Текст книги "Годы молодости"
Автор книги: Мария Куприна-Иорданская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 28 страниц)
– Как странно, что, не сознавая опасности, мотыльки летят на огонь, обжигают свои нежные крылышки и гибнут, – всем корпусом поворачиваясь ко мне, мечтательно произнес Дмитрий Иванович.
– Что же тут странного? Явление давно и просто разъясненное естествоиспытателями, – не глядя на офицера и обращаясь к Соне, очень громко сказал Александр Иванович.
И, будто бы эта реплика не касалась его, Дмитрий Иванович продолжал, улыбаясь и глядя на меня:
– Не так ли и молодые женщины, ослепленные пламенем любви, неосторожно приближаются к манящему их огню?
– Вам нравится это пошлое сравнение, Софья Михайловна? – произнес Александр Иванович, обращаясь к ней.
– Однако, господа, из-за невинных мотыльков вы, кажется, начинаете пикироваться, – расхохоталась Ростовцева.
– Я ни с кем пикироваться не собирался. Но сравнение, которое господин Куприн считает пошлым, я не раз встречал не в каких-то рассказиках, а в книгах известных русских писателей.
– У кого же, например? – приподнимаясь, со стаканом вина в руке, глухо спросил Александр Иванович.
Но тут я быстро встала.
– Простите, Вера Алавердовна, – обратилась я к хозяйке дома, – мне пора кормить Лидочку. Разрешите нам поблагодарить вас и удалиться.
– Михаил Иванович, у тебя мой электрический фонарь. Проводи Куприных, – приказала Соня мужу.
– Еще одна секунда, – сказал дома Александр Иванович, – и я выплеснул бы вино в лицо этому наглому хлыщу.
Глава XXIV
Возвращение в Петербург. – «Черный туман». – Редакционное совещание в «Мире божьем». – Обсуждение плана на 1904 год. – Столкновение с А. И. Богдановичем. – Выход Куприна из состава редакции «Мир божий». – Литовский замок.
Возвращение осенью в Петербург Куприн переживал болезненно. Всякий раз, когда начинались сборы к отъезду, он начинал нервничать. Так было и на этот раз, но остаться в Мисхоре еще недели на две, до конца сентября, было неудобно. Богданович писал, что материальные дела требуют моего возвращения, а присутствие Александра Ивановича в Петербурге для журнала необходимо. Летом редактор Ф. Д. Батюшков уезжал на два месяца за границу, в редакции оставался только Богданович, – накопилось много рукописей.
– Ничего не поделаешь, – жаловался Александр Иванович, – придется опять отбывать повинность на длиннейших редакционных совещаниях в накуренной комнате со спущенными темными шторами на окнах, электрическими лампами и стаканами недопитого чая на столах. Опять бесконечные словопрения, а Богданович, терпеливо выслушивая их, все равно поступит по-своему.
Я уже слышу, как Батюшков в редакции, стоя среди комнаты в своей обычной позе – расставив ноги и откинув назад корпус, – говорит, обращаясь ко мне: «Я не возражаю против рассказа, который вы, Александр Иванович, рекомендуете, но думаю, что вам следует эпизод такой-то, впрочем, все равно какой, предложить автору изложить „ретроспективно“. Рассказ от этого значительно выиграет». И, сдерживая поднимающееся бешенство, я вежливо отвечаю: «В таком случае попрошу вас, Федор Дмитриевич, взять на себя труд разъяснить это автору».
– Прямое изложение факта в художественном произведении, показанное «импрессионистически», – вмешивается Михаил Петрович Неведомский, – производит большее впечатление, нежели тот же факт, изложенный «ретроспективно».
Владимир Павлович Кранихфельд, разумеется, не может согласиться ни с одним из мнений предыдущих критиков, а должен выступить с собственным. Он говорит: «Ретроспективное изложение, отдаляя эпизод от читателя, становится менее эмоциональным, чем его непосредственное изложение. Однако импрессионистическое изложение, которое в данном случае рекомендует автору Михаил Петрович Неведомский, я считаю нездоровым течением в нашей литературе. Единственно верный путь развития литературы – это путь наших классиков-реалистов».
Богданович в это время молча протирает очки, а я возьму первую попавшуюся под руку книгу и, чтобы совладать с раздражением, начну ее перелистывать. Уходя, Неведомский несколько раз, точно насос, сильно качнет мою руку сверху вниз (такая манера теперь в моде у интеллигентов) и скажет: «Что же вы не зайдете ко мне как-нибудь вечером? Поспорим». Как будто заранее известно, что, собравшись вместе, интеллигенты обязательно должны спорить. Вот потому-то я и предпочитаю общество клоунов, кучеров, борцов и людей многих других профессий обществу интеллигентов и литераторов.
А ведь такие редакционные совещания обязательны дважды в неделю. Значит, два раза в неделю мое рабочее настроение будет безнадежно испорчено. Как только, собираясь писать, я возьму перо в руки, в ушах у меня будет раздаваться: «Ретроспективный взгляд, ретроспективный взгляд… импрессионистское изложение…» И, отчаявшись в возможности работать, мы поедем с тобой, Машенька, на острова. Так может пройти вся зима. Когда же писать?
Однажды в начале зимы Александр Иванович рассказал мне, что случайно встретил на улице знакомого киевского журналиста. Тот уже несколько лет жил в Петербурге, но как-то нигде не мог прочно устроиться. Уезжая в столицу, он рассчитывал выдвинуться здесь на газетной работе, однако вскоре убедился, что даже в «Петербургском листке» требования, предъявляемые сотрудникам, более повышенные, чем в средних провинциальных газетах. Он перебивался с хлеба на квас и решил весной уехать в Чернигов, где, пишут ему, открывается какая-то новая газета.
– Мы долго сидели с ним за кружкой пива в маленьком ресторанчике у Пяти углов, – рассказывал Куприн, – и всячески ругали отвратительную мокрую, туманную петербургскую осень и серых, скучных людей.
Эта встреча навела меня на мысль написать небольшой рассказ о том, как провинциал-южанин, полный здоровья и жизнерадостной мечты «завоевать счастье», приехал в Петербург и как через несколько лет, разочарованный и ненавидящий Петербург, с опустошенной душой, уезжает на родину.
Рассказ Александр Иванович написал в несколько дней. По его словам, эта работа потребовала от него очень мало усилий. С торжеством показал он мне написанные им листки:
– Вот что пишу я о твоем любимом Петербурге. Это я пишу о себе…
Киевский журналист не умер, а благополучно здравствовал где-то у себя на юге. Но Александр Иванович закончил рассказ смертью героя, что должно было еще сильнее подчеркнуть его непримиримую враждебность к Петербургу.
Рассказу «Черный туман» Александр Иванович не придавал серьезного значения и ни в один из толстых журналов не дал его, а предложил только Миролюбову в «Журнал для всех». Но так как Куприн еще не был автором «Поединка», то Миролюбов вернул ему рукопись, сказав, что считает рассказ незначительным и слабым. И только в 1905 году «Черный туман» был напечатан в малораспространенном еженедельнике «Родная нива».
Надежда Куприна на то, что летом рукописей в редакцию поступит меньше, не оправдалась. Ангел Иванович очень переутомился, нервы его были напряжены до крайности.
Александр Иванович, сознавая до известной степени свою вину, принялся с большим рвением расчищать накопившиеся без него залежи рукописей и писем.
Не посоветовавшись со мной, Александр Иванович почему-то поспешил передать Михайловскому в «Русское богатство» написанный им в Крыму рассказ «Конокрады».
Вскоре вернулся в Петербург и Батюшков. Узнав, что рассказ Куприна передан в «Русское богатство», Батюшков обиделся, был недоволен и Кранихфельд, Богданович сдержанно молчал, хотя, по всей вероятности, его это тоже задело. Теперь редакция была в сборе, но бодрого настроения не было.
– Пора нам приступать к обсуждению плана на тысяча девятьсот четвертый год, – сказал однажды Ангел Иванович. – Скоро начнется предподписное время, нужно составить объявления, обсудить рекламу, посмотреть материал, которым мы располагаем, и подумать, о чем надо еще позаботиться, что и кому заказать.
В первый вторник октября 1903 года в редакции журнала «Мир божий» шло совещание. Обсуждали наступающий подписной 1904 год.
За большим столом сидели ответственный редактор Ф. Д. Батюшков, редактор А. И. Богданович, члены редакции В. П. Кранихфельд и А. И. Куприн, я – заведующая отделом переводной беллетристики и издательница журнала, все заведующие отделами и постоянные и близкие сотрудники журнала – совещание было расширенное.
Перед каждым стоял стакан крепкого горячего чаю.
О планах на будущий год докладывал Ангел Иванович Богданович.
– Объем журнала остается прежний, – сообщил он, – около тридцати печатных листов, которые всегда распределяются следующим образом: на прозу и поэзию – двенадцать – тринадцать листов, на остальные отделы (первый – «Внутреннее обозрение», второй – «Родные картинки», третий – «Иностранное обозрение», четвертый – «Критические заметки», пятый – «Общественно-политические и научные статьи») – шестнадцать – семнадцать листов. Приступим к обсуждению отдела прозы и поэзии. Роман займет три – три с половиной печатных листа, повесть – около трех листов, рассказы – три с половиной листа, переводная беллетристика – два листа.
Отдельно место для стихов мы выделять не будем, потому что в настоящее время стихов, которые заслуживали бы этого, нет. Бунин пишет редко, больше переводит, а модернисты нам не нужны. Стихи пойдут на подверстку, «на затычку». В первом полугодии дадим роман Потапенко.
– Опять Потапенко? – удивился Александр Иванович. – Неужели мы читателям «Мира божьего» не можем дать материал более свежий, молодой и талантливый!
– Позвольте мне привести вам один житейский пример, – ответил Ангел Иванович. – Наш читатель – это средний интеллигент, по большей части малоимущий. Его читательский обиход так же скромен и привычен, как и хозяйственный. Каждый день все мы обедаем. И обед с детства мы привыкли начинать с супа. Если же мы почему-нибудь лишаемся супа – это признак наступающей бедности. Итак, наш читатель привык начинать чтение журнала супом, каковым для него является роман Потапенко, и отсутствие старого блюда будет для него лишением.
Кранихфельд рассмеялся:
– Однако вы не слишком лестного мнения о Потапенко.
Я взглянула на Александра Ивановича и увидела, что он побледнел от негодования.
– Может быть, сравнение Ангела Ивановича и очень удачно, но я решительно против того, чтобы наш журнал открывался супом и чтобы этим супом был Потапенко. В начале литературного пути у него были талантливые, художественные вещи, но с годами он стал писать все небрежнее и слабее, а сейчас печатает по пятьдесят – шестьдесят листов в год в различных периодических изданиях. Какую же художественную ценность может иметь подобная литература? И разве у нас нет новых талантливых авторов?
– Однако не слишком ли строго, Александр Иванович, вы судите такого автора, как Потапенко? Желаю вам со временем достигнуть такого же литературного успеха, каким он продолжает пользоваться.
– Если мне предстоит то же самое, я, надеюсь, вовремя пойму это и перестану писать совсем! А если начну диктовать мои произведения стенографисту, тогда, Маша, плюнь мне в глаза и уйди от меня. Я – больше не писатель.
– В таком случае, – вставила я, – зачем же было отказывать Вербицкой?
– Как? И вы еще со своим мнением! – Ангел Иванович вскочил и неожиданно швырнул стакан в стену. Стакан пролетел над моей головой, ударился о стену и разбился. По светлым обоям потекли струи чаю.
Кранихфельд не мог удержаться и расхохотался.
Богданович отбросил ногой стул.
– Ноги моей здесь больше не будет! – крикнул он уходя.
Поднялся Федор Дмитриевич Батюшков и, после нескольких секунд молчания, сказал:
– По-видимому, наше редакционное совещание на сегодня закончено.
На другой день Богданович, как всегда, в обычное время сидел за своим письменным столом в редакции, внимательно просматривая корректурные листы.
Куприн не знал, как ему себя вести. В конце концов Богданович бросил стакан в его жену. Как быть?
– Не могу же я его, такого маленького, щупленького, побить! Нельзя. Это невозможно, – говорил он, расхаживая по комнате.
Куприн пишет Богдановичу письмо. Он желает иметь от него удовлетворение с оружием в руках за оскорбление жены. Мне он объяснил, что это символический жест.
После этого поднялся страшный шум. Находили, что поведение Куприна – поведение типичного армейского офицера, а не писателя. На осуждение не скупились. Обратились с жалобой к Короленко: {64} Богдановича он знал и любил давно, а Куприн, как я заметила раньше, особой симпатии ему не внушал. Поэтому и в данном случае он отнесся к этому происшествию без своей обычной справедливости. Владимир Галактионович начал громить дуэли и офицерские замашки писателя Куприна. Куприн вышел из состава редакции журнала «Мир божий». Чтобы Богданович не встречался с Куприным, редакционные среды «Мира божьего» были перенесены к Ф. Д. Батюшкову, на которых я, конечно, тоже не бывала.
Спустя некоторое время Александр Иванович смеялся и говорил: «Мартин Лютер бросил в черта чернильницей, а Ангел Иванович в Марию Карловну – стаканом с чаем».
* * *
Однажды в 12 часов ночи из ресторана Палкина вышли А. И. Куприн, художник-иллюстратор Троянский, критик Петр Пильский и еще несколько журналистов.
Александр Иванович направился домой. Его провожал Троянский, бывший офицер-артиллерист, которого прозвали почему-то «юнкер Троянский», хотя в отставку он вышел в чине капитана.
На углу Литейного и Владимирской шло несколько веселых девиц. Куприн и Троянский завели с ними шутливый разговор. Место было людное, послышались свистки, и компания очутилась в окружении городовых. Кончилось дело тем, что всех отвели в участок.
Ночью старший дворник разбудил меня:
– Александр Иванович задержан. Документов у него при себе нет, и нужно удостоверить его личность. Городовой ждет внизу.
– Дай ему целковый – пусть уходит. А ты возьми извозчика и жди меня.
Была зима. Я надела шубу, накинула сверху соболий палантин и поехала в участок.
В кабинете пристава, грязном, полном табачного дыма, толпились странные личности и городовые. Я не сразу заметила сидевших сбоку у стены Куприна и Троянского. Увидев их, я громко спросила:
– Саша, как ты сюда попал? И вы, Троянский?
– Вам что угодно, сударыня? – спросил меня пристав.
– Как что угодно? Потребовали документы моего мужа. Я привезла их сама.
Александр Иванович взял у меня паспорт и молча положил на стол. Пристав, заполнив имя, звание, фамилию, передал протокол Куприну на подпись.
– Это ложь! – кричал Александр Иванович, сворачивая протокол трубочкой. – Мы не приставали, а отбивали девиц от полицейской облавы городовых!
– Подпишите! – настаивал пристав.
Александр Иванович сделал шаг вперед и ударил пристава протоколом по лицу.
– Вы ответите, господа, за оскорбление при исполнении служебных обязанностей. Я этого так не оставлю. Я передам дело в суд!
Наступил день суда. В защиту Куприна и Троянского решил выступить критик Петр Пильский – человек очень остроумный и находчивый. Он приготовил длинную, убедительную речь и начал так:
– Гидра царизма попирает…
– Довольно! Лишаю вас слова. Дело ясное.
Суд постановил: Куприн и Троянский за оскорбление чинов полиции подлежат аресту на две недели. С обоих взяли подписку, что они явятся в указанный срок в тюрьму Литовского замка{65}.
Укладывая чемодан, Александр Иванович взял с собой вещей очень немного. Деньги, табак и спиртные напитки не разрешались.
Троянский поступил более предусмотрительно. На дно чемодана он положил, вместе с бельем и книгами, свою офицерскую форму. Когда их разместили на дворянской половине по отдельным камерам, выходившим в общий коридор, где у выхода на лестницу сидел унтер, к Александру Ивановичу зашел Троянский.
– Теперь надо вспрыснуть наше новоселье! – шутил художник.
Но у Куприна портсигар с папиросами отобрали, и он был не в духе.
– Сейчас все организую, – продолжал Троянский, потирая руки.
Он ушел, и через некоторое время появился в коридоре в военной форме.
– Пст! – крикнул он в сторону дежурившего в коридоре унтера.
Унтер повернулся и, увидев Троянского в форме капитана, вскочил с места и вытянулся.
– Пойди сюда! – поманил его пальцем Троянский. – Вот тебе три рубля. Купишь две коробки папирос, бутылку водки, огурцов, хлеба и селедку. Сдачу оставишь себе. Живо! Одна нога здесь, другая там. Пшел!
Так Куприн и Троянский провели две недели под арестом в Литовском замке. Вспоминать об этом Александр Иванович не любил, но и не мешал Троянскому изображать все это в лицах.
Глава XXV
Устричная лавка Денакса. – Болезнь Куприна. – Доктор С. С. Жихарев. – Рассуждение Куприна о смерти и поведении окружающих.
Когда мы жили еще на старой квартире, у столяра, Александр Иванович недалеко от Невского случайно обнаружил небольшую лавочку, торговавшую черноморскими устрицами. Разыскать ее было довольно сложно – лавочка помещалась в полуподвальном помещении. Три ступеньки вниз вели к двери. На ней была прикреплена небольшая вывеска: «Устричное заведение Г. Денакса». Чтобы заглянуть в витрину, приходилось нагибаться, и только тогда можно было увидеть различных рыб, устриц и вареных крабов.
Александр Иванович заинтересовался странным видом этого заведения, столь скрытого от покупателей, что только чрезвычайно любопытному пешеходу удавалось его обнаружить. Разумеется, Куприн сразу же устремился в эту своеобразную лавочку, напоминавшую ему матросские одесские погребки, где можно было, наспех вышибив пробку из бутылки с водкой, закусить какой-либо копченой рыбной снедью, лежавшей на грязном деревянном прилавке. В Одессе эти лавочки, торговавшие, конечно, без патента, назывались «низок».
Кроме хозяина, грека средних лет, в лавочке никого не было. Узнав, что устрицы можно есть тут же в магазинчике, Александр Иванович тотчас у стойки съел десяток. Конечно, при этом завязался разговор с хозяином. Выяснилось, что он уроженец Балаклавы, где, по его словам, в прибрежных скалах были неплохие месторождения устриц. Стоили устрицы у Денакса необыкновенно дешево: начиная от тридцати копеек за десяток и до двух рублей самые отборные. Эту дешевизну Денакс объяснял семейным характером предприятия и не замедлил пожаловаться на убыточность лавчонки. Хозяин предложил Куприну осмотреть помещение, сообщавшееся с большим подвалом, заполненным всевозможными бочками.
– Да это же превосходный винный погреб! – воскликнул Александр Иванович. – Он будет иметь большой успех, если, кроме устриц, вы станете торговать крымским вином. Вот увидите, от посетителей не будет отбоя.
– Конечно, – согласился Денакс. – Нанимая помещение, я так и думал. Но оказалось, что это сопряжено с непосильными расходами. Существую я благодаря оптовому сбыту во второразрядные рестораны. Те редкие и случайные покупатели, которые бывают у меня, приносят вино с собой.
Александр Иванович принял это к сведению и впредь заходил к Денаксу уже со своим вином, угощая им и хозяина.
Когда мы поселились в другой части города, то знакомство Куприна с Денаксом прервалось приблизительно года на полтора. Но вот поздней осенью 1903 года Александр Иванович предложил пройтись перед сном. Мы вспомнили прежние прогулки и направились по Знаменской.
– Маша, а ведь здесь еще существует Денакс! – вдруг воскликнул Александр Иванович. – Зайдем…
Денакс обрадовался нам. Рассказал, что, закрыв, по обыкновению, весной свое заведение, все лето провел в Балаклаве.
Об этом поселке греков-рыбаков он говорил с большим увлечением. Рассказ Денакса заинтересовал Александра Ивановича.
– Было бы любопытно посмотреть, что же такое Балаклава. Я часто проезжал мимо нее, но мне не приходило в голову там остановиться.
В середине ноября 1903 года Куприн заболел. Начались головные боли и какое-то общее недомогание. Но так как единственной болезнью, которую знал Александр Иванович, была корь (он перенес ее в детстве), то он и не верил, что может захворать по-настоящему. Меня все же беспокоило его состояние, и я просила его поставить градусник.
– Не стану мерить температуру, Маша, к черту градусник, – рассердился он. – Вот когда я лет десять – пятнадцать безвыездно проживу в этом туманном, паршивом Петербурге, то куплю себе калоши и зонтик, перестану быть здоровым мужчиной, превращусь в существо среднего пола, петербургского интеллигента-радикала, начну кашлять и чихать, как зараженная сапом лошадь, вот тогда я стану измерять температуру и говорить тебе: «А ну-ка, мать, натри-ка ты мне спинозу». А теперь у меня голова болит лишь потому, что долгое время я по ночам читал рукописи различных графоманов, бездарных, малограмотных авторов или хотя и грамотных, но безнадежно серых писателей, к которым за их гражданские чувства питает слабость Кранихфельд. Когда мозги, точно ватой, забиты этим хламом, то поневоле встаешь утром с тяжелой головой и противным вкусом во рту.
Вскоре после этого разговора я проснулась ночью от громкого голоса Александра Ивановича. Окликнула его, но он не ответил. Когда я подошла к его кровати, он лежал с закрытыми глазами и бредил. Я положила ему на голову холодный компресс. Он взглянул на меня, но не узнал.
Рано утром я позвонила доктору Жихареву. Это был пожилой, очень знающий врач и большой поклонник литературы.
С доктором Жихаревым мы встречались у Маминых. Приехал он сразу. Осмотрев больного, Степан Сергеевич заподозрил брюшной тиф, к тому же запущенный. Что болезнь запущена, меня крайне удивило. Ведь только несколько дней назад мы с Александром Ивановичем были в устричном магазине Денакса. Услышав от меня об устрицах, Жихарев сказал:
– Ну, теперь и сомнения нет! Ведь ни в одном ресторане сейчас нельзя найти черноморских устриц – они поражены какой-то болезнью, вызывающей у людей брюшной тиф.
Александр Иванович поправлялся медленно. Доктор Жихарев ежедневно навещал его и убеждал терпеливо лежать.
– Когда мне было особенно плохо, Маша, я хотел серьезно поговорить с тобой. Но я был слишком слаб и говорить не мог. В случае моей смерти прошу: во-первых, не носи траура – это ханжество. Затем исполни мою серьезнейшую просьбу, не поддавайся ничьим советам и уговорам, что такое поведение не принято и даже неприлично и мало ли что может наговорить больной человек в бреду. Но теперь я говорю с тобой в здравом уме и твердой памяти. И говорю потому, что перестал верить в то, что мой организм обладает исключительной крепостью и не поддается ни простуде, ни какой бы то ни было заразе. Эту веру болезнь моя поколебала, и разговор о смерти я считаю необходимым.
Нет ничего ужаснее, гнуснее, отвратительнее разлагающегося мертвого тела. И чем ближе человек, тем ужаснее видеть труп его. Давно кто-то из молодых медиков познакомил меня с тем взглядом, которым резекторы смотрят на чей бы то ни было труп. Кто и чем был раньше этот человек, не затрагивает их сознания. Так, например, когда умер государь Александр III, тело его должна была вскрывать целая комиссия профессоров военно-медицинской академии. Среди них находился очень известный немец-хирург. Когда комиссия прибыла во дворец, то дежурный адъютант встретил их словами:
«В бозе почивший государь император…» – «Где кадавр?»[14]14
Труп (от франц. cadavre).
[Закрыть] – прервал его немец.
Вот, Машенька, во что с точки зрения науки превращается человек. Впрочем, живая собака лучше мертвого льва, сказал еще царь Соломон.
Все это рассуждение, Машенька, сводится вот к чему. Если мне будет суждено умереть раньше тебя, то, как бы я ни надоел тебе скучной и длинной болезнью своей, не бросай меня. В мои последние минуты держи меня за руку. Но как только все будет кончено, уходи от меня и не только не подходи близко – даже издали на меня не смотри, чтобы мое мертвое лицо не осталось у тебя в памяти. Все полагающиеся хлопоты передай посторонним лицам. Они со знанием дела организуют все в лучшем виде, совершенно так, как хороший повар укладывает на блюдо перед подачей на стол осетра. Я всегда любовался в хороших ресторанах, до чего красиво гарнирован холодный заливной осетр, лежащий на блюде. Кругом него перемешанные с зеленью цветы, вырезанные из свеклы, моркови, огурцов, а в рот его засунут большой пучок зеленой петрушки.
Так вот, таким образом опытные декораторы и меня уложат в гроб, окружив цветами и зеленью. Но только я прошу тебя, Машенька, сказать им, чтобы в рот мне петрушки не совали, это ни к чему. И затем уже последнее попрошу тебя. Не позволяй произносить никаких речей. Это тоже гнусный трафарет. Ежели бы покойник способен был услышать посвященные ему речи, он содрогнулся бы от их пошлости. Многие ораторы, которые не только не знали близко покойного, но даже вовсе не встречались с ним, почему-то будут обращаться к нему на «ты». Вот какой-нибудь учитель словесности подойдет к моей могиле, высморкается в грязный носовой платок, отхаркается и начнет: «Вот ты лежишь, а я стою, вот ты молчишь, а я говорю…» – и т. д. А если выступит литератор, то он захочет отличиться красноречием и сказать изобилующую красивыми образами речь, совсем такую, какую я передавал тебе незадолго до моей болезни, когда был на похоронах одного старого, давно забытого писателя: «Еще одна тяжелая утрата… Русская литература – это громадный могучий лес, среди исполинов которого мы различаем великие фигуры… Наряду с ними мы видим фигуры и более скромные. И вот перед нами в лице покойного лежит такое скромное дерево. Снимем же и перед этим скромным деревом с благодарностью шапки и скажем: „Да будет мир праху твоему, честный труженик“».
Последние слова Александр Иванович произнес уже смеясь.
Куприн поправлялся, но все еще чувствовал сильную слабость. Ощущение это для него, всегда физически очень крепкого человека, было непривычно и раздражало. Каждый раз он спрашивал у доктора Жихарева, вернется ли к нему прежняя сила мускулов, выносливость, быстрота движений.
– Сразу это, конечно, не приходит, – отвечал Жихарев, – а вот для повышения тонуса я бы порекомендовал вам хорошо действующее средство – немного вина. Ваш организм, приученный к алкоголю, несомненно, в нем сейчас нуждается. Что же мы выберем из вин средней крепости? Такие, как коньяк, исключаются. Мадера, портвейн, херес…
– Ах, херес, – прервал его Александр Иванович, – я часто думал о нем, но пробовать его как-то не случалось. В ресторанах почему-то его никогда не оказывалось, возможно, потому, что я хотел только настоящий испанский амонтильядо – в память Эдгара По и его рассказа «Бочка амонтильядо».
– Не знаете ли вы, Степан Сергеевич, где достать этот самый амонтильядо? – спросила я.
– Очень просто. На Невском в Милютиных лавках вы достанете все, что угодно.
И в самом деле, на другой же день я достала небольшую оригинальной формы бутылку хереса с этикеткой на испанском языке и заграничной пломбой. Распечатали мы ее в присутствии Степана Сергеевича. Он распорядился подать черный кофе, небольшие рюмки и вместе с Александром Ивановичем принялся за дегустацию. Херес обоим очень понравился.
– Да, после первого живительного глотка я сразу же почувствовал себя бодрее. Многие врачи придерживаются того мнения, что вино вредно и пагубно действует на мозг. Однако если бы Эдгар По, Гофман и многие другие были трезвенниками и аскетами, то неизвестно, стали бы они писателями. Как вы считаете? – обратился Куприн к Жихареву.
– Определенно утверждать что-либо трудно. Я, во всяком случае, не берусь.
– Меня же лично интересует вот какой вопрос, – продолжал Александр Иванович. – Если писатель вообще привык к постоянному употреблению вина и потом вдруг лишит себя вина, то, слышал я, он перестает писать. Я очень боюсь этого. А вот Маша считает, что я пью слишком много, и сердится на меня.
Ну, что же, Машенька, я на все готов для тебя, – заговорил он с лукавым блеском в глазах. – Я совсем не стану пить, никуда не буду отлучаться из дому, а когда у меня не будет никаких новых впечатлений, я просто перестану быть писателем. Я хороший счетовод и после небольшой практики легко сумею стать бухгалтером. – Александр Иванович с довольным видом потер руки. – Знаешь, Маша, я буду таким исполнительным, честным бухгалтером вроде «брудеров»[15]15
Братьев (от нем. Bruder).
[Закрыть] Ольги Францевны, которых я как-то видел у нее. Я буду приходить всегда вовремя домой, снимать свой сюртучок, в котором я хожу в банк, аккуратно вешать его в шкаф и надевать другой – старенький, домашний. Потом за обедом я буду рассказывать тебе о моих сослуживцах и о том, что начальство мною довольно и к рождеству я, наверно, получу наградные. Со временем исполнительностью, а также и лестью я вотрусь в доверие на бирже. Разумеется, сначала осторожно, понемногу, рискуя только мелкими суммами, а потом и крупнее. Лет через пятнадцать, разбогатев, я смогу стать акционером и членом правления банка. У тебя появятся туалеты, свой выезд, абонемент в опере. Ты наймешь квартиру на Каменноостровском – бельэтаж в пятнадцать комнат (совсем как у твоего кузена А. А. Давыдова). Соответственно будет меняться и моя наружность. С годами я растолстею, облысею, и так как я невысокого роста, то стану очень похож на старого повытчика Кульчицкого. Да ты не смейся, Маша. Почему ты смеешься? Все это я предлагаю тебе совершенно серьезно. И наша дача тоже будет называться «Дружба» – «Добро пожаловать – посторонним лицам вход строго воспрещается». О писателях же я буду говорить, что это голоштанники и шантрапа. Хорошо, Маша, согласна? Ну, как, Степан Сергеевич, приветствуете такое превращение?