355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мигель Анхель Астуриас » Глаза погребенных » Текст книги (страница 12)
Глаза погребенных
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:01

Текст книги "Глаза погребенных"


Автор книги: Мигель Анхель Астуриас



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 40 страниц)

И, и, и… Что может значить это загадочное, многозначительное «и», эта недомолвка, это многоточие?… Быть может, между ними произошло то, что она не осмелилась доверить бумаге?.. А может, между ними еще существуют какие-то отношения, теплится любовь?..

И, и, и… Что же это было такое, о чем она не решилась написать? Может быть, у нее не хватило мужества оборвать прежние отношения и вот как протяжный отзвук мощного аккорда в ее дневнике осталось многоточие…

И, и, и…

Он бился, как рыба на крючке, пытаясь освободиться от этого «и», застрявшего в горле и тащившего его, вытаскивавшего из состояния сонливости и скованности, вызванного, видимо, тем, что давно не менял он позы. Не мог он избавиться от этого навязчивого «и», в его мозгу непрестанно звучало «и-и-и…» – назойливо зудело… и что бы он ни делал: сжимал кулаки в карманах, встряхивал головой, сбрасывая с себя капли ночного тумана и дремоту, – непрестанно звучало, назойливо зудело «и-и-и…». Не мог он избавиться от обуревавших его сомнений, как от какой-то надоедливой мысленной икоты… «и» и многоточие, которое засасывало его, точно зыбучие пески… и-и-и… Перед ним снова простерлась пустыня, снова начиналось одиночество… и-и-и… тенями исчезли его мечты о счастье, а воспаленное воображение рисовало сцены банального флирта юного офицерика и сельской учительницы, которая не захотела понапрасну терять время в столице и, желая соблазнить тщеславного молокососа, любителя легких побед, разыгрывала роль кокетки и недотроги, успешно соперничая с молодыми девушками. В мыслях он воссоздавал все то, что она из-за стыда, ради приличия или из благоразумия – неизвестно почему – не осмелилась запечатлеть в своем дневнике, все, что скрывалось за одной только буквой – основой всего, поскольку эта буква означает узы, союз, связь, единение. Нет, оставлять этого нельзя. Быть может, следует вернуться и потребовать, чтобы она все ему объяснила – что это такое, что кроется под этой буквой «и» и следующим за ней повисшим в воздухе многоточием… И… и… и… икота сомнения изводила его… и… и… издергала его… и… и… слышалось ему как пение цикады, тысяч цикад, миллионов цикад… криии… и… и… криииии… и…

Он рванулся, будто от удара бича. От икоты до икоты – это и… и… и… измучило, разрывало душу, клочок за клочком, в тело словно впивались, глубоко рассекая кожу, тончайшие хлыстики сухого треска цикад… криии… и… и… криии… и… и… и…

Что же делать?.. Тяжело дыша, он быстро обвел взглядом вокруг себя, ищущим взглядом. Что он только не передумал, но так и не мог найти ответ на вопрос, что же заставило Малену внезапно подняться, пройти в библиотеку и принести ему свой дневник. Он пристально всмотрелся в темноту и вдруг понял, как бы увидел разгадку всего этого – предельно ясно. Объяснение, конечно, надо искать в этом «и»… Она дала ему прочесть свой дневник, чтобы он узнал о ее романе с этим офицериком и… и… (ох, эта икота, икота сомнения, подхваченная эхом цикад!) чтобы он, Хуан Пабло, оставил ее в покое либо воспользовался ее уступчивостью…

На губах мелькнула горькая усмешка. Нет, нет, это невозможно!.. В карманах брюк горячие руки сжались в кулаки. Да, да, чтобы он ее оставил в покое или воспользовался ею после того молокососа и… после – кто знает… – скольких еще! Именно этим, конечно, объяснялась ее тоска – тоска отдающейся женщины, ее едва сдерживаемые рыдания, ее слезы и склонившееся к нему тело. А он, дурак, романтик, не понял всего этого, не подошел к ней, не взял ее на руки, не овладел ею. А может быть, еще не поздно? Может быть, вернуться? Нет, женская страсть длится не дольше, чем вспышка молнии!.. Надо набраться терпения и подождать ее приезда в лагерь. Теперь, зная, что означает это «и», он наверстает упущенное… Ведь убедившись в том, что он не сообразил, зачем ему был вручен дневник, она сама неожиданно предложила приехать в лагерь, прийти в его палатку.

Он вглядывался в темно-синюю ночь – упругую, теплую, – которая так походила на обнаженную женщину и сверкала россыпью драгоценных камней, – таинственная, непостижимая, недосягаемая, хотя и доступная взору.

Потом, после посещения Маленой лагеря, все изменится. Но как дождаться этого блаженного часа?.. Он готов был сорваться со своего каменного ложа, бежать к школе, стучать в двери и окна, пока не проснется Малена, не выйдет и не скажет, было ли это «и-и-и» лишь гудением колоколов, которые звучали во сне, приманивая ветер к колокольням церквей… и-и-и… манннннят… иии… маннннннят… манят к себе ночь, звездную россыпь и тела влюбленных… иии… манннят… иии… маннят… Да, да, надо бежать, скорей бежать, бежать к школе и узнать у Малены, не приманивала ли она, не манила ли, не манниит… иии… манниит… и… манниит… как гудение ветра в колоколах, как звук поцелуя железа с притянувшим его магнитом, что манит… и… манннит… иии… маннит…

Но он не мог сдвинуться с места, не мог подняться, его будто связали, опутали тяжелыми взмахами крыльев летучие мыши, что кружили вокруг; казалось, ему не разорвать невидимых уз, которые вгрызлись в кожу навеки, как татуировка, и теперь не вырваться от этих слепых рукокрылых, из этой сети дьявольских крыльев, из пут, похожих на татуировку…

Он напрягся, пытаясь высвободиться из незримой смирительной рубахи. Надо бежать, спешить к Малене, услышать из ее уст слова о манящем колоколе, о спящем металле, который изогнулся подковой для усиления магнетизма. Так хотелось остаться с ней вдвоем в сверкающей бриллиантами ночи.

В туманной дымке – пока летучие мыши продолжали плести свои невидимые путы, легкие, как дуновение, и прочные, как татуировочный узор, – всплывают в памяти беседы и споры с клиентами в парикмахерской, давно, в юности – ножницы звякают в такт словам, у ножниц ведь тоже есть своя мелодия, – вспоминаются бесконечные дискуссии о любви и земном магнетизме, об идеальных линиях и осях любовной индукции…

Гудение сонных колоколов внезапно сменилось свистом падающего града, и молчание ночи рассыпалось осколками. Ливень глаз – затуманенных роговиц и прозрачных зрачков – окатил его. Снова и снова налетает шквал – над соседним кладбищем сыплются мириады замерзших слезинок. Голые, водянистые, оледеневшие глаза. Наконец он с трудом сбросил оцепенение. Удалось вырвать руки из пут, избавиться от власти летучих мышей, околдовавших его. Он встал, даже сделал несколько шагов, защищая лицо от ливня человеческих глаз, глаз без век, без ресниц, вне орбит, вырванных из снов и видений… (Кто идет?.. Я!.. Эхо подхватило стон, доносившийся из могил… «Я!.. Я!.. Я!..» Я от всех мертвых?.. И отзвук: «Всех мертвых!..» Снова он спросил… и снова эхо повторило: «…Всех мертвых… всех погребенных!..») Град усиливался, град человеческих глаз, невидящих зрачков, падавших в пространство. Он обливался ледяным потом, его обволакивали крылья холода, крылья сна. Отовсюду плыли глаза женщин и мужчин, стариков, молодых, детей, идиотов, святых и ученых – они сталкивались и, не ударяясь, отлетали друг от друга, проносились над ним и рядом с ним, плыли под ногами… Всюду глаза – парами, глаза… зеленоватые… карие… голубые… ясные… множество бессонных, вечно бодрствующих глаз… Глаза погребенных…

В полном замешательстве он поднял голову… А гудение ветра в колоколах? А полет летучих мышей?..

Ему удалось поймать один глаз. Он прижал его ко лбу, да так крепко, что расплющил… и содрогнулся. Под пальцами оказался не глаз человеческий, а листик ивы…

Он сидел все на том же месте. А кто же вставал, кто кричал у ворот кладбища?

Он ощупал себя, ощупал каменную скамью – куда девались эти глаза, что случилось с ковром градин-глаз, покрывшим было землю?

Все потухло; глаза снова стали листками ивы, прикидывавшимися сотнями, тысячами человеческих глаз, свисавших с плачущих ветвей. Ива росла на кладбище, и корни ее проникли в высохшие черепа погребенных, в пустые глазницы костлявых лиц, ведь это были уже не глаза, а листья…

В небе засияла утренняя звезда, она была знамением вечности мира в час, когда ночь уже кончилась, но день еще не наступил, час неуловимой вечности.

Ему представилось, что Малена здесь, рядом, что и она тоже смотрит на этот далекий огонек, горящий в прозрачном воздухе, на бархатном куполе неба, и его охватила такая нежность к женщине, рожденной его мечтой, что он поднялся, – погасла и ревность, и сомнения, – и стало удивительно ясно, что любовь превыше всего, что нет места иным чувствам там, где уста тянутся к устам, взгляд устремляется ко взгляду, слова летят к словам…

Он отогнал от себя воспоминания и в тени ивы слился с темнотой…

Патруль, встреченный Мондрагоном около таверны, когда он возвращался от Малены, снова появился на улице. Пока начальник разжигал самокрутку, солдаты остановились возле церковной паперти. Мондрагон увидел, как офицер, борясь с ветром, зажег спичку, но ветер ее погасил. Опять чиркнула спичка. На этот раз трепещущий огонек был заключен в темницу ладоней, и казалось, что начальник пьет огонь.

И вот тут-то сидевший под ивой услышал, что патрулю приказано разыскать некоего Мондрагона – живым или мертвым. Улизнул этот Мондрагон буквально между пальцев – они рассчитывали взять его в палатке, а он, оказывается, успел сбежать. Они обыскали весь лагерь, а теперь прочесывают селение – вдруг да удастся его перехватить!.. Ночь была темная, но «она ему все равно не помогеть, – заметил, дымя самокруткой, начальник патруля, – этот Мондрагон одет в белую форму дорожника… Как где увидите белую форму – это, стало быть, он, сразу цельтесь в него, точно в мишень, ежели, конечно, он сам не сдастся живым, потому как приказано взять его живым и выжать из него имена заговорщиков…».

Солдаты в легких куртках – чамаррах, [50]50
  50. Чамарра – куртка, в армейских подразделениях Гватемалы – накидка типа небольшого пледа, выдаваемая на ночь солдатам.


[Закрыть]
шлепая грубыми сандалиями – каите, прошли мимо церкви; нескончаемой показалась эта процессия тому, кто укрылся под ветвями ивы; он уже едва стоял на ногах, вот-вот закружится голова, подогнутся колени, – и он упадет. Его внезапно охватил страх – от неожиданности, когда он услышал, что его разыскивают – живого или мертвого – поскольку он, по словам начальника патруля, «подкинул» взрывчатку для террористического акта и «вызвался сам» вести грузовик, когда преступники собирались «прикончить» господина президента.

Остановившись перед домом священника, солдаты толковали о том, как «прочесать» кладбище, но начальник вдруг велел идти дальше. Когда они наконец ушли, Хуан Пабло решил бежать через кладбище, хотя этот путь был нелегким: можно сорваться со скал, выдававшихся как гигантские голые черепа, – зато это был более короткий путь к мастерской Пополуки, где, конечно, он найдет убежище.

К старику он добрался, когда ранняя заря уже мазнула лазурью по небу.

– Все это – хоть и кажется, что уже давно было, – случилось во вторник, – проговорил Пополука, – в прошлый вторник, пять дней назад… – Он теребил бороду толстыми пальцами, похожими на языки ягнят, теснящихся возле пустого вымени.

Он замолчал, размышляя, продолжать ли ему свой рассказ. Затем снова заговорил:

– Трудно сказать, где он сейчас… Поверьте, если что-нибудь узнаю, сейчас же приду к вам. А теперь, если позволите, хочу дать вам совет, хотя не мне давать советы вашей милости: никому не говорите об этом и никуда не ходите…

Малена вышла от Пополуки разбитая и одинокая – корабль, застигнутый бурей.

Спускалась ночь. Где-то вверху загорались огни Серропома. Где-то там – ученицы, учительница Кантала. Сухо, как пересыпающиеся песчинки, скрипят цикады. Кажется, все здесь замерло, остановилось. И только она движется. Только она…

XII

Учитель Гирнальда отнюдь не был масоном; он просто слыл либералом, из тех, кто, преспокойненько получая от государства жалованье, временами любил пофрондерствовать: «Попа, дурака и дрозда по закону убить не беда». Однако Танкредо, пономарь церкви Голгофы, видел в нем антихриста. Поэтому, заметив, что учитель поднимается на паперть и собирается войти в храм, церковнослужитель несколько раз осенил себя крестным знамением. Переступив порог, проникнув в святая святых, учитель стал допытываться, чем занят падре Сантос. Все еще кривляется перед алтарем?

– Так верую в нашего бога-отца, что меня даже зовут Танн-н-кредо [51]51
  51. От слов: tan – таков (исп.), credo – символ веры (лат.).


[Закрыть]
, но вот чтобы дьявол забрался в церковь, доселе не видывал, и повезло же мне столкнуться с ним! – вместо ответа забормотал под нос пономарь и, лавируя меж скамей, исчез в ризнице.

Он предпочел там дожидаться падре, который заканчивал мессу, чтобы предупредить его словами древней испанской поговорки: «Будьте начеку, мавры на берегу!» Не теряя времени, Танкредо запирал стенные шкафы, шкафчики и комоды и торопливо приговаривал: «Святый боже! Святый крепкий! Святый бессмертный! Избавь нас, господи, от этого либерала!» Если бы знать, как это говорится по-латыни. Падре вот знает, и не только латынь знает. В последней молитве, заключающей мессу, призывая архангела Михаила оградить от лукавого, что блуждает по земле, священник заменил лукавого на «лукавых либералов», потому что дух, сколь злонамеренным он бы ни был, все же оставался духом, а эти либералы – живые люди, из крови и плоти, они живут среди нас и богохульствуют…

И вдруг произошло что-то непонятное. Вместо директора мужской школы учителя Константине Пьедрафьеля в ризнице появились какие-то солдаты, казавшиеся лилипутами рядом со своими громадными карабинами, которые они держали дулами вниз, как на похоронах. Услышав звон оружия, падре Сантос поспешил закончить мессу и, войдя в ризницу, увидел, что над Танкредо, прижатым к стене, нависла смертельная опасность: он наотрез отказался отдать ключи, которые висели у него на поясе.

– Отдай им, Танкредо… – лаконично распорядился священник, положив в стенной шкаф серебряную чашу. Затем он снял с себя облачение и, оставшись в сутане, сдернул с крюка черную четырехугольную шапочку.

– Я к вашим услугам, – обратился он к офицеру, командовавшему солдатами, и тот прогнусавил:

– Обыск…

– У вас, конечно, есть приказ… письменный… – осмелился спросить священник.

– Устный… – прогнусавил тот; нос у него был будто источен каким-то червем.

– Кредо, отдай им ключи и проводи господ.

– Незачем, – опять прогнусавил начальник, – незачем нас провожать, пусть сам отопрет двери, на которые мы укажем, вот и все.

– Иди, сын мой… – сказал священник. Танкредо, всхлипывая, успел шепнуть падре:

– Известите людей… ударьте в колокола!

Но священник сложил руки и ответил словами Христа:

– Regnum meum non est de hoc mundo… [52]52
  52. Царствие мое не от мира сего… (лат.)


[Закрыть]
Не правда ли, учитель? – краешком глаза он заметил Пьедрафьеля, заглянувшего в ризницу.

– Падре!.. Падре!.. – прервал его учитель. – Мне очень нужно с вами поговорить… Где бы?.. По очень срочному и деликатному делу…

– Исповедальня – место достойное… – проронил священник сквозь зубы и пошел вперед, сопровождаемый Пьедрафьелем, который от страха даже встал на цыпочки.

– Скорее преклоните колени… – предупредил падре, но Пьедрафьель еще колебался. – Они идут!..

Услышав, что солдаты приближаются, Пьедрафьель так поспешно упал на колени, что, потеряв равновесие, ошалело ввалился в исповедальню – силы его совсем оставили – и прижался к священнику, опасаясь, что кто-нибудь его узнает. Он все-таки директор мужской школы, и если откроется, что он пришел на исповедь, то лекарство может оказаться опаснее самой болезни.

Однако солдаты, их начальник и пономарь свернули к винтовой лестнице, ведущей на колокольню, и начали цепочкой подниматься по ступенькам. Пьедрафьель с облегчением вздохнул. У него еще есть время, чтобы рассказать падре всю историю с алыми камелиями.

– С какими алыми камелиями? – переспросил его заинтригованный священник.

– А в газете. Не читали?

– Нет, не читал…

– По поручению одного непременного партнера в нашей компании, – вы понимаете меня?.. – священник утвердительно кивнул, – я передал учительнице Табай букет алых камелий, присланных на мое имя из столицы, а сегодня утром я узнал из сообщений в газете, что пароль бунтовщиков: «алые камелии»… Падре, вы должны помочь мне, вы должны сейчас же пойти в женскую школу и забрать букет, который эта глупышка, должно быть, хранит как зеницу ока!

– А где газета?

– У меня в кармане…

– Оставьте ее мне. Если я поспею вовремя, то букет этих цветов, название которых я даже не решаюсь произнести вслух, исчезнет.

– Да благословит вас господь! – воскликнул Пьедрафьель.

– Значит, мы поменялись ролями… – иронически заметил падре Сантос, поднимаясь и отряхивая полы сутаны, как он делал всякий раз после исповеди – ему казалось, что таким образом очищается от поведанных ему грехов, которые им воспринимались, как блохи и вши, переползающие на него, впрочем, порой это так и было.

– Говорят, будут обыскивать все селение, дом за домом… – твердил Пьедрафьель, следуя за священником, направлявшимся к своему дому.

– Вы сами убедились в этом, учитель; они начали с божьего дома – какое святотатство! – и, несомненно, придут ко мне, в дом служителя церкви…

– И в школу! – оборвал его Пьедрафьель. – И в женскую школу! Опасаюсь, падре, что если вы не пойдете тотчас же, то можете опоздать… Из-за этих проклятых цветов они смогут нащупать нить, и нас заподозрят…

– Вы всуе употребляете словечко, кое непристойно произносить.

– А газета?.. Вы идете без газеты…

Захватите с собой, она вчерашняя, – и из кармана Гирнальды в сутану священника перекочевал бумажный ком, донельзя смятый и замусоленный. – Покажите ее учительнице Табай, и пусть она уничтожит цветы, пока не нагрянули солдаты.

– Ну, этим пока некогда, – заметил падре Сантос, – они, должно быть, еще обозревают с колокольни селение.

– Что вы! По поселку рыщет целый батальон, караулы здесь, караулы там… Сегодня утром на рынке не было мяса! Даже на суп нечего было купить. Они на рассвете нагрянули к младшему Рольдану, который только что зарезал быка, и потребовали у него контрибуцию; несчастному пришлось отдать мясо. И хлеба сегодня тоже не было; в обеих пекарнях мало выпекли. Ни хлеба, ни мяса – не представляю, чем будет питаться бедный люд…

– Портулак…

– Нет его здесь, на голых скалах. А еще не разрешили пройти на рынок торговцам овощами и фруктами – перекрыты дороги. Объявлено военное положение!.. Ну, падре, идите, не теряйте… не будем терять времени… Если не другие, так эти же самые могут перехватить цветы – слышите, они уже спускаются с колокольни…

«Вся эта неделька в Серропоме, – как говорил потом учитель Гирнальда, – была ни на что не похожа: понедельник не похож на понедельник, вторник – на вторник, лишь со среды стало что-то проясняться, но только в пятницу, в полдень, отменили военное положение, и для войск, и для конной полиции было отменено казарменное положение, прекратилось грозное мелькание вооруженных людей на улицах и в округе».

Возвратившись от Пополуки несколько обнадеженной, Малена всю ночь просидела в директорской, так и не сомкнув глаз. Рассветало. Глаза у нее были красные-красные: столько она плакала, столько всматривалась широко раскрытыми глазами в ночную темь. Да и как зажмурить глаза, погасить два единственных огонька, освещающих ее мглу? Лучше видеть вещи такими, как они есть, чем затеряться во мраке. Услышав чьи-то шаги – в такой ранний час и в понедельник, – она надела темные очки, села за письменный стол и обвела взглядом директорскую – все ли в порядке? Мог появиться какой-нибудь представитель из министерства или инспектор. На письменном столе в вазочке, рядом с чернильницей и тетрадью, стоял букет ярко-красных камелий.

Когда Малена увидела, что ранним визитером был падре Сантос, глаза ее под траурными стеклами наполнились слезами. Не говоря ни слова, священник протянул ей газету. Во всю первую страницу крупным шрифтом было напечатано:

"АЛЫЕ КАМЕЛИИ»

Малена не знала, что взять – газету или цветы. Газету. Конечно же, газету. Бумага изгибалась пламенем в ее судорожно сжатых пальцах. Буквы прыгали перед глазами, строки сливались в сплошные черные полоски. Падре Сантос взял цветы. Алые камелии! Пароль заговорщиков.

– Этого букета… – произнес священник торжественно, словно заклинание, – здесь не было, никто его не посылал, никто его не получал, никто его не видел! Этот букет не существует и никогда не существовал!

Начался торопливый торг. Но разве она не была женщиной? И разве именно так, торгуясь, не обольстил женщину Люцифер? Если не букет, то хотя бы один цветок… если не один цветок, то хотя бы лепесток… она не просит большего… только лепесток… лепесток, хотя бы по л-лепестка…

– Опасно, дочь моя, очень опасно… Зачем тебе это?

– Чтобы проглотить!.. – внезапно вырвалось у Малены, и совсем по-сатанински, желая отомстить священнику за то, что он хотел отобрать у нее цветы, она бросила: – Чтобы причаститься…

– Причащу я тебя, доченька… причащу… – кротко ответил падре. У него промелькнула мысль: «Что еще могу сделать для этой несчастной души, если уж я поступился своей верой, приняв исповедь лукавого либерала?.. Хотя, впрочем, он не исповедовался!..»

Малена, зажав в губах лепесток, ярко-красный, как капелька крови, наклонила голову, чтобы скрыть слезы. Священник, спрятав букет в карман сутаны, поспешно вышел. Малена открыла глаза – увидела пустую цветочную вазу и большущие черные буквы на газетной полосе «АЛЫЕ КАМЕЛИИ»… Пересчитала буквы, даже кавычки… всего тринадцать. Тринадцать знаков… Не подумали об этом заговорщики… А быть может, подумали и именно поэтому избрали… Роковое число!.. Тринадцать знаков…

Шли минуты; она поправила волосы, протерла очки и вышла из директорской. Надо позвонить. Ей казалось, будто в набат она била, а это всего лишь школьный звонок. Появление отряда солдат, который был больше того, что обыскивал церковь, сорвало перемену. Прозвенел колокольчик, и в коридор ворвался радостный гомон девочек, с шумом и гамом выбежали они из классов – и тут же воцарилось молчание. Вовремя успел падре Сантос унести камелии! Солдаты пришли из мужской школы. Обыск. Классы, директорская, квартира директрисы, внутренние дворики, служебные помещения, кухня, дровяной склад, каждый закоулок, каждый заваленный старым хламом угол – все обшарили.

Самый молодой из офицеров, высокий, костлявый, в тщательно начищенных сапогах – отряд этот прислали из столицы, – перед уходом бросил через плечо:

– Все эти «учителки» разыгрывают из себя святош, черт знает кого!

– Заткнись, не то получишь пулю! – пригрозил ему другой офицер, хватаясь за кобуру.

– Какая тварь тебя укусила?.. Не о тебе же говорят… лучше присматривай за поселком, за людьми, за тем, что творится кругом, вот хотя бы за этим кобелем, что бежит там, видишь! И нечего влезать в разговоры настоящих мужчин.

– Тс-с-с… слышишь, заткнись, или тебе не жить на свете! – набросился на него другой офицер, видимо готовый перейти от слов к делу.

– А ну-ка, ну-ка! Могу доставить тебе удовольствие, только поспеши, а то весь пыл иссякнет. Должно быть, ты просто индеец… А я все равно буду утверждать, что среди этих «учителок» никогда не бывает смазливых, – ни груди, ни ножек, ничего…

– Замолчи же!.. – взмолился другой офицер, злость у него уже прошла. – Как подумаю об этом, так волосы встают дыбом, – подцепил вот… шагу не могу сделать!

– Это в тебе хворь говорит.

– Да, новая… Только появилась, и вот – извольте… – он передернулся от боли и процедил сквозь зубы: – Не пройдет – пущу себе пулю в лоб.

– Не будь идиотом, от этого вылечиваются! – вмешался молодой и, опасаясь, как бы его товарищ и в самом деле не застрелился, потребовал у него пистолет. – А ежели и не вылечат, то терпи, стисни зубы. В нашем мужском деле без риска не обойдешься…

– Откуда ты все это знаешь?

– Болею в тридцать третий раз… тридцать третий… только первая не излечивается… зато все остальные уже не страшны.

Как ни жаль было офицеру разлучаться с пистолетом, но в конце концов он передал его сержанту, который взамен оружия вручил ему пузатую флягу со спиртом.

– Глоточек успокоит боль, мой лейтенант.

– Спасибо, сержант… – И прежде чем приложиться к фляге, заорал: – Да будут прокляты все шлюхи и та шлюха, что их породила!

Пропустив первый глоток, он, не отрываясь, высосал всю флягу; тяжело вздохнул, попытался сделать несколько шагов, перегнувшись в поясе и широко расставив ноги.

Повозки. Люди верхом на лошадях. Прохожие. Деревья. Ветер.

Сеньорита директриса возвратилась в свою «траншею», как она называла письменный стол, и, вместо того чтобы писать, нервно забарабанила карандашом по бумаге – в такт часам, на-тик… на-так… в такт биению пульса, в такт течению времени… на-тик-так, а на бумаге возникали точки и черточки, словно отражение бесконечного ливня, звучавшего в ее ушах. Время от времени она спрашивала себя, не унес ли падре Сантос те самые алые камелии, которые она забыла в поезде много-много лет назад. Она покачала головой, но в мыслях не исчезало: а вдруг действительно… Камелии, забытые в поезде, были последней вспышкой ее первой любви, они обожгли неизвестного спутника, который годы спустя воскресил их, но воскрешенные цветы – это уже бушующее пламя, огонь страсти… это пароль заговорщиков…

Малена посмотрела на часы – они показывали половину двенадцатого, – стряхнула с себя оцепенение и поднялась. Опять пора позвонить в колокольчик. Девочки выходили из классов, внимательный взгляд директрисы провожал каждую ученицу – они уйдут домой, а она снова останется одна – наедине с собой в опустевшей школе.

Она вернулась в свою комнату. Послышались шаги прислуги. Она отвела глаза и взглянула на руки. Перед тем как уйти в столовую, где ее уже ожидала тарелка дымящегося супа, она подошла к постели, слегка взбила подушку, аккуратно положила ее на кровать. Подушка была ее подругой, и Малена лелеяла ее, потому что эта подушка слышала течение ее мыслей и непрекращающийся ливень в долгие бессонные ночи.

Звуки маримбы и разрывы хлопушек на похоронах мальчика-козопаса, который сорвался со скалы близ Серро-Брильосо, собрали на кладбище в Серропоме много народа. У этого пастуха брат учился в мужской школе, и поэтому на печальную церемонию прибыли важные персоны, такие, как падре Сантос, директор и директриса, учителя обеих школ.

Уже сотворена молитва по усопшему, уже произнесены последние благословения. Все ждали, когда кончат копать могилку – священник стоял между Маленой и Пьедрафьелем.

– Здесь мы можем переговорить… Есть новости?..

– Насколько мне известно, нет… – ответил Пьедрафьель.

– Значит, не поймали. По-моему, обошлось… Малена болезненно воспринимала эту безличную форму, к которой частенько прибегал священник. «По-моему, обошлось…» – хоть ей и было приятно услышать, что полиции не удалось перехватить Мондрагона.

– Падре говорит так, будто держал пари, что он не уйдет… – заметила Малена.

– Дитя мое, ради бога! – Падре молитвенно сложил руки. – Ты скверно обо мне думаешь…

– К счастью, вовремя успели с букетом! – вмешался Пьедрафьель, и руки его, по обыкновению, глубоко ушли в рукава, а пальцы нащупали манжеты сорочки. – Самое печальное то, что офицер все-таки покончил самоубийством…

– Это который? – спросила Малена.

– Один из тех, кого прислали в Серропом. Как только вернулся в полк, пустил пулю в рот.

– Бедняга, его могут заподозрить в соучастии, – пробормотал падре.

– Если бы его заподозрили, давно бы расстреляли, – сказал Пьедрафьель, – хотя, впрочем, не все ли равно…

– Нет, сеньор учитель, тот, кто идет на расстрел, получает причастие капеллана!

– Какое утешение… переодетый стервятник причащает!

Раздавшийся вблизи оглушительный взрыв двух ракет-хлопушек, взлетевших ввысь и возвестивших о том, что тело мальчика опускают в могилу, прервал спор между священником и учителем. Падре Сантос ограничился красноречивым жестом, означавшим, что сутана все же лучше, чем ослиные уши или рога черта на голове.

Осталось лишь утоптать землю на свежей могиле, укрепить крест в груде камней и – что значительно тяжелее – уйти отсюда, оторвать от маленького холмика мать, которая будто пустила корни рядом с останками своего малыша. Ничто не пускает так быстро и так глубоко корни, как горе. Пришлось оттаскивать ее силой. Мать сопротивлялась, она не могла расстаться с одиноким крестом, на перекладине которого было написано имя: «Венансито»…

Пономарь подошел поздороваться с Маленой у самых дверей дома священника. Пьедрафьель простился с ними в воротах кладбища, и лишь Малена и Танкредо сопровождали священника до его дома, и тут его поджидали. Лицо Танкредо с широкими и толстыми губами улыбалось; ботинки у него больше ступней, штаны длиннее ног, голова шире туловища, а волосы – настоящая копна. Что-то пережевывая, пономарь протянул:

– Тут Кайэтано Дуэнде искал…

– Кого, меня?

– Да, сеньорита…

– Не сказал зачем?

– Нет, не сказал.

– А вы не знали, что я на похоронах?

– Сказал ему, но он только головой помотал и был таков…

С дерева сорвалась стайка голубых кларинов и взмыла к церковной колокольне. Малена спросила:

– А эта ива, чья она?

Танкредо посмотрел на сеньориту Табай с некоторым недоверием, не понимая, что она – смеется над ним или просто рехнулась. Как это понимать, чье дерево?!

– Чья? Ничья, [53]53
  53. Ничья – часто употребляемое обращение к женщине.


[Закрыть]
сеньорита, своя собственная… Как вы принадлежите себе, так и дерево…

– Я неточно выразилась… Хотела узнать, принадлежит ли эта ива кладбищу или церкви.

– Выросла она на кладбище, а ветви перебросила к церкви…

– Как она прекрасна…

– Прекрасен только господь бог!

– Что же это падре не возвращается?..

– У вас к нему дело?

– Просил подождать…

– Пойду и напомню ему, а то он подчас забывает… и… – остальное Танкредо пробормотал уже себе под нос, – …тем более, что ждет его какая-то ненормальная, еще спрашивает, чьи деревья… Боговы, чьи же еще они могут быть!.. Да и этот сеньор священник тоже, пожалуй, тронулся: всякий, кто много читает, в конце концов приходит к тому, что почти ничего не знает…

Малена подошла к иве и прислушалась к шепоту ее ветвей, вздрагивающих, как ее собственное тело; она смотрела на иву, приоткрыв губы, и что-то молча говорила ей – дыханием, взглядом, биением пульса. Да, она обращалась к ней, благодарила ее за помощь любимому в ту ночь, когда рядом проходил патруль и когда Хуан Пабло услышал вынесенный ему приговор. Любимый был здесь, под этими ветвями; в ту ночь она выгнала его из дому, а эта ива, выросшая среди мертвых, дала ему, живому, приют… Но если бы она не выгнала его, не сказала: «сейчас я хочу, чтобы ты ушел», его бы схватили…

Стараясь скрыть волнение – только она и Пополука знали об иве, – Малена вместе с падре Сантосом направилась к школе.

– Я получил свежие газеты, но не хотел тебя тревожить, – на ходу сказал ей священник.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю