355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мигель Анхель Астуриас » Глаза погребенных » Текст книги (страница 20)
Глаза погребенных
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:01

Текст книги "Глаза погребенных"


Автор книги: Мигель Анхель Астуриас



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 40 страниц)

XX

Ослепнув от сна и рассвета, рабочие на банановых плантациях натыкаются друг на друга. Низкие тучи, будто церковные служки в прозрачных, влажных от земных испарений стихарях, шествуют в процессии с высокими зелеными канделябрами; они идут из мира кошмаров – мира, который то приходит в себя, то вновь забывается на утренней заре. Где, где истоки усталости? Есть нечто такое, что человек обнаруживает тогда, когда у него возникает ощущение усталости. Именно тогда, в этот момент, мускулы начинают сокращаться, в глазах появляется печаль, отливает кровь от лица. Вместе с плачущими тенями ускользают слюнявые улитки и черви, золотистые скорпионы, дикий кьебрапалито – образ смерти, ибо он несет смерть тому, в кого он успел вонзить свое жало, летучие мыши – крылатые сеятели тайны. Удаляются тени грузчиков бананов.

Удар послышался издалека – пришелся на спину Индостанца, так прозвали здесь индейца с медной кожей, с кожей цвета медного солнца, легкого на ногу, ловкого, как змея, с огромными черными, как косточки плодов, глазами.

Индостанец наступил на ногу Хуамбо, чтобы выместить на ком-то свою боль и свою ярость, а мулат гроздью банана, что нес на плече, ударил левшу, стоявшего рядом, левша передал удар косому Бенигно, Рею Бенигно, как его звали.

– Король [81]81
  81. Rey – король (исп.).


[Закрыть]
грузит бананы – ты же смеешься над собственным прозвищем!

Рей Бенигно стал объяснять, что это не прозвище, а имя, и вдруг поскользнулся, и ножка банановой грозди угодила в щеку Тортона.

Цепь ударов, нанесенных со зла, прервалась, – при свете наступившего дня эти несчастные, питавшиеся ядовитым молоком, сжигавшим их внутренности, уже не решались драться и теперь изливали свою злобу в словах:

– Всем известно, Тортон, что в твоих кишках, а их километры, ползают тысячи червей…

– Ха, ха… стоит ли на это жаловаться… – отшучивался Тортон Поррас, – вот у меня одна почка не действует. Бродит где-то внутри, и фельдшерица сказала, что поэтому моча не очищается. Отливаю без очистки. Вот тебя, например, мучает жажда, и ты хочешь попить, а мне нельзя!

В полумраке рассвета – желтовато-серой мертвой зари слышно лишь пение ранних пичужек: серрохильос, реалехос и черных дятлов. А ругань не прекращается. Моралеса, прозванного Фазаном, хотя он будто из пня вырублен, дразнят за его несообразительность и тугодумие.

– Фазан, ты – последний из скотов…

– Скотов тоже нельзя оскорблять, нет такого права!.. – заметил другой грузчик, рахитичного вида человек, которому почему-то никак не удавалось стереть сок от разжеванного манго, чтобы на лице не осталось следов.

– Никаких прав нет у тебя, земляной червь ты этакий! Подумаешь, сожрал манго и чистит зубы косточкой. Взгляните, какую зубную щетку он изобрел…

– Животное, мул! Вы только посмотрите, как он скрючился. Что, тяжеловата гроздь?..

Железная щеколда вагона сорвалась и ударила по голове низкорослого юношу, с трудом тащившего банановую гроздь весом в двести фунтов, и гроздь со спины сползла на затылок пострадавшего.

– Одного уже клюнуло… – закричал кто-то.

Юноша потерял равновесие. Повалился возле рельсов. Однако ни ритм погрузки, ни чавкающий звук множества ног, ни прерывистое дыхание грузчиков, ни невозмутимость time-keeper [82]82
  82. Табельщик-контролер (англ.).


[Закрыть]
не были нарушены.

Солнце уже не обжигает спины – пот и слизь от банановых гроздьев делают человеческую кожу нечувствительной к солнечным лучам.

– Ты спину-то хоть, ощущаешь?

– А кто ее чувствует! У меня спину будто сковало до самого затылка. И шея болит.

– А этот бедняга так и лежит в крови. Похоже, сюда еще пригонят людей. Нас слишком мало для такой работы. Да и ей конца нет: одно кончится, начинается другое. Перетаскаешь одну гору банановых гроздьев, а там уж надо приниматься за новую гору, и бананов все больше и больше…

– А Чулике обезьяну притащил…

– Таскается с этой хвостатой тварью повсюду. С ума спятил, говорит всем, что усыновил обезьяну, что это его сын.

– Как тресну тебя по затылку – ядром мамея, [83]83
  83. Мамей – темный яйцевидный плод (диаметр 10–20 см., масса до 4 кг.) с большой плоской косточкой.


[Закрыть]
– так запищишь. Неужто ты не понимаешь, что Чулике храбрости не занимать, не то, что мы… иисусики, не дай господи!

– Не злись!

– Будешь добреньким, когда кругом собаки… Безбрежное море банановых листьев, кивающих друг другу и целующихся, эти поцелуи словно преграждают путь потокам воздуха; через их кровлю просачивается нежный лимонно-зеленый свет, настолько прозрачный, что кажется – это жидкость, хотя это только свет; безбрежное море банановых плантаций – здесь истоки банановых рек, растекающихся по рынкам мира. Как рождаются эти чудесные реки? Где сливаются их течения?.. Бегут они по руслам человеческих тел, задыхающихся от одышки, страдающих от голода, по человеческим головам с взъерошенными, нестрижеными волосами, прилипшими ко лбу, к затылку, к ушам. Никогда не хватает времени. Time-keepers неумолимы. Люди падают от усталости. В молчании. Люди отрезаны от мира – ничего не слышат, как в пещере. Не видят и не чувствуют ничего, кроме груза. Груз давит, прижимает к земле, люди похожи на вьючных животных.

У Хуамбо вдруг заложило одно ухо. Это был первый день его великой расплаты за отца. Ухо с той же стороны, где гнилой зуб. Но мулат продолжал грузить – нельзя допускать, чтобы раздавила тебя, расплющила банановая гроздь – твой кровный враг. Хрустят кости, наливаются кровью глаза – и нет надежды когда-нибудь освободиться, бежать из этого ада, вернуться домой.

Да, его товарищи питались этой надеждой. Они поднимали гроздья бананов, взваливали их на спину, осторожно нагибая голову, чтобы избежать удара, который тогда обрушивался только на лопатки, прикрытые толстой попоной, как у вьючных животных, или мешком, а кое-кто мастерил себе из мешковины и головную повязку. Они тащили самые тяжелые гроздья, надеясь, что так им удастся скорее кончить работу.

Хуамбо, которого не покидала мысль об искуплении, овладело отчаяние – он знал, что спасения нет, осталось лишь стиснуть зубы и глотать пот и слезы. Он обливался слезами и потом, кусал губы: мучила боль в ухе. Если бы болело только одно ухо, от такой боли можно исцелиться. Но теперь боль разлилась по всему телу. Но Хуамбо должен выдержать. Отец погребен здесь. Хуамбо должен отплатить. Ягуар его не сожрал. Его пожирает жизнь. Time-keeper – вот сейчас он похож на ягуара, ягуара в пробковом шлеме, ягуара с кошачьими глазами и кошачьей походкой – всегда подстерегает тебя, а когда устает сидеть, встает, поднимает лапу на упавший ствол и, опершись о колено, наклоняется вперед.

Гринго он или не гринго? Должно быть, гринго, а может, и нет. Все равно: все эти time-keepers, янки они или нет, ничего не имели общего с теми, для кого груз не был ни надеждой, ни наказанием – будущим или прошлым, – а только грузом, грузом, грузом…

Среди этих людей, низведенных до состояния вьючных животных, были и такие, которые уже не чувствовали, кем они стали; были и такие, кто не переставал смеяться, но это был болезненный, нелепый смех.

– Поменьше смеха, побольше работы!.. – требовали десятники.

– Отправляйся-ка ты к… – огрызались грузчики вполголоса, чтобы не слишком отчетливо было слышно, куда именно они их посылали.

Солнце, солнце-жаровня, солнце из расплавленного металла, жгущее беспощадно, высушивало листья бананов, пило из них живительный сок. В считанные секунды солнце поглощало зелень, как глубоко она бы ни разливалась, могло высосать все жизненные соки, высушить все, начиная с кончика листа, с самого краешка и до черенка. Еще секунда – и весь лист становится жухлым. Зеленая мясистая пластина не в силах защититься от солнца, и оно превращает ее в желтый сухой кусочек пергамента, на котором насекомые рисуют инкунабулы, точно средневековые летописцы.

Грохот вагонов, свистки паровозов, лязг сцепки. Выходят на работу артели уборщиков с метлами, вениками и прочими инструментами; они тащат грабли, лопаты, хитроумные приспособления на шестах – не то пики, не то ножницы, ими удобно срезать омертвевающие листья, листья, в которых больше было солнца, чем соков, выпитых из недр земли. Солнце обрушивается на зеленое молчание, на царство ласки и нежности, отражение неги, той неведомой, которая одаривает слепым счастьем. Солнце обрушивается на густые заросли, в тени которых минерал преобразуется в питание растений, а растения становятся пищей живого существа, – в их тени, как в смутном сне, сливается и то, что едва только родилось, и то, что едва только умерло. Солнце обрушивается на маслянистую кору, под которой жизнь отделяет все лишнее, чтобы каждому растению и каждому существу дать определенный вид и внешность – и корка покрывается кристаллизованной испариной. Солнце высушивает лист, превращает его в скорбную костлявую руку, в хрупкий скелет, при малейшем прикосновении рассыпающийся тусклой пылью, – слепое и буйное желтое пламя пожирает все. Рабочие отсекают сухие листья, и словно во время хирургической операции здесь звучит: трасс-трасс-трасс…

Time-keeper снова сел. Вытянул ноги, каблуками уперся в землю, носки задраны вверх. Земля жжет его, но она не жжет тех, кто босиком шагает по раскаленной тропе, кто работает под жаркими слепящими лучами. Идет погрузка платформы.

Идет погрузка. Время не движется. Время остановилось. Груз защищают навесом из свежих банановых листьев, надо прикрыть плоды, тенью спасти от солнечных лучей, иначе перезреют в мгновение ока. Закончив погрузку, грузчики выстраиваются в ряд, ожидая, когда подкатится очередная платформа.

Они уже ждут!

И как только притормаживает следующая платформа, они спешат закрепить ее колодками на рельсах, а руки уже тянутся к гроздьям бананов – скорее вскинуть груз на спину и рысцой добежать до вагона, стоящего под погрузкой на другом пути. Никогда его не наполнить. Никогда. Время не движется. Timekeeper остановил его.

Хорошо еще, что гроздья под покровом листьев не обжигают, а, наоборот, холодят – такое счастье в жару! Всякий раз, как кто-нибудь остановится, чтобы облиться водой, и разрывается людская цепь, десятник начинает ругаться и, как в былые времена, хлестать бичом, правда, теперь по земле.

Цепь – бесконечная людская цепь – поднимается и опускается, иногда останавливается: хоть минутку передохнуть. Кое-кто уже не может распрямиться и стоит, упершись руками в колени. Пересохли губы. Слипаются веки, ресницы не спасают глаза от едкого пота. Горячие реки пота стекают по щекам.

Самбито должен расквитаться. У Самбито нет надежд. Он должен расквитаться за отца, погребенного тут. Тоба жива, погребена с открытыми глазами. А отец мертв и тоже погребен с открытыми глазами. Матери нужен Хуамбо…

Закончилась погрузка, новая платформа подкатывается по путям и останавливается перед грузчиками – на ней еще больше гроздьев, но плоды прикрыты хуже. Время не движется. Time-keeper то сидит, то встает, то снова садится. Все не может устроиться удобнее. Никак не может пристроить на голове тропический пробковый шлем. То натянет, то снимет его. Как веером обмахивается шлемом, который воняет потом и волосами. Делает несколько шагов, но земля обжигает. Его обжигает, но не обжигает тех, кто голыми ногами – подумать страшно – ступает по этому костру, шагает босиком по этому солнечному очагу. Плохо приходится тому, кто нечаянно поставит ногу на рельс или на металлический костыль, торчащий в шпале. Самбито должен отплатить. Его и башмаки не спасают, он подпрыгивает, как танцующий индюк, – земля жжет даже сквозь подошву. Отплатить. Отплатить, чтобы не платил больше его отец, погребенный под землей.

– Вот стерва, эта сволочная рельса жжет сильней, чем вертел на огне… – пожаловался Тортон Поррес, отдернув и высоко подняв ногу, будто намереваясь подуть на ступню.

До ступни он, конечно, не дотянулся, зато минуту выиграл, чтобы хоть немного передохнуть. Идут, идут вереницей грузчики. Давай, давай, бананы не ждут! Солнце припекает – перезревают бананы. Давай, давай! И только время остановилось, не движется. Солнце замерло в небе. Time-keeper смотрит на часы. Еще долго до конца, долго, долго…

В затененных недрах железнодорожных вагонов кипит работа. Кипит. Свет проникает сюда сквозь решетки, вливается в дверь, через которую входят и выходят грузчики, – тут висит огненный занавес, ослепляющий выходящих, тут они порой падают без сил.

Другие вагоны напоминают клетки. Здесь все выглядит по-другому. На зеленоватом кобальте банановых гроздьев лежат тени потолка и стен в виде полос, и грузчики в таких вагонах кажутся одетыми в арестантскую форму.

А как поглощают груз бананов эти вагоны – огромные клетки! Длиннющие. Много пота прольется, пока нагрузят такой вагон, и почти всегда здесь работают одни и те же – не хватает людей. Не хватает? Ничего подобного! Просто чем меньше людей, тем больше их дневная норма, а заработок все тот же.

Солнце хлещет потоками пламени по всему побережью. Это уже не светило, которое плывет где-то там высоко, – на обугленной сковородке неба висит какая-то гигантская сверкающая масса, расплавляющая все вокруг.

Время не движется. Time-keeper снова поднял носки башмаков. Башмаки упираются в землю каблуками. Земля жжет.

XXI

Первые песо, заработанные Хуамбо своим горбом на погрузке бананов (ах, как хотелось ему в это воскресенье сделать припарки из крахмала и уксуса на свою натруженную спину, как ныла она от плеч до копчика!), пошли на то, чтобы кое-как подправить лачугу матери да доставить ей удовольствие – купить кое-какие тряпки. Приобрел он ей белую блузку с черной кружевной отделкой – она все еще носила полутраур по своему сеньору мужу после многих лет строжайшего траура, – юбку из велюра розового цвета с зелеными листочками и желтыми шелковыми лентами, настолько широкими, что пришлось разрезать их пополам; она с трудом скрыла огорчение: нельзя было этой же лентой перевязать волосы – от некогда густых волос остался лишь мышиный хвостик. И еще сын принес курицу, такую жирную, что от нее даже издалека пахло бульоном, и бутылку малаги – более густой, чем кровь.

Старуха попробовала вино и сказала:

– Такое было всегда у Агапито Луисы – красное, сладкое… Агапито Луиса родился на Атлантическом берегу, а погребен здесь… Два берега… Два моря… Погребен на Тихоокеанском, после того как перетаскал столько гроздьев, после такой тяжелой работы, и ни за что…

Хуамбо часто заморгал, чтобы избавиться от видения, – отец, грузчик, такой же, как и он сам; лучше было не видеть отца среди псов десятников, следивших за приходом и уходом этих вьючных животных в образе людей, не видеть их изнуренные лица с остекленевшими от усталости глазами, не видеть наглых; time-keepers.

– Отец погребен, и нет у него надежды…

Слова матери заставили Самбито вздрогнуть. Глаза ее были спокойны – туманные пятна, а не глаза: под; дымкой прожитых лет, под влагой старушечьих слез не видно сыну, какая печаль появилась в них после того, как он нанялся грузить бананы.

– Отец воскреснет, если у сына появится надежда. Посмотрит отец, послушает, слышит ли сын, видит ли сын. Ведь недаром говорят, что сыновья – это глаза погребенных…

– Мать, у меня есть надежда…

– Тоба далеко, погребена заживо…

– Да, да, далеко, погребена заживо…

– Отец увидит, и Тоба увидит…

– Тоба увидит в боге, отец увидит в людях возрождение жизни, но не такой жизни, которой мы живем, потому что эта жизнь больше похожа на смерть. – Возрождение другой жизни, которую будут создавать люди, верящие в будущее…

– Отец смеялся, Агапито сказал: мулат говорит, говорит, говорит, говорит, не понимает, что говорит, но добро знает мулат. Мулат может писать свою Библию. Отец смеялся, Агапито сказал: свет ужасен. Белый не видит. Сын солнца – белый свет не видит. Бог сказал: сделайте свет черным, чтобы белый видел. И свет белый, божественный, исчез для белого. Лишь мулат его видит…

Поселок только раскрывал глаза, когда рабочие, начали возвращаться с плантаций домой, под свой кров, или просто бродили в поисках какого-нибудь уголка, где можно сбросить струпья усталости – даже усталость люди не в состоянии тащить после работы.

Среди людей, собравшихся на площади, чтобы поболтать, покурить, посмотреть на звезды, поиграть во что-нибудь, послушать музыку в лавочках, где продается спиртное, свет из распахиваемых дверей вылетает на улицу, как плевок, рабочие с плантаций кажутся похожими на солдат разгромленной армии. Хуамбо тоже здесь, куртка накинута на плечо, рукава расстегнутой рубашки засучены, самодельные сандалии – гуарачас шаркают по земле; он едва волочит ноги, он будто забыл о них, и они тащатся сами по себе, ноет спина, тянет в пояснице, с него словно содрали кожу, все тело распухло, все болит. Из-за проклятой лихорадки он не чувствует жары, а если бы и чувствовал, то всю ночь напролет варился бы в своем поту – руки растрескались, и зуб разболелся вовсю.

Грузить, грузить бананы. Удар отдается по всему телу, когда вскидываешь на плечо стотридцатифунтовую банановую гроздь; спина напряжена, колени полусогнуты – так легче нести груз. Каждый переход приходится бежать рысцой, теряя последние силы, но отставать нельзя, надо бежать, бежать дальше – в цепи вьючных животных, покачивающихся под тяжестью, тяжело дышащих, грязных. Однако хуже всего, когда несешь гроздь бананов в руках или когда работаешь ночью при скользящем свете прожекторов.

– Меньше проклятий, больше мужества! – бросил Хуамбо одному грузчику, который старательно нагружал бананы и еще более старательно нагружался агуардьенте, а потом начинал петушиться и проклинать все на свете. Теперь этот грузчик, по прозвищу Шолон, [84]84
  84. Шолон (холон) – прозвище, распространенное в Гватемале и означающее «головастый». Хол на языке майя – «голова».


[Закрыть]
шел рядом с ним, слегка откинув корпус, – перетягивала тяжелая голова.

Шолон, как и все остальные, любил рассуждать о том, что они могли бы сделать сами, своими руками.

– Если мы будем действовать заодно, то тогда я иду… – говорил Шолон, – и ты, Букуль, пойдешь со мной.

Букуль, чернявый, с глазами, близко поставленными и словно зажавшими острый нос, ответил Шолону одобрительным молчанием.

– Да, надо объединиться, – говорил Хуамбо, – Даже животные собираются в стаи, когда им угрожает опасность, а разумные существа…

– Опять будешь рассказывать нам насчет ягуара…

– Не трепись, дай сказать!

– Я уже сказал, что если даже животные из инстинкта самосохранения сплачиваются, организуются перед опасностью, то разумным существам…

– Еще чего! Нет, пусть лучше уж все останется так, как есть!

– А тебя, Тортон, оскопили, что ли?

– Если и оскопили, – так шлепанцем той, которая тебя пеленала!

– Ты что? О моей матери так говоришь?

– Дурак, я говорю о той, которая тискала тебя под кустом прошлой ночью…

– Смотрите-ка, как завернул!

– Всякий раз этот Сонто напакостит! – возмутился Шолон, покачав большой головой. – К чему об этом говорить…

– Поглядите на меня… Всю жизнь я прослужил у президента Компании, а теперь…

Всех заинтересовала история Хуамбо.

– Вот это да! Вот это действительно пример… – сказал какой-то грузчик, сплевывая и подталкивая локтем другого, шагавшего рядом. – Ну а ты что думаешь?..

Тот бросил в ответ:

– Вот что я скажу вам, ребята, ежели на этот раз хотите что-то делать, так делать надо по-настоящему…

– А ты, что ты понимаешь под этим самым «по-настоящему»?.. – вмешался молчаливый Букуль.

– По-настоящему? Очень просто. Принять план и провести его до конца.

– Согласен. Забастовка будет похожа на бурю во время осеннего равноденствия… Вначале громы да молнии, а потом уж польет… и у нас то же самое! Наше решение – это зарницы надвигающейся бури, а затем грянут потоки воды, молнии, град, метеоры…

– Этот Сакуальпиа за словом в карман не полезет.

– Кто еще выскажется?

– Вы же хотели знать мое мнение. Не так ли, кум?

– Мотехуте имеет слово… Говори, но только о деле, а то этот Мотехуте начитался книжек и теперь пересказывает их на каждом шагу.

– Если забастовка будет всеобщей, генеральной, то не найдется таких генералов, которые выстояли бы против нее…

Хуамбо заткнул языком дупло в испорченном зубе, пытаясь успокоить засевшую там боль, – днем зуб еще не так болел, зато ночью не давал покоя. Лишь только растянется мулат на раскаленной от дневной жары койке, как из коренного зуба, точно цветок из горшка, начинает расти огромная ветвистая боль, распускает свои корни и плети, как плющ, по шее, по лицу, кровавыми бутонами расцветает в глазах.

Почему это так разрослась боль, когда он, пересекая поселок, услышал слова Мотехуте: «Если забастовка будет генеральной, то не найдется таких генералов, которые выстояли бы против нее»?

Острый укол, еще укол, и еще, и еще уколы пронзили его челюсть – он поднял руку и начал быстро тереть щеку.

И дома его продолжала преследовать зубная боль, не выходили из памяти слова: «Если забастовка будет генеральной, то не найдется таких генералов, которые выстояли бы против нее».

Он потрогал пылающее, обожженное лицо. Уткнулся в подушку.

Почему он не вытащил зуб?

Не вытаскивал он его потому, что этот зуб тоже представлял собой частицу его особы – ведь в его жилах, как утверждала мать, текла королевская кровь. В детстве, когда мать лечила его кишками поросенка, темно-лиловым животным салом и душистыми листьями клаво, [85]85
  85. Клаво – гвоздика.


[Закрыть]
она рассказывала ему на сон грядущий:

– Отец твой – королевской крови, отец прибыл с острова Роатан, где Турунимбо, великий король Турунимбо, передал твоему родителю величие королей. Величие и проницательность… – утверждала старуха, поднося черный палец к морщинистому лбу.

Быть может, и ему передались по наследству какие-нибудь признаки королевского происхождения… искры сыпались из глаз от зубной боли.

Он вернулся в свой угол, и старуха, держа в руке светильник, подошла поближе, чтобы узнать, не полегчало ли.

«Если забастовка будет генеральной, то не найдется таких генералов, которые выстояли бы против нее!»

В море слюны язык притаился змеей; в поисках нерва он влез в дупло коренного зуба и освободил его от режущей боли – теперь можно уснуть, утонув в море сна, но скоро наглый и самодовольный свет дня разбудит его. Этот свет превращает знатного роатанца в бедного погрузчика бананов, вырвав его из свиты короля Турунимбо – короля пены и миндальных тортов.

…В безбрежных просторах моря, моря, мы видим – подводные лодки проходят, проходят…

Песня, кошачий концерт, надоедливое верещанье. Песня – для тех, кто понимал значение этих слов, положенных на мелодию «флотской» (японские, немецкие, русские подводные лодки ставили под угрозу Панамский канал всякий раз, как только речь заходила об увеличении заработной платы на банановых плантациях, о человеческих условиях работы или о суверенитете страны). Кошачий концерт – для тех, кому чертовски надоели всякие декларации, которыми их, взрослых людей, пичкают каждый день, словно младенцев или кретинов. Надоедливое верещанье – для тех, кто сравнивал эту песенку с петушиным кукареканьем, ревом осла, ржанием лошади или блеяньем овцы…

…В безбрежных просторах моря, моря, мы видим – подводные лодки проходят, проходят…

С того самого времени, когда произошло несчастье с Поло Камеем – телеграфистом, который покончил жизнь самоубийством, после того, как его обвинили в шпионаже и передаче сведений для японских подводных лодок, вторгшихся в территориальные воды страны, – никто еще не слыхивал на побережье столь трагического и столь издевательского напева.

…В безбрежных просторах моря, моря, мы видим – подводные лодки проходят, проходят…

– Тираж задерживается, газета выйдет позже, лучше бы вытащить это клише и вместо него поставить объявление… – сказал начальнику цеха метранпаж, верстая первую полосу, перед тем как ее закрепить. – Не закрепляйся, не огорчайся!.. – насмешливо пропел он.

– Эх ты, косточка от айоте [86]86
  86. Айоте – разновидность тыквы.


[Закрыть]
… – оборвал его начальник цеха гнусавым голосом сеньориты определенной профессии. – Разве ты не читал шапку на первой полосе… прочти-ка… на все колонки… «Немецкие подводные лодки – в водах Центральной Америки!»

– В таком случае Факир не сможет уйти? Из линотипистов он один остался, чтобы вставить правку…

– А ты что, не видишь, что у меня в руке? Вставные зубы, что ли? Быстрей кончай верстать полосу, иначе мы увязнем так, что и не вылезем… Брось, я сам это сделаю, дай-ка… – С этими словами начальник цеха взял в руки ключ, ослабил уже сверстанную полосу и начал перебирать металлический шрифт, весь в типографской краске, пока не нашел – скорее пальцами, чем взглядом, – подпись под клише, которую следовало сменить.

– «Я… пон… ская… под… лодка…» – прочитал он, – вот здесь нужно поправить!.. – Он вытащил строку и поставил вместо нее другую и снова прочел вслух: – «Не… мец… кая… под… лод… ка… ставит под угрозу Панамский канал».

Метранпаж, взяв в руки молоток и деревянные клинья, начал сбивать первую полосу, потом подвинтил ее. Потухшая сигара торчала у него в зубах, очки почти совсем сползли с носа.

Флегматичным тоном он спросил:

– А если не поправить, разве что случится?..

– Случится то, что мне придется подправить… корректоров – подзатыльником. Какое у них самомнение!..

Начальник цеха засунул правую руку в карман габардиновых штанов, нащупывая сигарету, и, держа в другой руке вещественное доказательство – сложенную вчетверо сырую полосу, пошел вдоль коридора меж бумажных рулонов и сложенных штабелями старых оттисков к двери с надписью: «Корректорская».

– Если и впредь будете так работать, иуды… – Он бросил оттиск на стол. – Кто из вас правил первую полосу?

– Чолула… – ответил один из корректоров, у которого даже голос казался заросшим волосами, столько волос было на его лице: усы, борода, брови, ресницы и бачки торчали дыбом, вихры спускались за уши.

– Вы понимаете что-нибудь или нет? – обрушился начальник цеха на коротышку, который уставился на него одним будто застывшим глазом, тогда как другой бегал по комнате. – Пусть я буду проклят, за каждую минуту опоздания газеты мне и так приходится платить пять долларов штрафа…

– Клише вместе с подписью взяли из архива, – объяснял Чолула. – И какой-то оболтус дал его линотиписту, не показав нам, поэтому и набрали эту подпись так, как была: «Японская подлодка ставит под угрозу Панамский канал».

– Ну и болван! Вам что, не известно, что мы ведем войну с Германией? Разве вы не видели шапку на первой полосе, не читали передовой?

– Передовой?.. Да, дело вот в чем: все этот Пелудо, анархист, с ним невозможно работать. Нет от него покоя. Ну, точно обезьяна в клетке. Да еще лезет судить – черт знает что! – по поводу передовой!

– Не судить. Он разъяснял, а это другое дело. Он сказал, что основной тезис передовой фальшив. Утверждать, что рабочих банановых плантаций, объявивших забастовку, надо рассматривать как предателей, поскольку мы-де находимся в состоянии войны и нужно вести особое наблюдение над тихоокеанским районом и над Карибским морем, а также сигнализировать союзникам, – это же выходит за всякие рамки.

Автор передовицы зашел слишком далеко! Что касается немецкой подводной лодки, она же – японская подлодка, то меняется лишь подпись под клише. Когда «Тропикаль платанере» угрожает опасность, например рабочие выдвигают ей какие-нибудь свои требования, так администрация сразу же вспоминает про Панамский канал и вытаскивается их архива очередная подлодка…

– Вот я и спрашиваю… – медленно проговорил Чолула, как бы выверяя правильность своих слов по ватерпасу зрачка, двигавшегося то вверх, то вниз, тогда как другой глаз был по-прежнему устремлен вперед. – Я и спрашиваю: не «Платанере» ли принадлежит подлодка, которая подымает свой перископ близ берегов Центральной Америки, когда это выгодно «Платанере»?

– Меня бы это не удивило, они способны на все…

– Кто даст сигарету? У меня кончились… – вмешался начальник цеха, прервав Пелудо.

– У Чолулы, должно быть, есть. Я курю трубку.

– Беседа, конечно, очень интересная, но мне еще надо работать, – сказал начальник цеха, поднося к губам сигарету, полученную от Чолулы. – Спасибо, спички есть. – Он зажег сигарету, выпустил клуб дыма и, собираясь уйти, добавил несколько более строгим тоном: – И все-таки я советую вам держать ухо востро, все время у нас что-нибудь проскакивает. В один прекрасный день завопят рекламодатели…

– Рекламодатели?.. – Неподвижный глаз Чолулы засверкал, а другой снова начал шарить по комнате. – А вот Пелудо считает, что реклама – это вонючий навоз современной эпохи, и ни за что на свете не желает править текст объявлений. Вся эта реклама, считает он, ни к чему…

– Навоз навозом, но он удобряет… – Начальник цеха остановился на полпути. – Ты дал мне сломанную сигарету, дай другую, – обернулся он к Чолуле и, потушив спичку, после глубокой затяжки закончил свою мысль: – … без навоза не бывает цветов в садах, а без рекламы не бывает литературных цветов в газетах…

– Как бы не так, рассказывайте мне! – запротестовал Пелудо. – Я вот не поэт и не литератор, но понимаю, что сейчас, когда подводные лодки угрожают Панамскому каналу… – все дружно рассмеялись, – эти стихи и проза просто маскируют рекламу Компании, только и всего! Поэты и прозаики публикуют рекламные объявления своей косметической продукции. Поэзия… ха-ха-ха!.. Надо бы к подписи автора добавлять адрес, нотариальную печать, оттиски пальцев, генеалогическое древо и портрет из «Who is who» … [87]87
  87. Биографический справочник «Кто есть кто».


[Закрыть]
– На его обезьяньем лице шевелились все волосы. – Ах, время, время… Когда-то произведения искусства были творением неизвестных мастеров!.. Мир создан господом, но ведь никто не знает, каким… Господь, и все… Бог – тоже анонимное лицо! Кафедральные соборы, песнопения, монументы, мелодии, картины, скульптуры!.. – Он запускал руку то в бороду, то в усы, то в шевелюру и взбивал волосы, словно темную мыльную пену. – Разве было бы столько плохих художников, столько бездарных поэтов, – обратился он к Чолуле и начальнику цеха, – разве писалось бы столько о тысяче и одном плагиате, если бы не эта реклама вокруг каждого автора!

Шум ротационной машины временами заглушал слова. Исчезли за дверью кошачьи глаза начальника цеха. И как каждый день по окончании работы, Пелудо стал умываться в резервуаре, в котором цинкограф обмывал клише. Чолула снял башмаки с ног, провел несколько раз ладонью по носкам, пропахшим потом, а затем поднес пальцы к носу, с наслаждением вдыхая запах, и так несколько раз, пока не вернулся Пелудо.

Отпечатаны экземпляры газеты. Насвистывая, Херонимо входил в корректорскую и бросал их на стол. Свежая типографская краска. Всякий раз корректоры прикасались к этим первым экземплярам с волнением. Так было каждый день, но каждый день выход из печати очередного номера воспринимался по-новому.

Первая полоса. Чолула быстро пробежал ее. Над названием газеты крупным шрифтом набрано сообщение о немецкой подводной лодке. Внизу фотоснимок подводной лодки с краткой и уже выправленной подписью: «немецкая» вместо «японская». Чолула поднял руку, зрачок его непрерывно прыгал, а ресницы были неподвижны. Он хотел пропустить то место, где говорилось о «японской» подлодке, но глаза задержались сами. Было бы здорово, если бы газета вышла с опечаткой!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю