Текст книги "Год активного солнца"
Автор книги: Мария Глушко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)
32
Вдвоем под зонтом было неудобно, Ленка прижималась к бедру, но все равно на нее сыпался дождь. Кира Сергеевна отдала ей зонт, услала вперед.
– А ты?
– Я люблю под дождем.
Ленка побежала по раскисшей дороге, взмахивая зонтом, останавливалась, кричала:
– Кира, скорей!
Промочит ноги.
От остановки бежали люди, прикрываясь зонтами, сумками, газетами, а она шла, отгороженная нитями дождя от людей, от Ленки, и никто не видел, какое у нее лицо.
Может быть, ничего этого нет – ошибка, недоразумение, он не мог, даже если бы весь свет перевернулся, все равно он не мог.
Она понимала, что это правда и никакой ошибки нет. Его молчание, равнодушие и как он постоянно избегал ее, отгораживался тетрадями, планами, телевизором, и как приходил нетрезвым – так точно и плотно пригонялось все к единственному объяснению, волоска не протащишь…
– Кира, а дождик из чего?
Зачем она здесь? Зачем все люди? Где поплакать? Не на кладбище же идти. Он говорил: «Плакать лучше в одиночку». Откуда знает, как лучше плакать?
– Из воды.
– И нет! Дождик сделанный из тучек!
В автобусе она сняла меховую шапочку, с которой текло, отжала ладонью воду. Мокро блестел заглаженный мех, она положила шапочку на сиденье, рядом. Ленка пристроилась напротив, зубами стащила мокрые варежки. Посмотрела на Киру Сергеевну, и вдруг у нее задрожали губы.
– Кира, у тебя сделалось маленькое лицо.
Кира Сергеевна отвернулась к окну.
– Это от дождя. Посмотри, какие ручьи бегут.
Она удивилась, какой у нее тонкий, больной голос.
Ленка сидела боком в своей шубке, прильнув к окну, царапала стекло ногтем.
В центре Кира Сергеевна хотела поймать такси, но их не было, на стоянку идти не хотелось – далеко. Они сели в троллейбус.
Она сидела, отвернувшись к окну – чтоб никто не узнал ее. Опять возвращалась к мысли: он не мог. Умный, честный человек. Немолодой уже. Если ему не верить, кому же тогда?..
В салопе пахло теплой сырой кожей, и Кира Сергеевна сглатывала подступавшую тошноту. Смотрела в окно, там уже кончился дождь, шли с покупками люди, перешагивая через лужи, двое мальчишек тащили за собой санки по голому асфальту, маленькая девочка несла разноцветные воздушные шарики, они отлетали назад, мягко ударялись друг о друга. Все выглядело обычным, и это придавало уверенность: ничего не могло случиться, если жизнь вокруг не изменилась.
Она вспомнила давний сон. Рассекая густую нарядную толпу, бежит страшный, весь черный человек и кричит страшное слово «война!» Кроме нее, его никто не слышит и не замечает. А она думает: не надо бояться, это неправда, война уже была, тогда плакали женщины, и мать плакала, и все куда-то спешили, а теперь вой гуляют нарядные люди, смоются дети, значит, ничего не случилось.
Ее все-таки узнали, подошел мужчина в синтетическом пальто с толсто раздутой сеткой.
– Здравствуйте, Кира Сергеевна! Где вы так колоссально промокли?
Сперва она никак не могла сообразить, кто это. Потом узнала его – инспектор гороно.
– Новую школу видели? Колоссально! Там будет школа полного дня – даже комната отдыха есть! Если Василий Васильевич уйдет из гороно, надо его туда директором!
Зачем он так громко говорит? – думала Кира Сергеевна. Она испугалась, что сейчас закричит.
– А это ваша внучка? Такая большая? Колоссально!
Он чуть не прозевал остановку, качнувшись на ногах, побежал к дверям. Ленка состроила рожицу, передразнила:
– Колоссально! Колоссально!
Кира Сергеевна смотрела на нее. Ленка спросила:
– А что такое – колоссально?
Они вышли из троллейбуса, Кира Сергеевна постояла, держась за столб, ждала, когда пройдет слабость в коленях. Потоки воды смывали с обочин последние островки снега.
– Я забыла там зонтик! – крикнула Ленка и обернулась назад. Но троллейбус уже ушел.
– Пустяки, – сказала Кира Сергеевна. Она старалась представить встречу с мужем. Если он дома.
Он был дома. Когда они вошли, выглянул в прихожую, испугался:
– С ума спятили бабоньки!
Схватил Ленку, раздел, стащил сапожки, мокрые до колен колготки. Принес из холодильника водку. Присев на корточки, долго растирал Ленкины ноги, грел в ладонях, дышал на них.
Кира Сергеевна одетая сидела в кресле, смотрела, как ходят его плечи. Показалось, в прихожей пахнет чужими духами. Вспомнила: и тогда, когда он пришел с выпускного вечера, от него пахло чужими духами.
Он почувствовал ее взгляд и обернулся.
– Тоже промокла? Снимай, сейчас разотру. Напою вас горячим молоком, раз вы такие дурочки…
Даже странно, что он говорит самые обыкновенные слова. И лицо у него обыкновенное. Как будто ничего не случилось.
Кира Сергеевна все так же сидела, свесив руки.
– Что с тобой?
– Устала.
Хорошо бы прямо сейчас спросить. Если б не Ленка. Зачем я взяла ее? Это же мука – ждать, когда она уснет.
Он натягивал на Ленкины ножки свои шерстяные носки. Она хохотала, каталась по дивану, задирала ноги – ей было щекотно.
Медленно разделась, пошла в ванную. Развесила на батарее свои и Ленкины мокрые вещи. Потом пили на кухне горячее молоко, и Ленка рассказывала про дядьку с толстой авоськой – как он на весь троллейбус кричал «колоссально!» и про забытый зонтик.
Может, сегодня вообще не заводить разговор, думала Кира Сергеевна. Все-таки Ленка… Завтра отвезу ее, и тогда… Но тут же подумала: ведь это трусость, я просто боюсь.
Ленка носилась но комнатам, разыскивала свои старые, забытые здесь игрушки, визжала от радости. Забегала на кухню:
– Дед, пожарную машинку починим? А подъемный кран?
Пятки дедовых носков смешно мотались на ее тонких икрах.
– А где я буду спать, ведь кроватки здесь нет?
– Со мной, – сказала Кира Сергеевна.
Александр Степанович поймал Ленку за руку, притянул к себе:
– Можно и со мной.
– С дедом! Буду спать с дедом! – Ленка зацеловала деда. – Про войну, расскажешь, да? Как фашистов победил…
– Прекрати! – крикнула Кира Сергеевна. – Ты слышала: спать будешь только со мной!
Она сама удивилась, как жестко и грубо прозвучало это. У Ленки затряслись губы, она закрыла ладошками глаза и убежала в свою комнату. Бывшую свою.
– Зачем ты так, – тихо сказал Александр Степанович.
Она с ненавистью взглянула на него и вышла.
Ленка стояла в углу за шкафом, ковыряла пальцем стену и тоненько поскуливала. Кира Сергеевна обняла ее, взяла на руки.
– Извини, я была не права.
Хотелось заплакать от жалости к Ленке, к себе и к нему – если все это правда, как же тогда тяжело ему жить!
– Я не хотела…
Ленка – добрая душа – растерла кулачками слезы, сказала:
– Ладно, я извиняю тебя, только разреши мне спать с дедом, а с тобой я лягу в другую субботу, ладно?
Боже мой, так можно сойти с ума. Если не поговорю сегодня, сейчас же, сойду с ума. Надо знать. Надо знать.
Унесла Ленку в свою комнату, усадила за стол. Дала бумагу, отыскала огрызки цветных карандашей.
– Нарисуй Новый год… В подарок деду… И чтоб красиво…
Чинила карандаши, а они ломались – так тряслись руки.
– Лучше Восьмое марта, Новый год уже прошел.
– Ладно, Восьмое марта. Только долго рисуй, чтоб красиво…
Надо знать.
Вышла, прикрыв дверь. На кухне Александр Степанович хлопотал над чайником.
– Чайку, а? Горяченького, – сказал он и посмотрел на нее из-за плеча. Так обыкновенно посмотрел, что она опять подумала: может, это неправда.
– Ты больна? – спросил он.
– Нет, ничего, здорова. Ты сядь.
Наверно, в ее голосе было что-то такое, что он сразу послушался. Сел, сложил на коленях руки.
Ну вот, сейчас. Она почувствовала, как все в ней отвердело.
– Саша, ты не станешь мне врать, я знаю. У тебя есть женщина?
Он мог и не отвечать. Медленно отвел глаза, они сделались прозрачными, стеклянными.
– Разве ты не знаешь?
У нее заболели плечи. Так напряженно стояла она перед ним.
– Сейчас знаю. Но сказать мне должен был ты.
Он глотнул раз, другой. Посмотрел на свои руки.
– Я считал, ты знаешь. Исходя из наших отношений…
«Исходя» – как в протоколе. Не сказал «да», но это все равно. Мог бы вообще не отвечать. Слова не имели сейчас никакого значения.
Он мял свои крупные смуглые руки, смотрел в пол.
– Я ведь давно не нужен тебе, Кириллица.
Он сидел, опустив плечи, как жалкий виноватый подросток. Ей невыносимо было видеть его таким, она отвернулась к окну.
– Так тихо предать…
Он вздохнул.
– Ты предала меня раньше, ты давно вычеркнула меня из своей жизни.
На высохшей асфальтовой площадке мальчишки пластмассовыми клюшками гоняли маленький мяч. Женщина развешивала на проволоке белье, часто грела под мышками руки. От белья шел жиденький пар.
Она устала, хотелось сесть, еще лучше – лечь, заплакать, завыть в голос, по-бабьи: – Нет, неправда, я не предавала, это нечестно, ты обманывал меня, а теперь ищешь оправданий! – Но она знала, что не будет ни плакать, ни упрекать. Надо перемолчать это горе.
– И давно тянется? – спросила она.
– Какое это имеет значение?
Он прав – никакого. Случилось ли это сто лет назад или вчера – все равно. Предательство не стареет.
– Я потому спросила, что… Когда мы отдыхали в пансионате, это уже было?
– Да.
Боже мой, какая грязь, какая грязь!
– Ты должен был мне сказать, – повторила она.
Вбежала Ленка, сунула деду рисунок.
– Смотри, Восьмое марта: это Кира, это мама, это я.
– Где же я? – рассеянно спросил он.
– Тебя нет, ты пошел за цветами!
33
Время от времени эти три женщины начинали кричать, крики ударялись о стены маленького кабинета, отдавались болью в висках. Она пыталась утихомирить их, они затихали ненадолго, но потом опять голоса взвивались к потолку, круто перемешивались в тесной комнатке, и Кира Сергеевна чувствовала, как стучит в виски тонкое, острое.
Они не ссорились, просто разговаривали, спорили, каждая доказывала свое и старалась перекричать всех. Тон, конечно, задавала заведующая горздравом, маленькая старушка с девчоночьей челкой. Вопила грубым, прокуренным басом:
– Кира Сергеевна, миленькая, у меня нет сынков-пасынков, для меня все равны, но отдавать помещение онкологии – как голому манишка! Онкологию не спасет, зато свяжет нам руки!
– А абортировать где? Где? – вопрошала главврач роддома тонким, режущим голосом.
Главврач онкологического диспансера, приложив к глазам платочек, вставляла междометия на рыдающей ноте – она потеряла надежду перекричать собеседниц.
Кира Сергеевна слушала, болезненно сдвинув брови, а когда от криков становилось невмоготу, просила:
– Тише… Ради бога, тише…
Роддому строили гинекологический корпус, и теперь шла торговля за помещение, которое освободится. Кира Сергеевна вспомнила тесные, забитые кроватями палаты, перегороженный коридор, крошечный приемный покой – только от великой нужды можно вот так кричать и ломать копья из-за этого флигелька. Они и кричали от нужды.
Ей невыносимо было сегодня, сейчас слушать эти возгласы и что-то решать, перед глазами все еще стояло вчерашнее – каким несчастным, смятенным сидел он перед ней и как спросил: «Разве ты не знаешь?» Не по-мужски трусливо отводил глаза, пытался свою вину переложить на нее – «ты предала раньше!» Сказал бы проще: «Ты не пускаешь в свою постель!» Грубо, зато честно. Да, не пускаю. Потому что устаю, всю жизнь везла два воза – домашний и служебный, не знала выходных, жила на нервах, а ведь уже далеко не молодая – разве тут до нежностей? Неужели он не мог этого понять? В ней поднималась ненависть к человеку, который предал молча, обдуманно. Словно ударил из-за угла ножом – после стольких длинных, трудных лет. Уж лучше бы он умер. Я бы оплакала его и потом все оставшиеся годы любила бы память о нем.
Опять на нее катился густой ком голосов, хотелось зажать уши, крикнуть самой: «Молчите! Во мне все болит, нет живой клетки, а вы пришли сюда мучить меня какой-то ерундой!»
Но то, с чем пришли эти женщины, не было ерундой. Это тоже жизнь, и надо вмешиваться, решать, отодвинув личное, как отодвинули все свое личное эти немолодые женщины.
Кира Сергеевна смотрела на них и думала: как они прожили свою жизнь? Разрывались между работой и домом, рожали и растили детей, мыли, стирали, варили, бежали на работу, которой они нужны были отдохнувшими, сильными, свободными от всех прочих забот и тревог. Как они могли и успевали все? А если не могли, то чем жертвовали? Кира Сергеевна знала их анкетные данные: у всех семьи, мужья, дети – сейчас, конечно, уже взрослые. Знала, что в делах они не уступят мужчинам, в хозяйствах у них образцовый порядок, что каждая при нужде может сутки торчать на работе, что они выносливее мужчин – только темперамент и крикливость выдает в них женщин. Но счастливы ли они? Этого она не знала. Некогда было узнавать. И незачем.
Нас возвысили над буднями быта. Мы стали командирами жизни. Мы стали слаще есть, мягче спать. Но стали ли мы счастливее?
Нет. Нет.
– Почему же «нет», Кира Сергеевна, миленькая?
Батюшки-светы, наверно, я схожу с ума – уже думаю вслух.
– Если отдадим помещение онкологии, – продолжала заведующая горздравом, дирижируя себе тонкой, сухой рукой, – тем самым потеряем право ставить вопрос о строительстве нового онкологического корпуса! Нам скажут: «У вас есть!»
Все три замерли, распахнув глаза. Ждали ответа.
Милые мои бабоньки, вам-то надо бы знать, что решаю не я. Решает жизнь. И вы знаете это. Ваши крики – «на всякий случай».
– А потому «нет», – вздохнула Кира Сергеевна, – что в онкологии больные, а в абортарии – здоровые. Беременность – это здоровье. Пусть ради больных потеснятся здоровые женщины, которые отказываются от своего здоровья… Если уж вы не убедили их рожать… А больных надо лечить.
Сразу стало тихо. Все поняли: спорить больше не о чем.
За окном мчались машины, слышался утробный вой двигателей, ветер качал провода, мотал голые верхушки тополей, сухая снежная крупка мелко и быстро била в стекла.
– Попробуй убеди их рожать, – пробурчала главврач роддома. – Нас у матери было шестеро, а теперь одного не хотят.
Заведующая горздравом тряхнула своей челкой:
– Ах, оставьте! Ваша мать, наверно, сидела дома и знала только детей. Современной женщине этого мало, ей нужна полноценная жизнь!
Главврач усмехнулась.
– При этой «полноценной» жизни человечество само по себе, без войн и нейтронных бомб, сойдет с лица земли.
Скоро ли они уйдут? – подумала Кира Сергеевна. И встала.
– А новый корпус пробьем. Я обещаю.
Они ушли. Кира Сергеевна выдвинула ящик стола, достала сигареты. Хотела закурить, не успела, расплакалась вдруг. Весь день держалась, работала, принимала людей, выслушивала, что-то говорила, старалась перетерпеть – и вот…
Это ужасно, нельзя так, сюда могут войти, что со мной? Она удерживала слезы, они сыпались на крышку стола, странные лающие звуки забивали рот, ей стало страшно: неужели ничего нельзя с собой сделать?
И в это время вошла Шурочка. Кира Сергеевна закрыла ладонями лицо.
Шурочка не позволила себе ни удивиться, ни вообще заметить ее состояние.
– Там из театра пришли, но если вы не возражаете, я перенесу на завтра, вы ведь не обедали…
Кира Сергеевна всхлипнула, разжала ладони.
– Страшно болит зуб… Нет ли чего…
Шурочка, конечно, не поверила. Когда она вышла, Кира Сергеевна кинулась к сифону. Пытаясь задавить короткие, похожие на икоту рыдания, глотала острую, режущую небо воду.
Шурочка внесла поднос, толчком ноги закрыла дверь. Опустила поднос на маленький столик, разложила на тарелке бутерброды и удалилась.
Между бутербродами и маленьким кофейником лежала пачка анальгина, стоял флакон с валерьянкой. Значит, и правда – не поверила.
Милая моя, умная моя, хоть бы ты меня пожалела. Все считают: сильным жалость не нужна. А жалость нужна всем.
Она приняла таблетку – больно кололо в висках – а валерьянку пить не стала – потом долго будет пахнуть от рук.
Стыдно, что не удержалась, расплакалась. И как вообще теперь сидеть здесь с таким лицом… Посторонних Шурочка не пустит, но могут зайти свои, исполкомовские…
Она посмотрела на часы – скорее бы кончался этот тяжелый день. Хорошо бы сейчас уйти, но как миновать приемную и длинный коридор, где обязательно кого-нибудь встретишь. Да и куда уйти? Дома пусто и тихо, там молчит беда. Нет голосов, нет людей, стоят вещи-враги.
Она курила у окна. На улице все так же бесновался ветер, блестели ледяные лужицы, и не верилось, что вчера после дождя в скверах зеленела трава, дымился под солнцем асфальт и пахло весной. Сегодня – опять зима. Странный год.
На площади, на ледяном пятачке ветром развернуло машину, занесло за осевую, а там мчался троллейбус, сейчас он врежется в машину. Кира Сергеевна свела плечи и сжалась вся, напрягая руки. Троллейбус ткнулся в бровку, остановился. Она перевела дыхание. Было такое ощущение, что это она помогла остановить троллейбус.
Стало темнеть, она включила свет. Вызвала Шурочку, велела убрать поднос с нетронутыми бутербродами и идти домой. А сама села за бумаги. Горели заплаканные глаза, их заволакивало мутной пленкой. Кира Сергеевна без конца протирала очки, прикладывала к глазам мокрый холодный платок.
Долго перебирала планы, протоколы, заявки, письма. Домой идти не хотелось, так бы и сидела тут, но ведь надо где-то спать.
Вдруг подумала: как же мы теперь – двое чужих под одной крышей, в одной квартире? Но тут же отогнала эту мысль, чтоб опять не расплакаться.
Шурочка вошла, встала у дверей, потупив глаза.
– Кира Сергеевна, может, вы все-таки поедите?
Кира Сергеевна посмотрела на нее, потом на часы.
– Почему вы не ушли?
Шурочка вздохнула.
– Вы ведь тоже не ушли…
Кира Сергеевна закрыла папку, дернула ящик стола и опять закрыла. Ей хотелось курить, но она стеснялась Шурочки.
– Моя зарплата раза в три больше вашей, разве мы должны одинаково работать?
Шурочка поджала губы и вышла.
Кира Сергеевна знала: пора и ей. Придется входить в квартиру, встречаться с ним, говорить какие-то слова. И сегодня, и завтра, и каждый день… Пока один из нас не умрет.
Вспомнилось: много лет назад он уехал на зональное совещание учителей, простудился в холодной гостинице, слег с двусторонним воспалением легких. Она летела в чужой город, как сумасшедшая. Положение было настолько серьезным, что его поместили в отдельную палату, поставили койку для нее. В самые тяжелые для него ночи она думала: только бы поправился! Если мне суждено прожить еще двадцать, тридцать лет – половину отдам ему, только бы поправился!
Сейчас пришла мысль: лучше б умер тогда. И эта страшная мысль не испугала ее.
34
Она жила теперь, как во сне. Утром ее охватывало чувство ужаса: должно что-то случиться. Не понимала, откуда это чувство и что еще могло бы случиться. Осматривала комнату, в которой все оставалось обычным, будничным: письменный стол, шкаф с книгами, безделушки за стеклами, неглаженое белье в кресле, пестрый палас, на нем валяется шариковая ручка… Привычный мир вещей казался враждебным, тревожным и не успокаивал. Чтобы ни о чем не думать, она быстро вскакивала, в халате выбегала на балкон. Ее обдавало режущим холодом и запахами улицы: талой земли, дыма, железа. Из окон магазина выливались потоки света, туда шли люди с сумками, матери катили коляски с детьми, воробьи дрались у лужицы, а вдалеке черный кран медленно нес в своем клюве блок, – в свете прожектора блок выглядел сахарно-белым и легким.
Казалось, что все еще тянется вечер.
Чтобы согреться, она выпивала на кухне стакан густого несладкого чая, бежала на работу. Старалась уйти пораньше и без шума, чтоб не разбудить мужа, не встречаться с ним.
Шла по хмурым, еще темным улицам в пятнах желтого от фонарей света, привычно выбрасывая ноги, и ожидание чего-то, что должно произойти, все время жило в ней.
Ее обгоняли школьники с ранцами за плечами, матери и отцы вели сонных, вялых детей, проносились троллейбусы со светлыми окнами – все было, как всегда, но почему-то все выглядело угрожающим, тревожным.
На работе в делах она забывалась, страх проходил, к ней возвращались смелость, уверенность – отогревалась возле Шурочки, шутила с Олейниченко. Даже Жищенко с его прогнозами не раздражал теперь, и все, кто заходил к ней и к кому она заходила, обрушивали на нее горы забот – чем больше, тем лучше – все личное отодвигалось, растворялось в делах. Когда вела прием или в депутатские дни, когда ходила по жалобам, радовалась, если удавалось сделать хорошее – не вообще, а конкретному человеку – отвести беду, помочь, устроить… Смущала благодарность в глазах людей – милые мои, я не бог, делаю только то, что обязана делать…
Работа стала ее убежищем, здесь она чувствовала себя защищенной.
Вечерами долго сидела в кабинете, ее обступала тишина. Тянуло позвонить домой и сразу же, как только он возьмет трубку, положить ее. Хотелось проверить, дома ли он.
Но она не звонила – зачем?
Возвращалась поздно, кидала коротко «добрый вечер!», закрывалась в своей комнате. Слышала, как за стеной, в бывшей детской, шуршит он газетами. Если его не было дома, бродила по комнатам, прислушивалась к дверям, думала: «Он там, у нее».
Пыталась представить, какая она. Кто? Может, та «француженка» из его школы? Молодая, с мягким лицом, похожим на кошачью мордочку. Кира Сергеевна ненавидела этих женщин-кошечек с блудливыми глазами.
Может, все давно уже узнали, что он бросил меня. Только я не знала.
Дома ее все время тянуло копаться в собственной боли, хотелось говорить с ним, упрекать его, сказать, как остро ненавидит его теперь… Жизнь раскололась на две части – «до» и «после». Все, что было «до», казалось счастливым и ярким, вспоминалось только хорошее – путешествие на теплоходе, поездка в Польшу и как он говорил: «О панна Инна, о панна Инна, сестру я вашу так любил…» Солнечные дни у моря и тот пансионат., где были они в последний раз вместе… Тут она спохватилась: пансионат – это уже «после».
Она не знала точно разделяющей черты, и это мучило, заставляло вспоминать подробности, строить догадки, опять тянуло говорить с ним, расспрашивать, упрекать… Но ничего этого делать было нельзя, надо уметь наступить себе на горло и молчать, молчать. Это ведь тоже подвиг – суметь молчать, когда молчать нет сил.
Они, конечно, разговаривали, перекидывались пустыми, необязательными фразами:
– Тебе Блок не попадался?
– Нет.
– Иди пей чай.
– Не хочу.
И опять их разделяла напряженная тишина.
Она старалась найти какое-то дело. Но какое? Обеды не готовила – зачем и для кого? Все перестирано, убрано. Дома уже нечего делать – не о том ли мечтала недавно? Хотела свободы, вот и получила!
Пробовала читать – не читалось, все казалось фальшивым – книжное придуманное счастье выглядело бедным, а боль – мелкой, не похожей на настоящую.
Он сидел над тетрадями или включал на весь вечер телевизор – словно ничего не случилось. Потом уходил к себе – он жил теперь в Ирининой комнате – покашливал там, шуршал газетами. Ее возмущало такое непроницаемое спокойствие. Он вел себя так, словно ни в чем не виноват. Наверно, и на этот раз мысленно уже все округлил, успокоил собственную совесть. В сущности, просто трус, человек с вялой душой. И эта его привычка все сглаживать – не от доброты, а ради душевного спокойствия и комфорта. Никогда никому не сказал «нет», потому что «нет» говорить труднее, чем «да». Вздумалось Ирине разводиться – пожалуйста, он не против. Уйти из родного дома – опять он не против. Только бы ни криков, ни боли. Но такие как раз и приносят самую больную боль.
По воскресеньям на весь день уходила к Ирине. Набрасывалась на дела – стирала, мыла, варила. Садились обедать, Юрий, потирая руки, как всегда, спрашивал:
– Чем нас будут питать?
После обеда рвала из рук Ирины посуду, мыла ее. Ленка разбрасывала по комнатам сломанные машинки, колготки, тапочки. Кира Сергеевна привычно подбирала за ней, водила гулять, читала книжки.
Она как будто торопилась отдать давние долги.
В комнатах было по-прежнему голо, неуютно. Все так же стояли у степы связки книг, одежда – на гвоздиках, на полу расстелены синьки с чертежами, углы прижаты Ленкиными кубиками.
Кира Сергеевна в который раз завела разговор о мебели. Что за жизнь, хоть какую-то на первый случаи.
– Она не хочет «какую-то», – сказал Юрий. – Она метит в арабскую стенку.
Он валялся на раскладушке – животом вниз, свесив голову, – и разглядывал чертежи.
– Бес с вами, достану вам стенку!
Ирина молча смотрела на нее чужими глазами.
Кире Сергеевне хотелось вернуть ту близость, которая возникла у них сама собой тогда, в больнице. Но она не знала, как это сделать.
Забрасывала их подарками – книги, посуда, игрушки. Ленка приплясывала от радости, Юрий изрекал: «Балуете вы ценя», Ирина кидала свое безразличное «спасибо», пристраивала вазу на подоконнике, где уже стояли две похожие.
– Почему ты не заходишь? Хоть бы почаще звонила.
– Когда звонить? Вечером не могу, у меня нет телефона, а днем ты и отец на работе.
– Звони на работу.
Ирина пожала плечами, закурила очередную сигарету. Курила она часто и много. Кира Сергеевна потянулась к пачке, заметила, как странно Ирина смотрит на ее руку. И сама посмотрела – рука тряслась, как у больной.
Почему я не могу поплакать перед ней, сказать, как мне тяжело, она умная, добрая, должна же понять… Родной мне человек…
Но я, как собака, всю жизнь сама зализываю свои раны.
Почему просто не поговорить с ней, не расспросить про жизнь, работу и как у них с Юрием? Наверно, потому, что она похожа на меня, привыкла все нести в себе. И ведет себя так, словно меня и нет. Читает, уткнувшись в книгу, возится в шкафу, перебирает Ленкино бельишко, или бродит рассеянно с сигаретой, о чем-то думает.
Она не любит меня. Да и за что любить? За тряпки, деньги, подарки? Чуть выкормила, кинула ее на руки бабушки, а сама понеслась… По ступеням жизни…
Но ведь я никогда не думала ни о карьере, ни о высоком положении, работала, как хотела, как умела. Стремилась стать личностью. Почему-то считается, что рядом с ребенком и вместе с ним женщина не сможет стать личностью.
Домой Кира Сергеевна возвращалась пешком, чтобы устать и как-то убить длинный воскресный вечер. Шла и думала о том, что никому не нужна и деться ей некуда. От жалости к себе закипали слезы, но плакать боялась, ее могли узнать, и она старалась разбудить в себе злость и ненависть, думала о муже, о том, как непоправимо он все сломал. Темное желание овладело ею – вот бы увидеть его сейчас в толпе, проследить тот дом, ту квартиру… Ворваться неожиданно, насладиться его испугом и унижением.
Так ярко и отчетливо представилось все это, как будто уже случилось, произошло. Даже легче стало.
Если б еще недавно кто-нибудь сказал мне, что когда-то я дойду до этого!
Она всегда отказывалась понимать женщин, которые яростно, не разбирая средств, цепляются за мужей. Жалуются по всем инстанциям, выслеживают, бьют окна соперницам. Она не понимала и осуждала таких женщин. Считала: их единственный благородный удел – гордое, молчаливое страдание.
Оказывается, все мы, в сущности, обыкновенные бабы. С той разницей, что одни бьют стекла соперниц натурально, другие, как я, – мысленно.
Встретилась знакомая учительница, остановила, засыпала вопросами. Кира Сергеевна, натянуто улыбаясь, вставляла «да», «нет», «конечно» и думала: может быть, она все знает. И многие знают. Может быть, весь город уже знает.
Дома ее встретила тишина. Еще на улице, взглянув на темные окна, она поняла: его нет.
В прихожей на плечиках висело его старое пальто на поролоне с круглыми, примятыми на сгибах рукавами. В мягко опущенных плечах – одно чуть ниже, в складке на талии угадывались очертания его фигуры. Она постояла так, провела ладонью по рукаву, потом ткнулась лицом в воротник. Почувствовала слабый запах одеколона и пота. Его запах.
– Что ты наделал?.. Что ты наделал? – тихо сказала она. И заплакала.