Текст книги "Год активного солнца"
Автор книги: Мария Глушко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 18 страниц)
50
День тянулся длинно и безалаберно, опять заедала текучка, трещали звонки, шли люди, Кира Сергеевна хваталась за трубки, что-то отвечала, потом читала справки, говорила с посетителями – и все это не мешало думать о предстоящем разговоре с Олейниченко. И когда в перерыв пили с Шурочкой кофе и Шурочка что-то рассказывала, Кира Сергеевна слушала и понимала, но все равно думала о своем: в конце дня придет Олейниченко и как она начнет разговор.
Вот и друзья они давние, а об этомговорить трудно даже с ним – она не любила и не умела взваливать свои личные проблемы на других. Но он поймет, должен понять, какая крайность заставила ее сделать это.
Шурочку отпустила пораньше и стала ждать. Опять пробовала читать справки, но глаза скользили по строчкам, а мысли шли совсем другие. Потом, все – потом.
Смотрела на телефон и боялась, что не вытерпит, позвонит. Чтобы занять себя, подошла к шкафу, открыла, посмотрела на себя в зеркало. Хоть и закрасила седину, все равно старая. Желтые круги у глаз, морщины на висках, лицо усохло, заострилось. Не «делаю фигуру», не «делаю голову», и чуб уже не торчит победно, смирно лежит на лбу. Это заметно всем – что они думают обо мне?
Она почувствовала движение воздуха – открылась дверь, вошел Олейниченко – веселый, быстрый, подвижный. И молодой.
– В итоге припаяют нам с тобой аморалочку, – с ходу сказал он, – Вечно после работы я у тебя торчу.
– Не припаяют, я старая.
Она вернулась к столу, села. Ей казалось, так легче будет разговаривать, за столом чувствовала себя увереннее.
Он сразу же закурил, распахнул окно, стал мерить шагами кабинет и хвастаться зоной отдыха.
– Построим в лесу домики, очистим ставок, откроем столовую и шашлычную, пустим автобус – и всего двенадцать кэмэ от города!
Это был очередной его «пунктик» – зона отдыха для горожан.
Он смотрел на нее своими синими глазами и, поскольку она молчала, решил, что недооценила.
– А что, понимаешь, план – давай, производительность – повышай, а об отдыхе кто подумает?
– Где деньги взял? – спросила она.
Он засмеялся:
– Профсоюз ограбил!
Стоял перед ней, чуть согнувшись, руки – в карманах, в зубах – сигарета, совсем как озорной мальчишка. Уже забыл, что пришел не сам по себе, это она ему утром звонила: «У меня к тебе важное дело».
– Жаль, что у тебя нет комнатки за кабинетом, – сказала она.
– Зачем мне комнатка?
– Пустил бы меня, мне негде спать.
Он опять зажурчал мелким смехом, перекатился с пяток на носки.
– Сашка так храпит, что в трех комнатах слышно?
Она помолчала, посмотрела на свои руки.
– Скажи, Игнат, могу я разменять квартиру?
– Как и все трудящиеся. Это и есть твое «важное дело»?
– Как все трудящиеся, я не могу, мне надо тихо.
– Что значит «тихо»? – Он наморщил лоб, покачал головой. – С тобой не соскучишься. В итоге. – Покосился глазом. – Преамбулы, конечно, не будет?
Она взяла со стола бумажку, повертела в пальцах, стала складывать гармошкой.
– На этот раз будет.
Вспомнила, как испугалась тогда, когда Жищенко сказал про «даму города», решила – про нее.
– Меня бросил муж.
Намеренно произнесла это унизительное «бросил». Не оставил, не ушел – бросил.
– Сашка?
Олейниченко вытянул шею, так и сел, не вынимая из кармана рук.
– Чепуха, наслушалась сплетен…
Она молчала, все складывала бумажку, занимала руки. Именно потому, что она молчала, он, кажется, говорил.
– Послушай, Кира, ну, случается у мужиков: скакнут налево, потом всю жизнь раскаиваются…
Она так посмотрела, что у него слова застряли во рту.
Он помолчал, потом не выдержал, хлопнул ладонью себя по лбу, вскочил:
– Не укладывается, не могу поверить!
– Почему же? Я железная, ты сам сказал…
– Ты не из тех женщин, которых бросают! Ты из тех, кто сам бросает!
Он встал спиной к окну, зачем-то поправил галстук, расстегнул и опять застегнул на пиджаке пуговицу.
– Я догадывался, что у тебя не все в порядке… Думал, с молодежью нелады, но чтоб это…
Взвизгнул телефон. Кира Сергеевна взглянула на часы и не подняла трубку.
– Скажи, если муж и жена не в разводе, могут они разменять квартиру?
– Надо проконсультироваться с нашим юристом, но, по-моему, нет.
Она заметила, как вздрагивает в ее руках бумажная гармошка, кинула ее на стол, убрала руки.
Олейниченко привалился спиной к подоконнику. В раскрытое окно влетал ветер, мотал волосы, он то и дело убирал их со лба.
– Если у вас так далеко зашло, разведитесь.
– Ты же знаешь, этого я не могу.
– Почему?
– Потому. – Она опять взялась терзать «гармошку». – В семье моей считают, что я нагородила вокруг себя условности. А это не условности… Пойми, если нас выбирали, значит, считают достойными, так? И мы обязаны не только работой, но и всей чистой, честной жизнью отплатить за доверие… Зачем же выставлять напоказ грязь, от которой не сумел уберечься?
Он покрутил головой, отвернулся к окну. Долго молчал, пристукивая ногой по полу. Потом сказал:
– Когда человек рождается, город принимает его. Умирает – город провожает его в последний путь. А между рождением и смертью умещается целая жизнь, и город учит, дает работу, жилье, кормит, заботится о здоровье… Город – это и мы с тобой, вот здесь мы – народные слуги. Но мы ведь тоже люди, такие, как все, – болеем, радуемся, страдаем… Нас потому и выбирали, что мы не машины, а люди!
– Значит, и ты не понял…
– Да все я понял. – Он махнул рукой. – Но не принимаю этого, чтобы улыбаться, когда горе рвет на части. Это никому не нужный максимализм, тебе не шестнадцать, и это неумно, Кира!
Она вздохнула.
– Что делать, мне поздно меняться.
Олейниченко подошел к столу, закурил. Сердито кинул на стол сигареты, но она курить не стала. Он курил, глядел на сигарету, часто помаргивал белыми ресницами, лоб его прочертила поперечная складка.
– Ты никогда ничего не просила, даже от положенного отказывалась. Откуда ты взялась такая, не знаю, прямо на плакат просишься, но я преклоняюсь перед тобой!
Кира Сергеевна удивилась – никогда не говорил он ей таких слов. И после этих торжественных слов он сейчас выдвинет какой-нибудь сногсшибательный, неприемлемый для нее вариант.
– Ладно, я дам тебе хату. Из резерва. А твоего красавца мы потесним, жирно ему в трех комнатах амуры разводить…
– Этого я не могу!
– Чего не можешь? Допустить, чтоб красавца потеснили?
– Из резерва взять не могу.
Он свирепо посмотрел на нее.
– А что ты можешь, позволь спросить? За каким дьяволом позвала меня? Извини, но иногда мне кажется, что ты просто кокетничаешь и хочешь казаться лучше всех, даже лучше самой себя!
Она подумала о той женщине с ребенком, что была у нее на приеме, – странно, что запомнила даже фамилию: Зоя Капустина – и как доказывала ей, что закон нарушать нельзя, закон для всех один…
– И ты извини, но мне кажется, ты хочешь меня разозлить, чтобы я на все махнула рукой и сказала: черт с тобой, давай из резерва.
Она подумала: может, уехать? Но куда? И что я стану там делать? Вспомнила, каким чужим показался тогда Североволжск – даже там пришлось бы все начинать сначала. Одной, без Ирины и Ленки.
– Слушай, – сказал Олейниченко, – а почему голову ломаешь ты, а не он, ведь кашу заварил он. Выгони к дьяволу – и дело с концом! Или опять: «Не могу»?
Она сняла очки, посмотрела на него, ничего не сказала, Я и в самом дело не могу. Даже Ирина поняла, что человека выгнать нельзя.
Олейниченко курил, сбивая пепел в бумажный кулечек, сердито посапывая.
– Ладно. Разменяю я тебе квартиру. Сам.
Она все-таки вытащила из пачки сигарету, закурила. Они молча курили, – изредка поглядывая друг на друга.
Он сказал «сам»– но это так, для ее утешения. Она понимала: какой-то круг лиц все равно будет посвящен, и ему придется отвечать на вопросы. Но это был единственный выход, и мысль о том, что при этом никто не пострадает, примиряла ее.
Трудный разговор был позади, и выход найден, но облегчения она но чувствовала, это удивило ее. Старались представить, как войдет в свои новый дом, в мир любимых вещей и станет жить, не прислушиваясь к шагам на лестнице, к шуршанию газет за стеной, по воскресеньям Ирина с Ленкой будут приходить в гости… это станет началом другой жизни, без него… Но видела свою комнату, где каждая вещь связана с ним.
Пыталась разжечь в себе хоть капельку радости, а в душе было пусто и мертво все.
Олейниченко, задумчиво выпятив губы, выбирал из коробочки скрепки, нанизывал в цепочку. Кира Сергеевна видела, как напряжены его руки, как будто он делал тяжелую работу.
– Спасибо, Игнат, – сказала она.
– Ну-ну, прошу без нежностей, – буркнул он. И швырнул цепочку на стол.
51
Дома ее ждала записка: «У меня партсобрание, приду поздно». Ни обращения, ни подписи.
Зачем мне знать, когда он придет?
Записка – листок из ученической тетради – лежала на кухне на столе, прижатая заварным чайничком. Чтоб сразу бросилась в глаза.
Она заглянула в холодильник, вытащила колбасу, яйца. Подумала: вот бы поесть сейчас густого домашнего борща. Но не было в доме ни мяса, ни овощей – никто не заботился об этом. Она давно ничего не варила, и в доме не пахло едой. Дом, где не пахнет едой, чужой для всех, подумала она. Как гостиница, где не живут, а только останавливаются.
Из окна она видела мокрые крыши с крестами антенн, синий «жигуленок» блестел боками, из дома напротив вышла женщина, посмотрела на небо, распушила зонт, побежала. На асфальте темнела круглая заплатка, в куче песка под грибком валялось забытое детское ведерко.
Когда-то тут играла Ленка, теперь привыкла к другому дому, из которого опять ей скоро уезжать, и меня скоро здесь не будет, ничего этого не увижу, и вспоминать будет не о чем.
Кира Сергеевна ела, поглядывая на белый, сдвинутый в угол стола листок.
Он написал это, чтобы я не подумала, что он у той женщины. Какое мне дело до него? В последнее время у него вошло в привычку, вернувшись домой, отчитываться – косвенно, конечно: «Только что кончился педсовет», «У нас был торжественный вечер».
Устала, тянуло прилечь, но она боялась, что уснет, пропустит его возвращение, а надо сегодня же сказать ему все.
Убрала посуду, пошла в его комнату. Всюду разбросаны вещи, на спинке стула одна на другой висят грязные сорочки, на диване – куча журналов и газет, серая от пыли занавеска сорвалась с крючков и в середине провисла.
Она сняла занавеску, отнесла вместе с сорочками в ванную. Собрала носки, галстуки, платки, вытерла пыль. Потом стирала и прислушивалась, не раздадутся ли на лестнице шаги.
Время от времени она украдкой убирала у него, стирала вещи, но так, чтобы он не видел.
Кира Сергеевна успела и постирать, и развесить на балконе белье. Нацепила влажную занавеску на крючки карниза – в прибранной комнате стало светло и уютно. Потом в столовой включила телевизор – чтоб не заснуть – и легла на диван с книгой.
Читала о драме ученого и невольно накладывала его драму на свою жизнь. Но не получалось, там все было другое. Ученый безнадежно отстал, зачеркивал свои труды.
Она думала: если отстал и понял это, можно догнать. Если зачеркнул труды, можно написать другие, А если и нельзя написать – поздно! – то все равно зачеркнуть себя – значит шагнуть вперед. Все исправимо, и то, что произошло у нее в горкомовском кабинете, – тоже исправимо. Трудом, работой можно исправить любую ошибку. Только ошибку жизни не исправишь ничем.
Все-таки она задремала и успела увидеть сон. Ей часто снилось это: мать, шаркая мягкими тапочками, песет ей чай. И опять Кира Сергеевна не вспомнила, что лгать умерла, только сказала: «Зачем? Я сама». А мать молчит, улыбается и несет поднос с чаем.
Ее разбудила тишина. Открыла глаза и увидела темный экран телевизора.
– Я выключил, – сказал Александр Степанович, – думал, ты спишь.
Она не знала, когда он пришел. Успел ли заметить, что в его комнате убрано.
– Я принес сосиски.
Он был без пиджака, рукава сорочки закатаны до локтей, тонкие подтяжки перекрещивались на спине.
Она удивилась, какие у него белые дряблые руки. Поднялась, привалилась к спинке дивана.
– Сварить сосиски? – спросил он и пострелял подтяжками. Совсем, как прежде. Как будто за этот год ничего не произошло.
– Саша, я все сказала Игнату.
Он посмотрел на нее.
– Что сказала?
– Про нас. Он может нам помочь.
– Чем он может помочь? – невесело спросил Александр Степанович. Сел рядом с ней, свесив руки. Поредевшие волосы неровными косицами упали на лоб.
– Согласись, жить и дальше в таком ложном положении мы не можем…
Она подождала, не скажет ли он чего-нибудь. Но он молчал.
– Игнат поможет нам разменять квартиру… Если, конечно, ты не захочешь уйти к той женщине.
– Какой женщине?
Кира Сергеевна испугалась, что сейчас он скажет: «Никакой женщины нет, я пошутил тогда». И будет врать, врать…
– Никакой женщины нет.
Она прямо задохнулась от возмущения.
– То есть… Это была шутка?
– Просто мы расстались. Еще зимой.
Она сидела, оглушенная тем, что услышала. «Расстались»– как все легко и просто. Как будто ничего не было. А мои страшные бессонные ночи, одинокие дни и вся сломанная жизнь – куда все это денешь? Все – не в счет?
«Просто расстались».
– Напрасно, – сказала она.
Он прижал ко рту кулаки, подышал в них. Как будто хотел согреть.
– Я всегда любил только тебя, Кириллица. Меня мучило, что я не нужен тебе, но все равно я любил одну тебя.
Она видела его заросшую шею, мягкое, опущенное книзу лицо.
– Зачем ты мне говоришь это?
– Чтобы объяснить, почему мы расстались. Хотя я знаю, ты никогда не простишь.
Он посмотрел на нее, и Кира Сергеевна увидела, какие у него старые, больные глаза. Но это не тронуло ее. Как он не понимает, что ничего изменить нельзя. Прощу я или нет – этим не вычеркнешь из жизни ни дня, ни часа. Каждая минута пережитого будет с нами – до конца дней.
– Напрасно, – повторила она. И встала.
Накинула теплый платок, вышла на балкон.
Дождя уже не было, густо пахло землей и мокрым деревом. Бледный серп лупы повис над тополем – казалось, в черном небе есть прорезь и луна выходит оттуда тонким острым краем.
В темноте на низких веревках болели его сорочки. Кира Сергеевна смотрела на них и думала: если б можно было вернуть назад, в свое начало этот год!.. Но надо ли? Он все равно пришел бы – раньше или позже. К каждому он приходит, такой вот безжалостный и мудрый год. Ко мне пришел поздно, и изменить ничего нельзя, можно только понять.
Она подумала о муже, представила, как сидит он там, уронив руки, и ждет. Он не вернулся ко мне, он просто остался. Но все равно – не брошу же я его. Не смогу. Мы оба будем стареть, доживать оставшиеся годы. Когда-нибудь все отболит и станет прошлым.
Она чувствовала, как поднимается в ней что-то большое, теплое, хотелось тихо и сладко плакать, просить у всех прощения и самой всех прощать.
Гасли окна в домах, а завтра засветятся снова. Надо делать все, чтобы засветились. Вспомнила, как Олейниченко сегодня сказал: «Человек рождается, город принимает его, умирает – город провожает его в последний путь, а между рождением и смертью умещается целая жизнь».
Выходит, и я помогаю людям прожить эту жизнь. Совсем не новая мысль почему-то взволновала Киру Сергеевну, как будто она все вдруг увидела издалека, из будущего – себя, залитый огнями город и свой сегодняшний дом с потухшими окнами. В доме должны гореть огни, звучать детские голоса, уставшие от работы люди должны возвращаться домой, и огни в окнах – как маяки для них. У каждого должен быть свой огонек.
Все приходит и уходит. Уйдем и мы. Останется на земле только то, что мы смогли и успели сделать для людей.
Она подумала, что надо возвращаться в комнату. И надо сказать какие-то самые первые слова. Старалась найти их. Она и не предполагала, как трудно найти простые слова, которые ничего не значат.
Может, войти и сказать: «Дождь кончился, наверно, завтра выглянет солнце».
Это будут самые простые слова. Но и в них упрятан второй смысл. В них – надежда.

Симферополь, 1978








