Текст книги "Год активного солнца"
Автор книги: Мария Глушко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)
35
В сапожках хлюпала вода – просочилась через застежки, зонт изламывался на ветру, мешал идти, и она сложила его, шлепала по лужам, не разбирая дороги. Холодно били по чулкам густые тяжелые брызги.
Что за февраль – опять дожди, ни одного светлого дня. И лето, и осень лили по-сумасшедшему, скорее бы уж кончался этот год активного солнца. Но она вспомнила, как сама когда-то сказала Жищенко: «Для нас с вамп он не кончится никогда».
Еще на площадке стянула шубку, с которой текло, бросила в прихожей на журнальный столик. Стащила раскисшие, скользкие сапожки, сунулась в ванную. Там перед ванной сидел на корточках Александр Степанович, стирал рубашки.
Она смотрела, как трет он в кулаках воротничок.
Александр Степанович поднял голову, спросил:
– Я мешаю?
Она увидела, как он постарел. Отросшие седые волосы закрыли уши и худили лицо, глаза с тонкими серыми веками запали, как у больного.
Он смыл с распаренных ладоней пену, встряхнул над ванной руки и вышел. А она все стояла у дверей с сапожками в руках, забыла, что должна их вымыть.
Потом специально вошла к нему в комнату, чтобы еще раз посмотреть на него. Он стоял у окна, ссутулившись, и смотрел, как о перила чужого балкона разбиваются толстые дождевые струи.
– Тебе привет от Игната, – сама не знала, зачем соврала.
– Как он там? – не оборачиваясь, спросил Александр Степанович.
Волосы закрывали всю его короткую шею, неопрятно наползали на воротник, а когда он повернулся к ней, она уловила новое выражение в его лице: как будто он боязливо прислушивался к чему-то.
Она ушла на кухню, рассеянно ела, пила чай, потом долго курила на балконе, смотрела, как ветер мотает его рубашки, развешанные воротничками вверх. Вспомнила, как неловко тер он в кулаках рубашку.
Он давно стирает себе сам, но она не замечала этого… А сегодня там, в ванной, показался старым, заброшенным. Словно увидела его после долгой разлуки. Счастливые так не выглядят.
Но почему? Разве не сам он захотел этого? Не сам распорядился их жизнью? Он получил то, к чему стремился.
Хотелось думать со злой радостью: вот и ты несчастлив, но свое несчастье ты построил сам, и некого винить… Но не было ни злорадства, ни ненависти. Все куда-то улетучилось.
Она смяла сигарету, поправила на плече шарф. Слегка знобило, ноги схватывало холодом, но в комнаты не хотелось. Боялась, что еще раз увидит его и опять затопит жалость. Тогда станет еще труднее.
Здесь было свежо и тихо, низко плыли тучи, покачивались на улице фонари, роняя иголки света, прожектор бил в затянутые полиэтиленовой пленкой пустые окна строящегося дома, на балконах суетились, размахивая руками, темные фигурки в одинаковых комбинезонах.
С голых веток сыпались капли, с тонким всплеском падали в лужи, ветер все гнал тучи, в разрыве выглянула белая луна.
Февраль по календарю – еще зима, а в скверах и парках уже пробилась новая травка, рано набухли почки, и прошлогодние прелые листья уже стали землей. Скоро весна, подумала Кира Сергеевна. И опять ей хотелось заплакать. Она плакала теперь легко и часто, все рай ил о ее – запах хлеба, щебет птиц, вид тонких озябших веток, беззащитность плачущего ребенка… Скоро весна, но что она мне?.. Все позади. Живи я хоть сто лет, не будет ничего. Одна работа.
Кира Сергеевна вернулась в комнату. За стеной, в столовой, слышался знакомый голос диктора. Хотелось туда, к телевизору, чтоб не сидеть одной. Но она не пошла.
Рылась в книгах, искала, что почитать. Наткнулась на альбом. Новогодний подарок дочери и мужа.
Тогда я еще ничего не знала. А это уже было.
Она погладила застежки альбома, открыла его.
«Ступени жизни». Кира-девочка с красным галстуком. Кира-комсомолка. Кира-учительница со своим первым выпуском. Уже не Кира Кира Сергеевна. Совещание учителей – Кира Сергеевна на трибуне. В президиуме торжественного собрания.
Ступени жизни.
В конце оставались пустые листы без фотографий. Для будущего.
Какого будущего?
Она поместила бы сюда, в финал, себя сегодняшнюю. Как сидит в кресле усталая, стареющая женщина и перебирает прожитую жизнь.
Только фотографировать некому. Одна.
Почему – одна? При муже, при дочери… Чья тут вина – неужели моя? Я делала что-то не так, жила не так? А как надо? Нас с детства звали в большую жизнь за пределы дома, учили идти вперед, работать, преодолевать… Учили освобождаться от мелких будней быта, чтобы, вырвавшись, бежать вперед. Мы бежим, бежим… И все не можем остановиться… И я бегу, работаю, не щажу себя, устаю, недосыпаю – в чем же моя вина?
Умолк телевизор. Она услышала шаги мужа и испугалась, что он войдет к ней и увидит, как сидит она тут над альбомом.
Но он не вошел. Зачем-то двигал на кухне стулья, потом долго плескался в ванной, она слышала шум воды.
Выключила свет, сидела в темноте, прислушивалась к звукам дома. Где-то плакал ребенок, наверху без конца прокручивали одну и ту же крикливую песенку, журчала в ванной вода. Вот так она и будет теперь прислушиваться к его шагам, всматриваться в постаревшее лицо, терзаться своей непонятной виной. Если его нет дома, смотреть на часы, ждать, чтоб пришел, и думать: он там, у нее. А когда придет, ловить запах чужих духов, чужого дома, бояться, что вот откроется дверь и в светлом проеме возникнет его фигура, – бояться и желать этого…
Так нельзя, надо что-то делать. Если не видеть его, может, станет легче. Самый простой выход – разменять квартиру. Но потом она подумала: наверно, для этого нужно развестись.
Представила себе – ладно, пусть не суд, а загс, который в ее подчинении. Сенсация на весь город.
Что за проклятие – жить на виду!
Развод отпадал – она понимала это с самого начала.
Должно быть, и он понимал, что развод – не выход для них.
Вдруг она подумала: ему тяжело потому, что он любит другую женщину и не может на ней жениться. Потому что знает: на развод я не пойду, не могу пойти. Выходит, я связала его. Я, всю жизнь твердившая о свободе, не могу эту свободу ему дать!
Но ведь он знает меня и знал, на что идет. Где же выход?
Получался заколдованный круг, из которого она не могла вырваться.
Накинула шарф и, прихватив сигареты, опять пошла на балкон. На перила длинного балкона падала широкая полоса света. Из его окна. Вот и она исчезла – он лег спать.
Она долго курила, смотрела на залитый огнями город. Вспомнила, как Олейниченко тогда сказал: «Я причастен к тому, что в новых домах зажглись огни».
Густо вспыхивали окна соседнего дома. Голубовато светились этажи больницы. Кира Сергеевна подумала, что и она помогла засветиться каким-то огням. Только свои погасила.
36
Девушка заглядывала в бумажку, называла цифры: столько-то правонарушений, первичных и повторных приводов… Лишено родительских прав… Помещено в интернаты…
Так говорит, как будто гордится этими цифрами, подумала Кира Сергеевна.
Милицейская форма сидела на девушке ловко, узкие погоны подчеркивали четкий рисунок плеч, на голове не по-современному уложены тугие косы, и она все время притрагивалась к ним сзади, словно проверяла, тут ли они.
А потом уже без бумажки, по-домашнему просто рассказывала про Колю Емельянова, который опять бродяжничает, ночует в подвалах, курит в свои двенадцать лет, как взрослый, деньги, что мать оставляет, тратит в три дня, а после собирает по городу и сдает бутылки.
– Я смотрю дневник, а там за всю неделю – ни одной отмотки. «Прогулял?» – спрашиваю. «Ага, – говорит, – только ты не бойся, как мать приедет, я догоню».
Голос у девушки мелодичный, гибкий. Наверно, она поет, решила Кира Сергеевна.
– Он хороший, добрый. Осенью ежа нашел, за пазухой носил, чтоб не замерз…
Потом члены комиссии задавали девушке вопросы. Пенсионер-общественник строго спросил:
– Какую работу вы, как инспектор детской комнаты, проводили с родителями несовершеннолетнего Емельянова Николая?
Девушка привычно поднесла руку к косам и сказала, что отца у Коли нет, с матерью проводились беседы.
Общественник не унимался, ответ его не удовлетворил, и он пытался выяснить, какого характера проводились беседы.
Почему-то молоденькая девушка должна проводить работу с родителями, воспитывать их и их детей, заглядывать в дневники, искать подход… Может, у нее своих-то детей пока нет, может, она и не замужем… Со студенческой скамьи… А должна.
Кира Сергеевна вздохнула, придвинула папку с наклейкой «Комиссия по делам несовершеннолетних». Открыла.
Заседали уже третий час. Слушали жэки, участковых, школы… Кира Сергеевна проставляла в списке «птички».
Кого мы только не слушаем на комиссии! Кто только не отвечает за воспитание детей! Все, кроме родителей.
Пригласить бы сюда эту Емельянову и спросить: как она дошла до жизни такой, что сын бродяжничает?
Впрочем, приглашали. Опять сказала бы то же самое: «И ругаю, и бью, и плачу, а толку нет».
Мать Коли работает проводником, по трое суток не бывает дома. В промежутках между рейсами ругает, бьет, плачет. И опять уезжает.
Однобокая, неблагополучная семья. Без отца. А если б был отец, что изменилось бы? Колю пороли бы не в две, а в четыре руки. И что такое «благополучная семья?» Та, где есть бабушки? Где отцы могут обеспечить прожиточный минимум? Где мать может заниматься детьми? Но где набраться на всех детей бабушек и высокооплачиваемых отцов?
Кира Сергеевна удивилась, что лезут сейчас все эти мысли. У нее разболелась голова, она достала в сумочке таблетку.
Выступали члены комиссии.
Как обычно, критиковали учителей, которые «не смогли», «не сумели», «недоработали». Говорили о продленках и школах полного дня.
Круглосуточные детсады, группы продленного дня, теперь вот появились школы полного дня… Зачем? Изгонять ребенка из семьи – зачем? Освобождать родителей от детей – зачем? Освободить женщину от кухни, стирки, уборки – понятно и разумно. Но зачем – от детей? Ради работы, вклада в общее дело? Разве дети – не самый ценный вклад в общее дело?
В войну, после войны женщины работали много и трудно. Кира Сергеевна помнила, как мать, вернувшись из школы, переодевалась, уезжала перебирать картофель или грузить уголь. Это называлось трудовым фронтом. Это было необходимо. Но сейчас-то?
Освобождать женщину надо не отдетей, а длядетей!
В зале было душно, никто не догадался открыть фрамуги. Голова все болела, от насухо проглоченной таблетки горчило в горле, Кира Сергеевна потянулась к графину, налила воды. Секретарь комиссии странно посмотрел на нее, опять уткнулся в протокол, стал писать.
А члены комиссии все говорили, говорили… О патриотическом воспитании, о встречах школьников с ветеранами войны и передовиками производства, о профилактике правонарушений…
Как не понимают, что надо не об этом? Как сама я этого не понимала? Давайте освобождать женщину-мать для детей – это и есть самая надежная профилактика! Чтобы не электронная няня, а живой голос матери пел колыбельную! Чтобы не только по телевизору, а из уст матери ребенок слышал вечернюю сказку! Чтобы не вешать ребенку на шею ключик от родного пустого дома, где никого нет! Надо вернуть детям домашнее детство!
Но неизвестно, захотят ли этого сами женщины. Кира Сергеевна вспомнила, как заведующая горздравом сказала недавно: «Современной женщине нужна полноценная жизнь». Выходит, быть с детьми – значит, жить неполноценно. И мы бежим, теряя и опрокидывая все, что мешает. Где-то там, за спиной, остаются дети. Попробуй останови! Дети все чаще становятся обузой, деталью скучного быта, и женщины не хотят детей…
Члены комиссии молча смотрели на нее. Уже все высказались, надо было закрывать заседание, Кира Сергеевна понимала это, но словно оцепенела, была придавлена мыслью – мы делаем не то!Хотелось встать, крикнуть в зал: «Погодите, остановитесь, послушайте, мы делаем не то!»
Опять вспомнила альбом «Ступени жизни». Строгую комсомолку Киру на фотографии. Если б сказать той комсомолке: «Через много лет, когда все главное будет позади, ты поймешь, что с самого начала жила не так» – разве она поверила бы? Разве захотела бы построить свою жизнь иначе?
Секретарь комиссии тронул ее руку. Она увидела зал и бледные пятна лиц, обращенных к ней.
– Спасибо, товарищи, все свободны.
Расходились тихо и оглядывались на нее. Ушел секретарь со своими бумагами. Она все сидела, думала о себе, о семье. Благополучная семья. С бабушкой и высокооплачиваемым отцом.
Ирина сказала как-то: «Что – бабушка? Ребенку нужна мать». А я не пела ей колыбельной, не баловала сказкой – не до того. Хотела состояться как личность. Бежала к празднику труда.
Вспомнила, как слепнущая мать просила: «Кира, почитай мне газету». Мать любила статьи на темы морали. И все было некогда. Все обещала: «Вот подготовлюсь к докладу», «Вот проведу семинар», «Вот закончу проверку»… Всю жизнь было некогда.
Только сейчас Кира Сергеевна осознала, как тяжело жила мать в последние свои годы. Полуслепая учительница, привыкшая общаться с книгами. Иногда она брала лупу, пыталась читать. Потом у нее болела голова. Изредка ей читали Ирина и Александр Степанович – когда позволяло время.
Жизнь матери не была счастливой. А муж, дочь – разве они были счастливы со мной? Муж ушел от меня, а счастливые не уходят. И дочь ушла. Я считала, что молча и трудно несу свой крест. А этот мой крест несли все: мать, дочь, муж…
Вот тебе и ступени жизни. Только куда они ведут?
Она встала, собрала в папку планы, списки. Поднялась к себе.
В приемной ее уже ждали. Шурочка, сдвинув брови, печатала на машинке.
– Всех приму, но, с вашего разрешения, сперва выпью кофе, – сказала Кира Сергеевна, – я без обеда сегодня.
Вошла в кабинет и как бы увидела его заново. Лимонные шторы, письменный стол с торчащей ручкой и стопкой писем, забитый делами шкаф, в углу – низенький столик на гнутых ножках, гвоздики в вазе… Холодно блестели желтые елочки паркета.
Мое единственное и, наверно, последнее пристанище, где мне всегда хорошо.
Голова уже не болела, она ощутила в себе легкость, впервые за все это время ей захотелось есть, и она представила, с каким наслаждением выпьет чашку кофе и потом выкурит сигарету.
Шурочка внесла поднос с чашкой и печеньем, по кабинету поплыл крепкий, пряный запах.
Кира Сергеевна ломала печенье, запивала маленькими горячими глотками и думала: вот сейчас войдут сюда люди, в деловых спорах будем решать вопросы, может, успею еще съездить в Чабановку на строительство школы, а вечером – не забыть бы! – торжественное собрание, надо идти, а до этого позаботиться о цветах.
Почту придется Взять домой.
Косое солнце било в стекла, просачивалось сквозь штору, окрашивало комнату веселым желтым светом. Кира Сергеевна, щурясь, смотрела на яркие гвоздики и думала, что, несмотря ни на что, настоящая жизнь ее – здесь, в работе. И победы – тоже здесь. Пусть маленькие, но они, сливаясь, становятся большой победой для всех. Построим детский комбинат, школу, больницу, будем строить стадион… И когда уступила помещение тресту – это тоже стало победой над собой: сумела преодолеть себя, взглянуть на вещи трезво и здраво.
Когда-то он сказал мне: «Ты не знала неудач». Прозвучало это упреком – почему? Разве плохо, если все удается?
Она подумала о сегодняшней комиссии и как прикладывала ко всему, что там говорилось, свою жизнь.
Что же делать, если по-настоящему счастлива я только в работе? И если б мне дано было сто жизней, я прожила бы их так же. Несмотря ни на что. Вот он полюбил другую, а я не умерла, живу. Ирина не любит меня, а я живу. А если отнять работу, не смогу жить. Что же делать, если я не могу иначе?
Она вызвала Шурочку, сказала:
– Пригласите всех.
37
Александра Степановича долга не было, и она вымыла его комнату, собрала и перестирала вещи и все время прислушивалась к дверям – не хотелось, чтобы он увидел все это. Было невыносимо видеть, как возит он тряпкой по полу, как сидит на корточках перед ванной – что ж делать, не могу напрочь отрезать его, выбросить из своей жизни, столько лет вместе, рядом, и в том, что случилось, не один он виноват.
Она заметила, как он изменился, даже походка стала другой – ходит как-то боком, занося вперед одно плечо и пригнув голову, будто прислушивается.
Развесила на балконе белье, потом курила у окна на кухне. Смотрела, как маленький, толсто одетый мальчик, трудно переставляя ножки, шагал в протянутые руки матери. Его заносило вбок, и он шел прямо на собачку, собачка испуганно пятилась. Мать смеялась, ловила его, падающего, снова ставила на короткие зыбкие ножки.
Кира Сергеевна пошла в столовую, включила телевизор и вывела звук. Шел фильм, она не понимала, о чем он: мелькали на экране знакомые лица актеров, все спорили, что-то беззвучно кричали друг другу, размахивали руками. Вот так и сидела она теперь вечерами, с ужасом понимая, что ждет его. Когда он возвращался, уходила к себе и тоже сидела, прислушивалась к его шагам, к шороху одежды, к скрипу дверей. Первый приступ обиды прошел, отлетела ненависть, она поняла, как сильно и остро любит его сейчас, и собственная мысль «лучше б он умер» – казалась кощунственной, жестокой. Но нельзя же так – все время сидеть и ждать.
Чего?
Она приносила домой папки с делами, справки, письма, пыталась заполнить длинные, пустые вечера, но – странное дело! – прежде, когда опутывали бытовые заботы, сидела за столом до полуночи и все успевала, а сейчас в тишине не работалось, читала жалобу и не понимала ее, все время думала о другом, прислушивалась, ждала.
Нельзя так – все время сидеть и ждать.
Осторожный скрежет – металл о металл, он вставлял в замок ключ, не сразу попал. Кира Сергеевна кинулась к телевизору, ввела звук, громкая музыка оглушила ее. Вернулась на диван, чувствуя, как толкается в руку сердце.
Он долго возился в прихожей. Заглянул в столовую:
– Добрый вечер.
От него пахло сырой свежестью улицы, на висках и в бровях серебрились капли влаги, он мял ладонями сизое от ветра лицо.
– Только что кончился педсовет…
Зачем он говорит мне это? – подумала Кира Сергеевна. Как хорошо, что включен телевизор и можно не отвечать.
Он постоял в дверях, потом пошел мыть руки.
Хлопнула дверца холодильника, зашипела сковородка. Она ждала, пока он ел, мыл посуду. И все никак не могла решиться на разговор.
Но когда-то ведь надо.
Загадала: если сейчас он войдет сюда – значит, судьба, и я заговорю.
Уже забыла свое железное правило – идти неприятностям навстречу.
Он вошел. Потоптался, не зная, куда сесть. Устроился с газетами в кресле.
– Саша, – начала она и остановилась, как будто вошла в холодную воду. – Саша, хочу тебя попросить кое о чем.
Он медленно снял очки, отложил газеты.
Она смотрела не на него, а в телевизор.
– Саша, я понимаю, что тебе нужен развод, но ведь и ты понимаешь: это не для нас.
Он промолчал. Она не видела, какое у него было лицо, но ее обидело, что он молчит.
– Но и жить вот так, рядом, мы не можем. Это… – Хотела сказать «тяжело», но заменила другим словом: – Это… противоестественно.
Умеренно журчали голоса там, в телевизоре, но они не мешали, наоборот, помогали пережидать длинные паузы.
На это ее словечко «противоестественно» он не отреагировал, а сразу спросил:
– Какая у тебя просьба?
И это ее обидело. Она хотела объяснить – подробно и логично, – в чем противоестественность такой жизни, чтобы он понял, уловил между строк, как ей тяжело, в какое безвыходное положение он ее поставил.
Часы мелодично отзвонили четверть десятого. На экране вспыхивали страницы плотно спрессованного времени – заснеженный поселок на БАМе, белая река металла, сошедший с конвейера «Колос»…
– Ты должен уйти к ней… Ну, к той женщине…
Что я делаю? – вдруг испугалась она. Зачем? После этого все станет непоправимым! Ведь можно еще простить, как прощали до меня и будут прощать после меня… А если он уйдет, то никогда, никогда…
Но тут же подумала: нет, непоправимое уже случилось, ни простить, ни забыть не смогу. Все это не для меня.
Она посмотрела на мужа. Вытащила из кармашка сигареты. Уходить на балкон или на кухню не хотелось – все равно, ведь здесь никто не спит теперь… И вообще – все равно теперь.
– Как же быть, Саша? Я уйти не могу, я связана, везде мой адрес, мой телефон, да и некуда, а вместе нам нельзя…
Она ожидала, что он спросит: «Ну, почему же нельзя?» – и тогда она все объяснит подробно, логично, без упреков, по-деловому. И он поймет, что ничего нельзя вернуть.
Но с чего я взяла, что он собирается вернуть?
Он похлопал ладонями по коленям, как будто намеревался встать.
– Короче говоря, ты хочешь, чтобы я ушел? Ладно, я что-нибудь придумав и решу.
Опять хлопнул себя по коленям, встал. Захватил очки и газеты, вышел.
Кира Сергеевна курила, стараясь понять мешанину событий на экране.
«Короче говоря» – вот и все.
Вспомнилось, как когда-то Ленка спросила: «Из чего счастье?» Как она не смогла толком ответить. Зато я хорошо знаю, из чего состоит несчастье. Из измен и одиночества.
Да, конечно, я завидовала той биологичке, но разве я хотела одиночества? Я хотела быть одна в комнате, в доме – это не одиночество. Одиночество – если человек один в мире.
Я одна во всем мире. На работе забываю об этом. Там люди, дела. Но жизнь состоит не только из дней. Настают длинные одинокие вечера, их нужно перетерпеть.
Она закрылась у себя, легла. Лежала, заново переживая весь этот разговор, его молчание и как он сказал: «Короче говоря, ты хочешь, чтобы я ушел? Что-нибудь придумаю и решу».
Ничего не решит, решать придется мне. Всегда решать за всех приходилось мне. Когда Ирина тянула со свадьбой, это я решила тогда: ребенок должен родиться в семье. И потом, когда она затеяла историю с разводом, опять же решать пришлось но ому, а мне. Даже когда касалось лично его, он не решал, предоставлял мне. Хотя бы в тон истории с гороно, когда Василии Васильевич называл ого кандидатуру, – если б дошло до серьезного, решать пришлось бы мне. До чего удобно и бесхлопотно жить в роли Пилата и всю жизнь умывать руки!
Она опять пыталась разбудить в себе раздражение, неприязнь, ненависть – не могла. Думала: вот еще одна трудная ночь, она будет лежать без сна, прислушиваться к тишине, ловить звуки в его комнате.
Ночами в ней просыпалась женщина, она слышала, как ворочается он на тахте, у нее холодела кожа, помели руки, все замирало от мысли, что он близко, рядом, их разделяет тонкая степа, и все равно так далеко, словно за тысячи километров…
Вспоминала, как было у них все и какие слова он говорил – неужели и той, чужой, женщине он говорит эти слова? Невозможно, он не имеет права, они чужие друг другу? У них не было общей молодости, общих воспоминаний, они не старели вместе, не сидели ночи напролет у кроватки больного ребенка, он не говорил ей: «Все утрясется, вот увидишь…»
И опять: «Что ты наделал? Что ты наделал?»
Холодом лизнуло лицо, она увидела в темноте мужа. Он стоял, держась за дверную ручку. Белели полоски на его пижаме.
– Ты заболела?
– С чего ты взял?
– Мне показалось, ты стонала.
– Наверно, во сие…
Он переступил босыми ногами, сухо скрипнула половица, и она подумала: он босой стоит на сквозняке.
Неужели и правда я стонала?
– Что-нибудь подать? – спросил он.
– Нет, я уже сплю.
Она повернулась на бок, к стене, и уже не чувствовала холода на лице. Значит, ушел, закрыл дверь.
Зачем приходил?
Лежала, унимая дыхание, потом встала, зажгла свет, нашла в столе коробочку со снотворным. На столе, чуть завалившись назад, стояла фотография в рамке. Здесь он с маленькой Ириной. Запрокинув молодое, счастливое лицо, поднял ее вверх. Повисли тонкие косички с белыми бантами, и руки, ноги Ирины висят, как тряпичные.
Она фотографировала их на опушке леса. А потом они лежали в высокой траве, седые колоски звенели над ними, он сказал: «Не представляю, как бы я жил, если б не встретил тебя». – «Встретил бы другую». – «Другая – не ты, и с нею я был бы не я». Она не поняла тогда, но запомнила его слова.
Это было. И многое другое было. Все было, и этого никто не отнимет, ничто не зачеркнет.
Уснула под утро – не уснула, забылась. Жужжание бритвы разбудило ее. Вставать не хотелось, лежать бы вот так без движений, но – какая мука – надо подниматься, натягивать одежду, опять что-то делать, идти на работу… Если б не возвращаться потом домой. Но день начинается с дома и кончается им – от одной этой мысли она устала.
Ждала, когда он уйдет, потом медленно поднялась, натянула халат. В разбитом, неотдохнувшем теле болело все – руки, шея, поясница. Как будто всю ночь таскала тяжести.
Низкий солнечный луч рассекал столовую, в нем плыли серые пылинки. На столе валялся ее вчерашний окурок. И везде – пыль, пустота, запустение. Как будто здесь давно не живут.
Убрать бы сейчас здесь все, пройти пылесосом, но только подумала об этом, сразу потяжелели руки. Зачем? Она поняла вдруг, что не может больше, не выдержит, что ненавидит этот пустой дом, и каждую вещь, и себя в этом доме. И уйти некуда, не к кому. Она увидела вокруг себя пустоту. Хоть бы один друг! А ведь когда-то были друзья, ходили друг к другу в гости, бегали занять до зарплаты десятку… Это было давно, сейчас она в гости не ходит, деньги не занимает. И к ней не ходят.
Куда все девалось?
Встречались на улице, в театре, в парке. Разговаривали, шутили, вспоминали. Она приглашала, обещали заходить. Но не заходили, и она забывала о них.
Друзья – один за другим – отпадали, деликатно расступались перед ней, пока она шагала по своим ступеням жизни. А она даже не заметила этого.
Проклятый город, в котором – ни одного друга! Уехать, что ли? Но куда?
Она сжала виски: что со мной? Стало вдруг жалко всех – умершую мать, Ирину, мужа… Вспомнила Североволжск, где прошло детство, юность. Вспомнила Лидию Чекалину. Обрадовалась: есть родной город, есть там родная душа – Лидка, Лидка! Для тебя-то я не начальница, для тебя я все та же упрямая Кирка («Ты не Кирка, ты Кирка!»), тебя можно обнять, заплакать, стать старой и слабой…
Кира Сергеевна взглянула на часы, быстро пошла к телефону. Увидела себя в зеркале – старый халат, непричесанная, с отросшей сединой, серое лицо с опущенными щеками…
Только бы он не ушел в исполком.
– Игнат, это я. Слава богу, ты дома.
– Что случилось?
Уехать, уехать! И оттуда, издалека, из прошлого взглянуть на сегодняшний день!
Она передохнула.
– Игнат, мне нужен отпуск.
– Что, прямо сейчас?
– Прямо сейчас.
– А что случилось?
– Игнат, преамбулы не будет.
Он сказал там кому-то «погоди». Потом – ей:
– Как снег на голову. Зайди, поговорим…
Она испугалась, что сейчас закричит.
– Игнат, если я прошу, значит, мне очень нужно!
Он молчал. Она слышала, как сопит он в трубку.
– Ну, закинь заявление…
– Спасибо!
Он вздохнул:
– С тобой не соскучишься.
Она постояла в прихожей, соображая, что сейчас сделать. Потом достала на антресолях чемодан, открыла шкаф. Срывала с вешалки свои вещи, кидала в чемодан.