Текст книги "Годы молодости"
Автор книги: Мария Куприна-Иорданская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц)
Но на другой день сесть за работу Куприну не пришлось. Во время обеда неожиданно появился Сергей Яковлевич Елпатьевский.
– Я пришел за вами, Александр Иванович, – здороваясь, сказал он. – Завтра утром, двадцать пятого июня, на пароходе из Ялты уезжает Лев Николаевич Толстой, и вы можете с ним познакомиться. Отправляйтесь сегодня же со мной, у нас переночуете, а завтра пораньше пойдем на пристань.
Вернулся Александр Иванович полный впечатлений от встречи с Толстым и разговоров с ним. По нескольку раз он возвращался к рассказу о том, какие глаза, взгляд, уши, руки, манера говорить у Толстого. И потом еще несколько дней, среди обычного разговора, он вдруг вспоминал какую-нибудь новую подробность и снова говорил о Толстом. Даже когда он уже начал писать «На покое», то первые дни среди работы опять вспоминал о чем-нибудь, касавшемся Льва Николаевича.
– Рассказ весь сложился у меня в голове, – говорил Куприн. – Я сам был провинциальным актером, и этот быт мне хорошо знаком.
И все-таки он теми же внешними приемами, к которым прибегал, когда писал «Труса», проверял и в этом рассказе правильность своих жестов, а также повторным чтением монологов – точность и звучание слов.
– Главная трудность – это работа над словом и то досадное чувство, которое мешает мне писать, когда я вижу, что мне не хватает необходимого, точного слова.
В рассказе «На покое» встречались некоторые знакомые мне подробности. Так, когда умирающий старик-режиссер «Дедушка» дарит бывшему суфлеру Стаканычу портсигар, он говорит: «Портсигар хороший, черепаховый… теперь таких больше не делают. Антик. Была на нем даже золотая монограмма, абер украли где-то, а то, может быть, я и сам ее потерял или того… как его… продал. Возьми, Стаканыч». Это был очень большой старинный черепаховый портсигар моего покойного отца, который сохранился у дядя Коки и всегда лежал на его столе. Золотая монограмма давно была потеряна.
Как-то я жаловалась Александру Ивановичу, что меня мучает часто повторяющийся кошмарный сон: «Бегу я будто по комнате, и много-много этих комнат впереди, и все они заперты… И знаю я, что надо мне успеть открыть двери, вытащить ключ и запереться с другой стороны… А „он“ все ближе, все ближе… Едва успеваю я запереться, а „он“ уже тут, рядом, напирает на двери, гремит ключом в замке…» Этот сон актер Славянов ночью рассказывает Михайленко.
Подробность о том, как актер Михайленко, ложась спать, закрещивал мелкими быстрыми крестами все «щелочки между своим телом и одеялом», Александр Иванович взял из своих детских воспоминаний о Вдовьем доме. Так делали все старушки, и у него самого, когда он был в сиротском пансионе, еще сохранилась эта привычка.
По поводу актера, игравшего «толпу» и «голоса за сценой», Александр Иванович вспоминал:
– Когда я служил в театре в Сумах, было в моде ставить переделки иностранных романов. Таким образом, мне приходилось в инсценировке романа Сенкевича «Камо грядеши» – пьеса шла под другим названием – играть Тигеллина. А после торжественного выступления в роли Тигеллина, или, как произносили артисты, «Тигеллиния», я за сценой управлял «толпой» – хором из трех оборванцев, хриплыми голосами кричавших: «Да здравствует Цезарь!» За это выступление они получали по «мерзавчику» водки и по двадцати копеек на рыло.
В конце июля Александр Иванович закончил только два рассказа: «Трус» и «На покое».
– Не знаю, какую из двух тем взять для третьего рассказа, – говорил он. – Тянет меня и к «Болоту», и к полесским «Конокрадам».
В это время пришло письмо от Пятницкого. Он напоминал Александру Ивановичу, что уже близится осень, и просил поторопиться с работой над новыми рассказами. Осенью издательство пошлет их на рассмотрение Горькому, который утвердил содержание тома. Это положило конец колебаниям Куприна, и он решил приступить к рассказу «Болото», так как «Конокрады» были бы по объему гораздо больше «Болота» и работа могла затянуться.
Все-таки закончить «Болото» в Мисхоре ему не удалось. Я захворала, и моя болезнь временно выбила Александра Ивановича из колеи.
Я страдала бессонницей и засыпала только под утро. Перед окном нашей спальни стоял невысокий корявый дуб с гнездом, в котором маленькая птичка всю ночь жалобно тянула: «Сплю… сплю…» Я начинала плакать и будить Александра Ивановича.
– Не обращай внимания. Это «Сплюшка» не дает тебе покоя, – говорил он и снова крепко засыпал.
В 1929 году в Париже Куприн вспомнил об этой птичке и написал рассказ «Сплюшка».
«…придет вечер, похолодеет воздух… и тогда начнет свою прелестную песенку маленькая, но настоящая птичка, совушка, которую в Крыму так нежно называли „Сплюшка“. Однообразно, через промежуток в каждые три секунды, говорит она голосом флейты, или, вернее, высоким голосом фагота: „Сплю… Сплю… Сплю…“ И кажется, что она покорно сторожит в ночной тишине какую-то печальную тайну и бессильно борется со сном и усталостью, и тихо, безнадежно жалуется кому-то: „Сплю, сплю… сплю…“ – а заснуть, бедняжка, никак не может».
Частые поездки со мной к врачу очень мешали его работе, и кончать рассказ «Болото»{37} ему пришлось уже в Петербурге.
В конце октября 1902 года в Петербург приехал Бунин, чтобы заключить с Пятницким условия относительно своих рассказов и стихотворений, а также перевода «Песни о Гайавате» Лонгфелло{38}. Куприн прочел ему в рукописи свой рассказ «Болото», который должен был появиться в декабрьской книжке «Мира божьего».
– Ты начинаешь выписываться, Александр Иванович, – снисходительно похвалил Бунин. – Но в этом рассказе, конечно, это дело вкуса, длиннейшие рассуждения студента должны так же утомлять читателя, как и землемера, которому надоедает студент. Уверяю тебя, что читателю эти рассуждения также очень скучны. И он охотно от них бы отмахнулся. Но описание болота, тумана и ночи в избе лесника сделано превосходно.
Такой снисходительно-покровительственный тон, который Бунин усвоил еще со времени Одессы{39}, задевал Александра Ивановича, хотя он и признавал справедливость суждений Ивана Алексеевича.
Глава XIV
Переписка с А. П. Чеховым. – Чехов о рассказе «На покое». – Сердечность и отзывчивость Чехова. – Обезьянки – подарок Куприна Чехову.
В Мисхоре «Болото» было еще не закончено, но, хотя Куприн и писал Михайловскому из Крыма, что предназначает рассказ «Русскому богатству», он считал необходимым скорее погасить долг журналу уже законченным рассказом «На покое».
В середине октября, когда из «Русского богатства» была получена корректура, Александр Иванович писал Чехову: {40}
«Посылаю Вам, многоуважаемый Антон Павлович, вместе с этим письмом корректурный оттиск моего рассказа „На покое“, который появится в „Русском богатстве“ в ноябрьской книжке. Если у Вас хватит досуга и охоты пробежать его, то не откажите в большой милости написать в двух словах: какое он на Вас произведет впечатление, главное – в отрицательном смысле».
1 ноября 1902
Москва
«Дорогой Александр Иванович, „На покое“ получил и прочел, большое Вам спасибо. Повесть хорошая, прочел я ее в один раз, как и „В цирке“, и получил истинное удовольствие.
Вы хотите, чтобы я говорил только о недостатках, и этим ставите меня в затруднительное положение. В этой повести недостатков нет, и, если можно не соглашаться, то лишь с особенностями ее некоторыми. Например, героев своих, актеров, Вы трактуете по старинке, как трактовались они уже лет сто всеми писавшими о них, ничего нового. Во-вторых, в первой главе Вы заняты описанием наружностей – опять-таки по старинке, описанием, без которого можно обойтись. Пять определенно изображенных наружностей утомляют внимание и в конце концов теряют свою ценность. Бритые актеры похожи друг на друга, как ксендзы, и остаются похожими, как бы старательно Вы ни изображали их. В-третьих, грубоватый тон, излишества в изображении пьяных…
Вот и все, что я могу Вам сказать в ответ на Ваш вопрос о недостатках, больше же ничего придумать не могу».
В ответ на критические замечания Чехова Куприн 6-го декабря 1902 года писал:
«То, что Вы писали мне о рассказе „На покое“, – очень верно, хотя и прискорбно для меня. Кое-что, сообразно с Вашим взглядом, я исправил, только этого очень мало, и впечатление остается то же».
Прочитав мне свой ответ Антону Павловичу, Куприн сказал:
– Антон Павлович прав. Но все дело в том, что актеров последних лет, таких, как в Художественном театре и на столичной сцене, я не встречал. И Чехов во всех своих рассказах изображал только старый актерский быт. Что же касается до актеров новых, прокладывающих новые пути в искусстве, то он их уже знает, но сам этой темы пока не касается.
В одном из писем к Чехову Куприн пишет:
«Жена Вам шлет поклоны и притом самые сердечные. В декабре мы ждем. Я до сих пор помню и никогда, вероятно, в моей жизни не забуду того вечера{41}, когда я заходил прощаться с Вами и когда Вы говорили со мной о родах и о прочих сюда относящихся вещах. Я читал где-то, что Доде называл себя „продавцом счастья“ в том смысле, что он умел глубоко проникать в человеческое горе и утешать{42}. К вам, конечно, не идет это определение, потому что оно по-французски манерно, приторно. Но от Вас я ушел тогда успокоенный и ободренный, почти умиленный».
В своих воспоминаниях о Чехове Куприн считал неудобным говорить о личных волнениях и приписал их своему фиктивному другу, который переживал большую тревогу во время первой беременности горячо любимой жены и, по правде сказать, порядочно докучал Антону Павловичу своей болью. И вот Чехов 1 ноября написал ему:
«Скажите Вашей жене, чтобы не беспокоилась, все обойдется благополучно. Роды будут продолжаться часов 20, а потом наступит блаженнейшее состояние, когда она будет улыбаться, а Вам будет хотеться плакать от умиления. 20 часов – это обыкновенный maximum для первых родов.
Ваш А. Чехов»
Куприн был глубоко тронут отзывчивостью, вниманием, той сердечностью, какой проникнуто было письмо Чехова.
Осенью, после Мисхора, устраиваясь в новой квартире на Разъезжей, я на этажерке, стоявшей около дивана, разместила свою коллекцию безделушек. Здесь были старинные, русского фарфора фигурки, изделия из уральской яшмы, которые в изобилии дарил мне Дмитрий Наркисович, и много привезенных мной из заграничных поездок швейцарских и тирольских домиков. Среди всего этого находились и три вырезанные из слоновой кости обезьянки, несколько лет назад подаренные мне братом, вернувшимся из Китая.
– Машенька, у меня к тебе просьба, – обратился как-то ко мне Александр Иванович. – Подари мне двух обезьянок.
– К чему они тебе, Саша? – удивилась я.
– Я откровенно признаюсь тебе, Машенька, в чем дело. Обещай только, что ты не рассердишься и не обидишься на меня.
– Что за пустяки, Саша. Если тебе нравятся обезьянки, конечно, возьми их.
– Ну вот… Мне хочется подарить их Антону Павловичу. У него на камине и на письменном столе много хорошеньких мелких вещиц, которые подарили ему на память друзья. И эти обезьянки с таким живым выражением лица и глаз были бы там как раз на месте. А мне было бы приятно думать, что, иногда взглядывая на них, Антон Павлович вспоминает и обо мне.
Я с радостью отдала Александру Ивановичу обезьянок.
Первого декабря 1902 года Антон Павлович писал Куприну:
«Ваш подарок – обезьянки – великолепен, я только теперь рассмотрел его как следует и нахожу, что штучка сия совсем хороша, художественная вполне. Большое Вам спасибо! Напишите мне, как Ваши дела, как здоровье жены».
Александр Иванович ответил Чехову 6-го декабря 1902 года:
«Вы меня очень обрадовали, многоуважаемый Антон Павлович, написав, что обезьянки Вам понравились. Мне приятно будет думать, что благодаря им Вы, может быть, лишний раз вспомните о человеке, который предан Вам всей душой.
Дела мои литературные так хороши, что боюсь сглазить. „Знание“ купило у меня книгу рассказов. Не говоря уже об очень хороших, сравнительно, материальных условиях, – приятно выйти в свет под таким флагом».
Чехов отвечает Куприну 30 декабря 1902 года из Ялты:
«С Новым годом, с новым счастьем, дорогой Александр Иванович, желаю Вам быть здоровым, веселым, бодрым, чтобы потом, этак лет через 10–15, новый 1903 вспомнился Вами с удовольствием. Вашей жене передайте от меня сердечный привет, поклон и поздравление. Крепко жму руку.
Ваш А. Чехов»
«Спасибо Вам, многоуважаемый Антон Павлович, за Ваше милое приветствие меня и жены с Новым годом, – отвечает Куприн на новогоднее поздравление А. П. Чехова. – Если Вы получили мою телеграмму, то знаете из нее, что 3 января у нас родилась девчонка. Она появилась на свет божий 8¾ фунтов весу и с самой монгольской физиономией!»
7 февраля 1903 г.
Ялта
«Дорогой Александр Иванович, в „Словаре русского языка“, издаваемом Академией наук, в шестом выпуске второго тома, который (то есть выпуск) я сегодня получил, наконец показались и Вы. Так, на странице 1868 Вы найдете слово „зарокотать“, а возле него – „Один за другим в разных местах длинной колонны глухо зарокотали барабаны. Куприн. „Ночлег““.
И еще после слова „зарябиться“ (стр. 1906): „На воду тотчас же легло пятно, в середине которого зарябилось яркое отражение огня. Куприн. „Булавин““.
И еще есть одно место, только я забыл страницу.
Я поздоровел, плеврит уже прошел, но в комнате моей холодно (на дворе мороз), а это противно. Пишу помаленьку.
Надеюсь, что у Вас все благополучно, что жена Ваша и младенец пребывают в добром здоровье. Крепко жму Вам руку.
Ваш А. Чехов
Ваша Лидия уже улыбается?»
31 декабря 1903
Москва
«С Новым годом, с новым счастьем, дорогой Александр Иванович. До меня дошли слухи, будто Вы были нездоровы, что у Вас был брюшной тиф. Пожалуйста, напишите строчки две-три, как Вы себя теперь чувствуете.
Вашей жене и дочери низко кланяюсь и шлю привет и поздравление с Новым годом.
Крепко жму руку, будьте здоровы и благополучны.
Ваш А. Чехов»
31/XII—1903 г.
Это было последнее письмо А. П. Чехова Куприну.
Глава XV
Работа Куприна в беллетристическом отделе журнала «Мир божий». – «Капернаум» и его посетители. – Паноптикум.
Рассказ «На покое» появился в «Русском богатстве» в ноябре 1902 года. «Болото» можно было напечатать только в декабрьской книжке «Мира божьего», а «Трус» в «Журнале для всех» – в январе 1903 года.
Обычно автор был связан обещаниями свое произведение, печатавшееся в журнале, выпускать отдельным изданием только в следующем году. Поэтому из написанных в Мисхоре трех новых рассказов для своего сборника Куприн мог взять только «На покое». Декабрьская книжка «Мира божьего» запаздывала и вышла лишь в половине декабря, когда часть сборника, утвержденного Горьким, уже была в наборе и дополнить его «Болотом» было нельзя.
Закончив рассказ «Болото», Александр Иванович всецело погрузился в журнально-редакционную работу. В те годы журналов было только несколько, сборники «Знания» еще не начали выходить, поэтому приток рукописей в отдел беллетристики был громадный. Куприн должен был ежедневно прочитывать несколько различного объема рукописей и большую пачку стихов.
До вступления Куприна в состав редакции Богданович считал излишней переписку с авторами, рукописи которых явно для журнала не годились. Многие рукописи для напечатания нуждались в большой переработке. Но Богданович считал это принципиально недопустимым, даже если в рукописи было видно дарование. «Наша задача не школьное преподавание. Пускай сначала выучатся, а потом и пишут», – говорил он. Единственные вопросы, по которым он вступал в переписку с авторами, касались необходимости цензурных выкидов и просто длиннот, отягощавших произведение. И, конечно, когда отдел этот был в руках только Богдановича и Александры Аркадьевны, то нарекания на то, что рукописи не читаются, а прямо складываются в редакционную корзину, были справедливы, тем более что существовало правило на рукописи объемом до одного печатного листа отвечать готовым бланком, проставив лишь фамилию автора и название произведения. Против этого порядка выступили Куприн и Батюшков. Они считали, что по поводу каждой рукописи автору должно быть дано хотя бы краткое письменное объяснение того члена редакции, который давал отзыв о ней.
Отдел беллетристики распределился между Батюшковым, Богдановичем и Куприным. На рассмотрение к Богдановичу поступали лишь те рукописи, которые считались сомнительными. Окончательное решение судьбы такой вещи могло быть только после согласования мнений всех троих, причем Батюшков – как ответственный редактор – оставлял за собой право вето.
Приступив к работе, Александр Иванович сразу же столкнулся с тем, что содержание беллетристического отдела журнала на следующий год в основном было Богдановичем установлено уже с осени. Так, например, с начала года требовалось дать два романа (по одному в полугодие), пять-шесть повестей, двенадцать – пятнадцать рассказов. Причем желательно было, чтобы весь материал принадлежал авторам, уже более или менее известным.
Таким образом, практика редакционной работы сложилась так, что молодому, еще малоизвестному писателю проникнуть на страницы журнала было очень трудно. Именно против этого выступил Куприн, с которым согласился Батюшков. Своей задачей Куприн считал выдвижение новых талантливых авторов. Поэтому он очень внимательно читал поступавшие в отдел рукописи, большая часть их выпадала на его долю, так как Богданович, Батюшков и Кранихфельд должны были читать еще и рукописи статей.
* * *
Александра Ивановича тяготила усидчивая работа. В течение дня он должен был делать перерывы и находиться в движении.
– Я, Машенька, немного пробегусь по улицам, у меня совсем голова распухла от чтения. И надо же мне, наконец, как следует узнать эту новую часть Петербурга.
Возвращаясь, он рассказывал мне:
– Представь себе, Маша, совсем близко от нас находится «Капернаум»{43}.
О «Капернауме» я давно слышала от Дмитрия Наркисовича и других бывавших там старых литераторов.
Александра Ивановича познакомил с «Капернаумом» Д. Н. Мамин-Сибиряк, когда мы жили еще на старой квартире.
Однажды Мамин-Сибиряк пригласил Александра Ивановича позавтракать вместе с ним в «Капернауме». По словам Мамина, будто бы так окрестил ресторан постоянно бывавший там когда-то писатель В. А. Слепцов. Посещали «Капернаум» некоторые сотрудники «Современника» и «Отечественных записок». В последующие годы там продолжали изредка бывать старые литераторы. Когда открылся журнал «Северный вестник», редакция которого помещалась недалеко от «Капернаума», то в ресторан заходили позавтракать и побеседовать за кружкой пива Успенский, Михайловский, Плещеев. Бывали там и Острогорский, Михайлов-Шеллер, Засодимский. За завтраком Дмитрий Наркисович познакомил Куприна с критиком Скабичевским.
«Капернаум» помещался в конце Владимирской площади (угол Кузнечного переулка). Это был маленький грязный ресторан третьего разряда. Несмотря на свою вывеску «ресторан», это был просто трактир, в который входили прямо с улицы, в пальто и калошах, так как передней не было. В нем были всего две небольшие комнаты. В первой помещалась стойка с закуской и водкой, около которой посетители торопливо выпивали несколько рюмок и затем шли дальше по своим делам. Черным хлебом и солью можно было пользоваться бесплатно, а кусок вареной колбасы («собачья радость»), целая минога или соленый гриб стоили три копейки.
По своей дешевизне ресторан этот был широкодоступен всякого рода публике. Здесь, говорил мне Александр Иванович, можно было встретить как мелкого сотрудника из газеты «Копейка» или безработного провинциального актера, так и ломовых извозчиков, которые, перед тем как с тяжелой кладью свернуть на Загородный проспект, к Варшавскому или Балтийскому вокзалам, останавливались здесь «заправиться».
Рядом была вторая комната, куда допускалась только «чистая» публика. Там, в углу у окна, выходившего на запущенный двор, перед диваном с засаленной обивкой, стоял стол, который хозяин этого заведения сохранял для литераторов.
Теперь этот «Капернаум» находился в ближайшем соседстве с нашей редакцией, и часто после скучного редакционного совещания Александр Иванович, критик Кранихфельд и В. К. Агафонов, заведовавший научным отделом журнала, отправлялись туда выпить пива.
Близкое соседство с «Капернаумом» меня не радовало. Александр Иванович нередко проводил время в этом трактире, а я оставалась дома одна.
– Но пойми же, Машенька, – говорил он мне, – после скучного редакционного собрания, где бесконечно толкут воду в ступе, я должен сначала как следует пробежаться по улицам, а затем зайти выпить пива в «Капернаум».
– Но что же там интересного, в этом, по твоим словам, грязном трактире? – возражала я.
– Ты не понимаешь, Маша, сколько я вижу там интересных людей. Ты представить себе не можешь, как интересны бывают пьяницы – люди всевозможных профессий и социальных слоев. Обычно угрюмый и необщительный, человек под влиянием алкоголя вдруг преображается, становится веселым и откровенным. У него появляются самые неожиданные мысли, фантазии, планы. И какие замечательные у многих из них биографии, о которых я никогда, годами встречаясь с ними трезвыми, не узнал бы.
Это таинственное путешествие по извилинам чужой души и мозга, когда в дороге тебе встречаются неожиданные бездны или высоты воспарения духа. В таких случаях необходимо необыкновенно бережное отношение слушателя, чтобы неосторожным вопросом не спугнуть его настроение, не прервать нить рассказа и не дать отклониться в сторону от главной мысли. Узнаешь, например, что мелкий почтовый чиновник в мечтах видит себя великим, прославленным полководцем. А пожилой настройщик, семейный человек – страстный любитель музыки, втайне пишет оперу, которая, он уверен, прославит его как великого композитора. И какими прекрасными, вдохновенными словами он говорит об этой своей мечте.
Всегда прилично одетый, застенчивый молодой человек спешит рассказать о себе, о своей неразделенной любви к светской красавице, об алкоголике-отце, печальном детстве и о своей бедности, которой обычно он стыдится и тщательно скрывает.
У многих ум лихорадочно работает над всякого рода фантастическими способами наживы и обогащения. Другие мнят себя изобретателями и, кроме обычного perpetuum mobile, изобретают целый ряд удивительных механизмов и приборов. Но настоящий клад для наблюдателя – это запойные алкоголики, а не привычные или случайные пьяницы. Их мысли однообразны и постоянно возвращаются к одному и тому же. Поэтому больше двух раз с ними говорить не интересно – они выдыхаются. Запойные же не прикасаются к вину месяцами и даже годами. И вдруг их «прорывает». Тогда в первый период болезни, пока они еще полны сил, они ищут внимательного и сочувствующего им слушателя. И тут бывает часто очень трудно разобрать, что является их действительной биографией, а что – яркой фантазией. Возможно, что, в обычной жизни честные и скромные люди, они таят в своей душе жажду преступлений и множество извращений, и в состоянии горячечного алкогольного возбуждения эти кошмарные видения начинают принимать за действительность. Часто жутко и противно узнавать, сколько мерзости таится внутри человека, под его добропорядочной внешностью. Наблюдать человека, стараться проникнуть в тайну его мыслей, желаний, ощущений – моя работа, Маша, работа писателя, и она совсем не легкая, как может тебе казаться.
В другой раз он уверял меня:
– Представь себе, Машенька, что «Капернаум» – кабачок, необходимый мне для наблюдений над людьми, которых я еще не изучил и которые пока кажутся мне интересными, – вдруг чуть было не ускользнул от меня. Прихожу я туда на днях вечером. И что же вижу?! Во второй комнате, где обычно днем завтракают и до обеда пребывают почтенные литераторы, а по вечерам – мелкие представители мелкой прессы из газет «Копейка», «Петербургский листок» и более крупные представители этого мира, такие, как репортеры «Петербургской газеты», – вдруг там, у задней стенки, неожиданно выросло несколько столиков, за которыми в сосредоточенном безмолвии восседали шахматисты. Я возненавидел их еще в Одессе.
Согнутые плечи, воротники в виде мохнатых пелерин и важный сумрачный вид – все это удивительно напомнило мне птиц с длинными носами, воротниками вокруг длинных голых шей, сидящих с таким же унылым видом, – птиц марабу. Но, к счастью для меня, они здесь не прижились, и я их больше не видел.
В «Капернауме» Александр Иванович встретился с Трозинером, которого давно не видел. С ним он познакомился еще в Пале-Рояле, когда осенью 1901 года приехал в Петербург. Трозинер, так же как и многие питерские литераторы, имел постоянную комнату в Пале-Рояле. Делалось это для того, чтобы иметь для литературной работы отдельную от семьи комнату, где никто не мешал бы, а также иногда и по другим причинам. Впрочем, некоторые бездетные семьи, не желая вести хозяйство, просто селились в Пале-Рояле. И там, у приехавшего из Киева беллетриста Д. Айзмана, Куприн впервые познакомился с Трозинером, писавшим фельетоны в «Петербургской газете» под псевдонимом «сэр Пич Брэнди».
Трозинер был значительно старше Куприна и стал литератором случайно в начале 90-х годов. Окончив училище правоведения, он стал судебным следователем, и так как происходил из крупной чиновничьей семьи, то рассчитывал благодаря своим связям сделать карьеру. Вскоре возникло запутанное и шумное уголовное дело, занимался им хороший приятель Трозинера. Делу этому в газетах уделяли много внимания. Молодой, еще неопытный юрист, незнакомый с нравами мелкой газетной прессы, Трозинер имел неосторожность слишком откровенно высказаться по поводу ведения этого дела. С его слов репортер очень бойко подал этот материал, который и был подхвачен публикой. За разглашение фактов следствия Трозинер должен был уйти из судебного ведомства. Тогда-то «Петербургская газета» привлекла его как судебного репортера, а затем, когда обнаружилось его незаурядное литературное дарование, из мелкого сотрудника он стал фельетонистом, пользующимся большим успехом у публики. Зарабатывал Трозинер большие деньги, но тщеславие его вследствие утраты административной карьеры было очень ущемлено. Постепенно он втянулся в быт газетчиков, ниже его и по образованию и по воспитанию, и в конце концов стал завсегдатаем ресторанов и пивных.
Куприн считал Трозинера талантливым, интересным человеком и, случайно встретив его, пригласил к нам домой. За обедом он держался как хорошо воспитанный, светский человек. Рассказы о его кратковременной работе следователем, а также газетные впечатления, меткие, ядовитые характеристики многих судебных и газетных деятелей были остроумны, даже блестящи. И когда Александр Иванович приглашал Трозинера бывать у нас, я не возражала.
Трозинеру был посвящен рассказ «Фиалки».
Вскоре Александр Иванович открыл еще один объект для наблюдения в нашем квартале. Во втором доме от Пяти углов на Загородном проспекте, недалеко от Троицкой, помещался паноптикум.
– Знаешь, Маша, ведь в двух шагах от нас паноптикум, – сказал он мне.
Но это был для меня пустой звук. В паноптикуме я никогда не была. И хотя вывески попадались мне на улице, что это такое, я не знала. Поэтому я равнодушно выслушала его сообщение.
– Паноптикум, паноптикум, – повторила я. – А что это такое?
– Как, ты не знаешь? Ну, тогда ты не можешь представить себе, как это интересно. Я познакомился с хозяином. Мы очень понравились друг другу и поговорили с ним о том, как это дело поставлено в Киеве, Одессе и других городах. Он оказался человеком с инициативой и многое из того, что я сообщил ему, принял к сведению. Завтра же вечером, Маша, я поведу тебя в паноптикум.
Какой это был кошмар! Ничего подобного я действительно не могла себе представить.
Паноптикум занимал весь бельэтаж, внизу находились торговые учреждения. В жилые квартиры дома вел другой подъезд. В центре первого большого зала, декорированного какими-то коврами и цветными тканями, развешанными по стенам, стояла небольшая платформа, на которой на пышном ложе возлежала «умирающая Клеопатра». Все это было в натуральную величину.
Получив соответствующую плату, хозяин паноптикума заводил где-то под ложем механизм, и грудь Клеопатры начинала вздыматься, она вздыхала, глаза ее раскрывались, свернувшаяся на ее груди кольцом змея распрямлялась, вытягивала голову, изо рта ее выскакивало длинное жало.
Дальше шла группа гладиаторов. Когда хозяин заводил механизм, они приходили в движение, устремлялись друг на друга, их короткие мечи сверкали.
Были здесь и наши солдаты, умиравшие в Крымскую кампанию. Одеты они были в серые с кровавыми пятнами шинели. В углах комнаты находились еще доисторические, дикие, покрытые звериными шкурами не то люди, не то звери. Когда заводили машину, они рычали и грызли какие-то кости.
– Как можно смотреть на такие вещи, – возмущенно говорила я Александру Ивановичу.
– Что ты, это же очень интересно. Посмотри только на публику, как ей все это нравится. Пойдем во второй зал.
Там были только восковые фигуры, и первое, что бросилось мне в глаза, была фигура Наполеона во весь рост с треуголкой на слегка опущенной вниз голове, в сером походном сюртуке и со стеклянными, вытаращенными на посетителей глазами. Рядом с ним красовалась фигура Марии-Антуанетты в белом платье со светлыми локонами, окаймлявшими прелестное лицо. Вокруг виднелись различные фигуры, а у подножья их лежали разных размеров и форм кости черепа.
– Скажите, – обратился к Александру Ивановичу стоявший рядом с ним молодой человек, по виду приказчик, – чей это? – И он указал пальцем на маленький, странной формы череп.
– Этот? – спросил Куприн. – Это череп Наполеона, когда он был маленький.
Уходя, я сказала Александру Ивановичу:
– Не понимаю, как может нравиться тебе это зрелище. Никогда, никогда я сюда больше не загляну.