит молчать – рабочему слово!

– Смерть гринго!

– Да здравствует Бананера! Да здравствует Тикисате!

– Долой гринго! Долой гринго!

– У-шел! У-шел! У-шел! У-шел!

Часовой не выстрелил в дона Хуана Лусеро и не уложил его тут же лишь потому, что в последнюю минуту тот послушался и остановился. Лусеро совершенно ничего не соображал от возбуждения, он был настолько взбудоражен, что шел, совсем не отдавая себе отчета, куда и зачем он идет. Резкий щелчок винтовочного затвора – еще мгновение, и его свалил бы выстрел в упор – заставил дона Хуана замереть на месте.

– В полицейском участке нет никого! – крикнул он часовому, губы его дрожали, он был вне себя от горя, скорби, испуга. – Ни полицейских, ни альгвасилов – никого! Единственная власть – комендант, мне нужно срочно его видеть!

– А чего тебе нужно? – Солдат обратился на «ты» к дону Хуану; часовой был неприступен, полон сознания собственной силы, прищуренные миндалевидные глаза холодно смотрели на дона Хуана, застежка каски затянута под подбородком.

Лусеро, уже не обращая внимания на то, что часовой продолжал держать винтовку на прицеле – солдат все еще считал, что незнакомец собирался ворваться в комендатуру, пояснил: сегодня на рассвете был убит внук президента Компании, а труп нельзя трогать без разрешения властей.

– Сегодня коменданта не увидишь, – отрезал часовой, и каска качнулась у него на голове. – Сейчас же убирайся, мне приказано стрелять…

У Лусеро мелькнула мысль о пуле, которая могла вылететь из винтовки, попасть в его сердце и отправить в вечность. Автоматически переставляя ноги, он отходил, не оборачиваясь, опасаясь, как бы часовому не взбрела в голову мысль выстрелить ему в спину.

Труп Боби уже лежал в гробу, в помещении управления. Его положили на металлический конторский стол – между телефоном, пишущей машинкой, арифмометром и машинкой для чинки карандашей.

– Компания все предусматривает, как предусматривает все и любое наше предприятие, действующее в тропиках, – заявил управляющий дону Хуану, который, опираясь рукой на плечо Петушка, никак не мог решиться взглянуть на деревянный ящик цвета слоновой кости. – Как видите, мистер Лусеро, на наших складах в любой момент есть гробы made in…

– Единственное, чего нам тут пока не хватает, так это электрического стула… – пробормотал, не то изливая гнев, не то пытаясь сострить, старший интендант, перемалывавший золотыми зубами табак. – Тогда забастовщики узнали бы, можно ли убивать безнаказанно…

– А по-моему, если позволите мне сказать… – произнес один из старых чиновников управления, не прекращая жевать чикле (чакла… чакла… чикле… чакла… чакла… чикле…), – а по-моему, это не забастовщики… какой им смысл?.. (Чакла, чакла… чикле…)

– Да-а-а!.. – Не расставаясь с табаком, старший интендант пожал плечами и развел руками, будто развернула крылья птица, собирающаяся взлететь.

– Вина… – вмешался молодой служащий, уроженец Иллинойса, который грыз арахис, складывая скорлупки аккуратной кучкой на гроб. – Вся вина ложится на власти. Нет власти нигде…

– Чакла… чакла… чакла… чикле… – снова зачавкал чиновник, и непонятно было, то ли он просто жевал чикле, то ли произнес что-то, однако всем стало ясно, что он сказал: «Мистер Лусеро – вот кто виноват… – чикле… чакла… чикле… чакла… – знал мистер Лусеро, что для Боби опасно, что… – ча-кла… чикле – ча-кла – ча-чи-ча…»

– Опасность заключалась в том, что его похитят, и отлично… – проговорил молодой уроженец Иллинойса, зеленые глаза выделялись на лице такого же цвета, как гроб слоновой кости; говорил он и выплевывал хрупкие скорлупки арахиса, выплевывал в кулак и, похоже, насвистывал: «Развеяться хочешь, мой светик? Купи арахиса пакетик…»

– А что… – продолжал тот, что жевал чикле. – А что не забастовщики виноваты в его гибели, так вполне понятно. Они могли его похитить и потребовать выкуп, но убивать… нет.

– Я думаю, что дед не переживет подобного известия! Какое варварство! Варварство!.. – Дон Хуан Лусеро повернулся к ним, хотя на самом деле никого не видел и никого не слышал и, казалось, разговаривал с призраками, да и сам он стал каким-то другим Хуаном Лусеро, фигуркой из мутного стекла.

– Сообщение было передано по телеграфу со всеми подробностями, – сказал старший интендант, и в уголках его рта зажелтели подтеки от разжеванного табака.

– Адресованное… ко… – поспешно спросил Лусеро, и оборвавшееся «о» осталось в открытом рту солоноватым следом высохшей слезинки.

– Ко… му? Матери! Матери! – успокоил его старший интендант, понимая, что Лусеро взволновали вовсе не какие-то сантименты: вдруг старик, узнав о случившемся, запросто аннулирует то, что он обещал Хуану Лусеро оставить по завещанию, если тот будет хранить Боби как зеницу ока?

Дон Хуан Лусеро глубоко вздохнул, вытащив платок из кармана, вытер пот. Он поджидал Петушка, которого послал в «Семирамиду» разузнать, нет ли новостей из столицы.

Чикле… чакла… чикле… чакла… – ритмично раздавалось у гроба чавканье чиновника, невозмутимо – как жвачное животное – жевавшего чикле, и столь же ритмично чавканью вторило легкое пощелкивание скорлупок арахиса: уроженец Иллинойса, будто прожорливый грызун, уничтожал орех за орехом.

– Телеграмма адресована матери, а уж она постарается сохранить ее в тайне, примет меры, чтобы Мейкер Томпсон ничего не узнал.

– Вы полагаете?.. – Услышанное дон Хуанчо воспринял как лекарство – всегда эти гринго придавали ему сил – они хоть и плохо говорили по-испански, но неизменно с таким апломбом, с такой самоуверенностью, что так и чудилось, будто не слова они произносили, а выкладывали деловые бумаги, одну за другой.

– Я не полагаю, мистер Лусеро, я в этом уверен. – Сквозь очки в золотой оправе на него глядели живые глазки старшего интенданта, который не переставал двигать челюстями и, перекатывая во рту кусок табака, собирался продолжить разговор. – Вы же знаете, что старик возражал против отъезда мальчика из Чикаго.

Дон Хуанчо утвердительно кивнул.

– Мать отправила Боби сюда. Опасалась, что сына убьют в Чикаго, если японцы или немцы начнут бомбить город…

– Вот видите, видите, как получилось… – вырвалось у Лусеро. – приехал, чтобы здесь погибнуть…

Руки его бессильно повисли. Он совсем пал духом. Чикле… чакла… чикле… чакла… – раздавались ритмичные звуки.

– Будем надеяться, что дед умрет, так и не узнав ничего, – добавил Лусеро, и на этот раз его слова прозвучали на редкость искренне. – Зачем ему передавать? Пусть умрет с уверенностью, что здесь он оставил наследника, внука, который так на него походил! Боже мой, какой рок судьбы! Что ждет всех нас после этих забастовок!..

Чикле… чакла… чикле… чакла… – Рядом с гробом цвета слоновой кости, в котором покоилось тело Боби, непрестанно раздавалось чавканье, а молодой грызун из Иллинойса с зелеными глазами продолжал грызть арахис, по-прежнему аккуратненько складывая скорлупки на гроб, и тихо-тихо, почти одним дыханием своим насвистывал: «Развеяться хочешь, мой светик? Купи арахиса пакетик…»

Аурелия Мейкер Томпсон – накладные ресницы, каждая из которых, как тоненькое перышко, торчала отдельно, волосы, отливающие лазурью, гибкая шея и стройное тело – результат массажей, гимнастики, диеты и парафиновых ванн – погасила сигарету, ткнув в пепельницу среди других окурков свой, чуть тронутый губной помадой. Она подошла к дверям залы – еще в окно заметила, как курьер прошел в сад и вручил телеграмму слуге. Она ждала этой телеграммы со страстным нетерпением. Наконец-то будет сообщено точное время прибытия Боби в Чикаго. Она перехватит сына в аэропорту и доставит его – со всей скоростью, какую только можно выжать из автомобиля, – чтобы дед успел увидеть внука. Сегодня утром, вырываясь из забытья, вызванного наркотиками, удушьем и агонией, он звал Боби, издавая какие-то завывания, похожие на попискивание мыши и скрип старой мебели.

Ничего не понимая, она стояла с телеграммой в руке. Буквы то подскакивали, то западали – как клавиши механического пианино. Она окаменела, словно покачиваясь в пустоте, пытаясь уловить значение слов, но буквы скакали перед глазами и куда-то убегали, буквы телеграммы, машинописные огромные буквы, за которыми ей виделся образ шумного существа, которое уже не было больше внуком Мейкера Томпсона… уже не… уже не… уже не… бессознательно повторяла и, наконец, потеряла отрицание «не», и в голове отдавалось нервным тиком только одно уже… уже… уже…

Она зажмурила глаза, сжала веки крепко-крепко-крепко, а открыв, осознала, что идет к спальне отца, идет и механически твердит:

– Убили Боби! Убили Боби! Убили Боби!..

Старик приподнялся на постели – глаза из стекла и тумана, мертвые волосы прилипли к черепу, а сам похож на скелет меж шелковых простыней – и не дал ей говорить. Во рту его клокотала и пузырилась слюна, жиденький смех слетал с губ, жестами и гримасами больной выражал свою радость, в потоке всхлипывающих завываний из открытой ямы рта (разжались леповиновавшиеся челюсти) вырвалось:

– Боби… Боби… Боби… с-сейчас… был… здесь!.. Здесь… здесь, со мной!..

Аурелия скомкала бесчувственной рукой телеграмму; еле сдерживаемые слезы жгли ей глаза. Она подошла к умирающему, который все еще пытался жестикулировать, счастливый, безмерно счастливый, что Боби сидел только что на краю его постели, рядом с ним…

Сраженная горем, Аурелия стиснула в кулаке скомканную телеграмму. Не могла она сообщить ему эту ужасную, страшную весть. Надо было задушить ее в себе. А если бы она и сказала, он все равно не поверил бы, что Боби убит. На краю постели он даже видел место, где только что сидел мальчик, ощущал вес его невесомого тела, созерцал его образ… И она невольно протянула свою дрожащую руку… хотела ощупать это место… ощутить кончиками пальцев… притронуться к щеке… губам… закрытым глазам… к голове… Но голос Мейкера Томпсона оборвал все…

Выкатив глаза, ищуще вглядываясь в пространство, он хрипло закричал:

– Най-дите его!.. Най-дите!.. Най…

Аурелия инстинктивно оглянулась – в комнате никого. Она была одна, совсем одна, между отсутствующим трупом ее сына и коченевшим телом ее отца, его Зеленого Святейшества, отошедшего в иной мир.

– У-у-у-ш-е-е-л! У-у-ш-е-е-е-л! У-у-ш-е-е-е-л!..

Пылающее солнце. Пальмовые сомбреро. Глиняные лица пересечены ручейками пота, будто плачут жидким стеклом. Люди словно выточены из мангровых корней, приземистые, кряжистые, – больше нервов, чем сухожилий, больше сухожилий, чем мяса.

– У-у-ш-е-е-е-л! У-у-ш-е-е-е-л! У-у-ш-е-е-е-л!..

То и дело взлетало это слово, заставляя жителей покидать свои дома, заставляя их как безумных прыгать и обниматься на улицах и площадях. Импровизированные бродячие оркестры соперничали меж собой, наигрывая маршевые мелодии. Отовсюду слышался перезвон маримб. Взрывались шутихи и ракеты – смельчаки, пешие и конные, стреляли в воздух из ракетниц; они протягивали руку, нацеливались в небо и стреляли, чтобы небесная голубизна стала свидетельницей их радости. Пьяные обнимались, свиваясь в живые клубки, – они видели в лице друг друга облик Свободы…

– Свободы, но либеральной, свободы – либералов! – ораторствовал какой-то человек; он никак не мог разогнуться от того, что перегрузился спиртным, а падавшие на глаза спутанные волосы мешали ему смотреть.

– Эх, дурачина ты… – отвечал ему приятель. – Эта свобода – свободомыслящих!

– Нет, сеньоры, – подошел к ним деревенский аптекарь, пытавшийся сохранить равновесие на непослушных ногах; вылезавшая из брюк рубашка его торчала сзади хвостом, шляпа надвинута набекрень, в руке он держал бутылку. – Сво-о-о-бо-о-д-да… – язык у него, казалось, прилипал к гортани, – …э-т-т-а… гли-це-рино-фос-фат-ная! [157]157
  157. Сво-о-о-бо-о-да… гли-це-рино-фос-фат-ная! – Глицеринофосфаты применяются при дистрофии, малокровии и истощении нервной системы.


[Закрыть]


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю