Текст книги "Годы молодости"
Автор книги: Мария Куприна-Иорданская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 28 страниц)
Глава XIX
У Ростовцевых. – Воспоминания о поездке по Оке в имение Рукавишниковых. – Подвязье. – Мировой судья К. Е. Ромашов.
Александр Иванович всегда обедал дома и старался не опаздывать. А если иногда и запаздывал, то ненамного, и в этих случаях приводил с собой кого-нибудь. Однажды Соня Ростовцева позвонила мне по телефону. Она сообщила, что у ее родителей собралась целая компания приехавших на несколько дней в Петербург, нижегородцев.
– Если вам будет приятно с ними повидаться – вспомнить лето, когда вы гостили у нас на даче около Нижнего, то приезжайте скорее.
Летом 1899 года по дороге из Крыма я месяц прожила на даче у Кульчицких под Нижним Новгородом («Щелоков хутор»). Соня тогда еще не была замужем, и мы очень весело проводили время. Ежедневно из города приезжали гости, устраивались поездки на пароходе по Волге и Оке, пикники. В числе Сониных поклонников имелся пароходовладелец Петр Алексеевич Корин, поэтому мы без стеснения завладели 29-го июня, в день Петра и Павла, его пароходом и отправились в трехдневную поездку по Оке. С нами поехал отец Сони Михаил Францевич, мировой судья К. Е. Ромашов, громадного роста; владелец парохода П. А. Корин, который был Ромашову по плечо, еще несколько человек и Вячеслав Рукавишников – младший сын нижегородского миллионера С. М. Рукавишникова.
В ста верстах от Нижнего по Оке, в Подвязье, находилось имение Рукавишниковых. Курс держали на Подвязье…
Через несколько часов мы сошли с парохода и веселой шумной компанией направились через великолепный парк к громадному двухэтажному дому с колоннами.
– А где Иван? – спросил Вячеслав Рукавишников сестер, которые вышли нам навстречу.
– Иван с утра куда-то ушел, – ответила одна из них.
Перед чаем гости разбрелись по парку. Мне хотелось посмотреть общий вид сверху, и я поднялась на второй этаж.
В конце очень широкого коридора с большими окнами дверь в одну из комнат была полуоткрыта. Я заглянула в нее. Перед мольбертом с кистью в руке стоял высокий молодой человек, в белой блузе.
Я вошла в комнату и остановилась перед картиной. Художник не обратил на меня никакого внимания.
Нижняя часть холста была покрыта красными и зелеными мазками. Среди зелени лежало очертание нагого тела в лиловых тонах.
– Вот гадость, – сказала я.
Почему? – спросил художник, не оборачиваясь.
– Где вы могли видеть такое лиловое чудовище? Ведь это, кажется, женщина?
– Да, женщина.
– И вся картина мазня!
– А вы зачем здесь?
– Осматриваю дом.
– А потом?
– Потом пойду вниз пить чай.
Молодой человек отошел на несколько шагов от мольберта и, любуясь своим произведением, продекламировал:
– Лиловая женщина и белая девушка (я была в белом платье). Белая девушка и лиловая женщина. Пойду за белой девушкой вниз пить чай!
Так познакомилась я с поэтом и художником Иваном Сергеевичем Рукавишниковым.
После чая мы гуляли по роскошному парку, а за обедом началось чествование Петра. Настроение у всех было игривое, и Константин Ефимович Ромашов, шутя, публично сделал предложение Соне. Никто не возражал.
Иван Сергеевич подхватил эту шутку и предложил руку и сердце белой девушке. Его выбор все тоже одобряли.
Веселье продолжалось и на следующий день на обратном пути. К нам присоединились и братья Рукавишниковы.
Увидев на высоком крутом берегу церковь, кто-то подал мысль неотлагательно обвенчать обе пары. Петр Корин и Вячеслав Рукавишников должны были отправиться к попу на переговоры. Но Михаил Францевич Кульчицкий успел их остановить.
У Кульчицких я застала несколько человек, которых еще раньше встречала у Короленко: председателя земской управы Кильвейна, старика-нотариуса Ланина, у которого в свое время письмоводителем был А. М. Пешков. Горький посвятил ему один из томов своих сочинений. Приехал и бывший претендент на Сонину руку, нижегородский домовладелец и мировой судья Ромашов, и человек пять из молодежи, родные и двоюродные братья, – все Рукавишниковы.
Старшее поколение в гостиной вело какие-то деловые разговоры, а мы собрались в Сониной комнате и вспоминали приключения во время поездки по Оке. Время летело незаметно, и когда я спохватилась, что пора домой, то оказалось, что уже седьмой час. Я забеспокоилась: вдруг Александр Иванович пригласил кого-нибудь к обеду, а меня еще нет. Выйдет неловко, и я поспешила домой.
У нас в столовой никого не было, но стол был накрыт. Я заглянула в комнату Александра Ивановича – там было пусто. Но когда я открыла дверь в нашу спальню, то увидела Александра Ивановича, который сидел боком у моего письменного стола и даже не повернул голову в мою сторону. Со стола был сброшен на пол его большой портрет, рамка была разбита, портрет залит чернилами, а хорошая фотография, сделанная в Коломне зятем Александра Ивановича С. Г. Натом, была разорвана в клочки. Металлическую пепельницу, которая стояла у меня на столе, Александр Иванович мял в руках, вдавливая ее высокие края внутрь. Пепельница была массивная, и было заметно, что, несмотря на большую физическую силу, эта работа давалась ему нелегко.
От изумления я остолбенела. Он не произносил ни слова.
– Саша, что за погром? Что случилось?
– Где ты была? – отрывисто спросил он.
– Я была у Сони и засиделась у нее…
– Ага… Засиделась… Там был, конечно, Сонин родственник, гвардейский офицер… Соня мне рассказывала – раньше он за тобой ухаживал.
– Что за вздор, никакого там офицера не было, а были приезжие нижегородцы. Ты же знаешь, что четыре года назад я гостила у Кульчицких в Нижнем…
– Ах, вот как, нижегородцы… А кто там был?
– Могу тебе перечислить, но ведь ты никого из них не знаешь. Были старики-нотариусы, а из молодежи Рукавишниковы и бывший Сонин поклонник Ромашов – он теперь уже женат.
Александр Иванович внезапно поднял голову, уставился на меня и, еще продолжая держать в руках изуродованную пепельницу, переспросил:
– Кто, кто?
– Но я же сказала тебе – кто.
– Нет, повтори еще раз последнюю фамилию.
– Мировой судья Ромашов. Ромашов, мировой судья. Понял наконец? – повторила я сердито.
Александр Иванович вскочил, отшвырнул пепельницу.
– Ромашов, Ромашов, – вполголоса произнес он несколько раз и, подойдя ко мне, взял за руки. – Маша, ангел мой, не сердись на меня. Я всегда волнуюсь и злюсь, как дурак, ревнивый дурак, когда тебя долго нет дома. Я же знаю, что я смешной. Конечно, Ромашов. Только Ромашов… Да, именно Ромашов. Какая ты умница, Машенька, что поехала к Соне. Могло же так случиться, что никогда не узнал бы о существовании Ромашова. А теперь «Поединок» ожил, он будет жить… Будет жить!!
Глава XX
Рассказы Куприна о жизни в полку. – Столкновение с околоточным.– Экзамены в Академию Генерального штаба. – Приказ генерала Драгомирова.
Хотя Куприн и нашел фамилию для главного героя – сел он за работу не сразу.
Рассказывая по вечерам эпизоды из повести, Александр Иванович попутно сообщал мне с большими подробностями о своей жизни в полку, потому что действие в повести развивалось в той последовательности, в какой протекала его полковая жизнь.
Подробно рассказал он мне о связи с женщиной, значительно старше его. Госпожа Петерсон (под этой фамилией она фигурирует в «Поединке») была женой капитана. Сошелся Куприн с ней только потому, что было принято молодым офицерам непременно «крутить» роман. Тот, кто старался этого избежать, нарушал общепринятые традиции, и над ним изощрялись в остроумии.
Третий год Куприн служил в Проскурове, когда на большом полковом балу в офицерском собрании познакомился с молодой девушкой. Как ее звали сейчас, не помню – Зиночка или Верочка, во всяком случае, не Шурочка, по повести – жена офицера Николаева.
Верочке недавно минуло 17 лет, у нее были каштановые, слегка вьющиеся волосы и большие синие глаза. Это был ее первый бал. В скромном белом платье, изящная и легкая, она выделялась среди обычных посетительниц балов, безвкусно и ярко одетых.
Верочка – сирота, жила у своей сестры, бывшей замужем за капитаном. Он был состоятельным человеком и неизвестно по каким причинам оказался в этом захолустном полку.
Было ясно, что он и его семья – люди другого общества.
– В это время, – рассказывал Александр Иванович, – я мнил себя поэтом и писал стихи. Это было гораздо легче, чем мучиться над повестью, которую я никак не мог осилить. С увлечением я наполнял разными «элегиями», «стансами» и даже «ноктюрнами» мои тетради. В эту тайну я никого не посвящал. Но к Верочке я с первого взгляда почувствовал доверие и, не признаваясь в своем авторстве, прочел несколько стихотворений. Она слушала меня с наивным восхищением, и это нас сразу сблизило. О том, чтобы бывать в доме ее родных, нечего было и думать.
Однако подпоручик «случайно» все чаще и чаще встречал Верочку[12]12
Роман с Верочкой в «Поединок» включен не был. Свое отражение он нашел уже много лет спустя в повести Куприна «Юнкера», где слова опекуна Верочки автор приписывает юнкеру Александрову. (Прим. автора)
[Закрыть] в городском саду, где она гуляла с детьми своей сестры. Скоро о частых встречах молодых людей было доведено до сведения капитана. Он пригласил к себе подпоручика и предложил ему объяснить свое поведение. Всегда державший себя корректно с младшими офицерами, капитан, выслушав Куприна, заговорил с ним не в начальническом, а в серьезном, дружеском тоне старшего товарища.
На какую карьеру мог рассчитывать не имевший ни влиятельных связей, ни состояния бедный подпоручик армейской пехоты, спрашивал он. В лучшем случае Куприна переведут в другой город, но разве там жить на офицерское жалованье – сорок восемь рублей в месяц – его семье будет легче, чем здесь?
– Как Верочкин опекун, – закончил разговор с Куприным капитан, – я дам свое согласие на брак с вами, если вы окончите Академию Генерального штаба и перед вами откроется военная карьера.
Куприн засел за учебники и с лихорадочным рвением начал готовиться к экзаменам в Академию.
– С мечтой стать поэтом я решил временно расстаться и даже выбросил почти все тетради с моими стихотворными упражнениями, оставив лишь немногие, особенно нравившиеся Верочке, – рассказывал Александр Иванович.
В следующем году, летом 1893 года, Куприн уехал из Проскурова в Петербург держать экзамены в Академию.
В Киеве на вокзале Куприн встретил товарищей по корпусу, они убедили его на два дня остановиться у них, чтобы вместе «пошататься» по городу.
На следующий день утром вся компания отправилась на берег Днепра, где какой-то остроумный предприниматель на причаленной к берегу старой барже оборудовал ресторан.
В надежде позавтракать офицеры заняли свободный столик у борта и потребовали меню. В это время к ним неожиданно подошел околоточный.
– Этот стол занят господином приставом. Прошу господ офицеров освободить места.
Между офицерами и полицейскими чинами, по словам Александра Ивановича, отношения всегда были натянутые. Знаться с полицией офицеры считали унизительным, и поэтому в Проскурове даже пристав не допускался в офицерское собрание.
– Нам освободить стол для пристава? – зашумели офицеры.
– Ступай, ищи ему другой!
Околоточный держал себя нагло, вызвал хозяина и запретил ему принимать заказ.
Тогда произошло нечто неожиданное. В воздухе мелькнули ноги околоточного, и туша его плюхнулась в воду за борт. Баржа стояла почти у самого берега на мелком месте, поэтому когда околоточный поднялся, то вода оказалась ему немного выше пояса. А весь он был в песке и тине.
Публика хохотала и аплодировала. Околоточный быстро выбрался на берег и, снова поднявшись на баржу, приступил к составлению протокола «об утопии полицейского чина при исполнении служебных обязанностей».
По воспоминаниям Ф. Д. Батюшкова{58} этот эпизод произошел якобы во время переезда на пароме, когда Куприн нанес оскорбление полицейскому приставу, пытавшемуся в его присутствии обидеть девушку. Для сентиментального Ф. Д. Батюшкова Куприн сочинил другой вариант. Он мог с такой же легкостью придумать и третий и четвертый. Был и такой: «Пригласив двух музыкантов из оркестра, скрипку и мандолину, мы уютно расположились неподалеку от пристани. Взошло солнце. Это раннее утро на Днепре было незабываемо прекрасным, – рассказывал Александр Иванович, – никогда больше потом не испытывал я такого глубокого чувства умиления и восторга, как тогда, когда освещенная первыми лучами солнца передо мной засверкала водная гладь Днепра. Томительные звуки скрипки и мандолины будили печаль, но она становилась легкой и радостной, когда я смотрел на пробуждавшуюся природу. Но вот непонятно зачем в этот ранний утренний час появился околоточный в сопровождении двух городовых. По всей вероятности, они возвращались после неприятного обхода трущоб. Наша группа привлекла их внимание».
Остановка в Киеве значительно подорвала скудные средства подпоручика. И, приехав в Петербург, он питался одним черным хлебом, который аккуратно делил на порции, чтобы не съедать сразу.
Он познакомился с несколькими офицерами, так же, как и он, приехавшими из глухих провинциальных углов держать экзамены в Академию, но тщательно скрывал от них свою «свирепую нищету». Чтобы иметь предлог отказываться от совместных с ними обедов и ужинов, он придумал богатую тетку, жившую в Петербурге, у которой, чтобы не обидеть ее, должен был ежедневно обедать. Свою «обеденную» порцию хлеба он съедал, сидя на скамейке в сквере, где в этот час не было гуляющей публики, а только няни с детьми.
Иногда он не выдерживал соблазна и отправлялся в съестную лавочку, ютившуюся в одном из переулков старого Невского, вблизи Николаевского вокзала.
– Опять моя тетушка попросила меня купить обрезков для ее кошки, – улыбаясь, обращался к лавочнице подпоручик. – Уж вы, пожалуйста, выберите кусочки получше, чтобы тетушка на меня не ворчала.
Он платил пятачок, и хозяйка, сама любительница кошек, щедрой рукой наполняла обрезками большой бумажный пакет. Щелкнув каблуками, подпоручик вежливо прощался и не спеша выходил из лавки. Но, завернув за угол, он ускорял шаги и Знаменскую площадь пересекал почти бегом. С трудом переводя дыхание, он входил в здание вокзала. Вынув из кармана плоскую жестяную фляжку, он нацеживал в нее кипяток из громадного самовара в буфете третьего класса. Потом в дальнем углу зала, среди закусывающих своей провизией пассажиров, он разворачивал пакет с обрезками и жадно набрасывался на еду.
– Вечером, голодный и усталый, я ложился на свою узкую, жесткую кровать, стараясь скорее заснуть, – рассказывал Александр Иванович. – Теперь только во сне я бывал счастлив и радостен. Ко мне приходила мать – молодая и веселая, какой она была в дни моего детства. Она брала меня за руку, и мы шли по милым, знакомым улицам Москвы, блиставшим тем прекрасным сиянием, какое можно видеть только во сне.
Самые трудные экзамены прошли благополучно. Куприн был уверен, что так же хорошо сдаст и остальные, и он уже видел себя будущим «блестящим офицером Генерального штаба».
Но вот неожиданно его вызывают к начальнику Академии, который всего несколько дней назад присутствовал на экзамене. Довольный толковыми ответами подпоручика, он сказал ему даже несколько поощряющих слов. Поэтому приказание явиться к нему Куприна не встревожило. Но удивило расстроенное лицо начальника Академии, долго перебиравшего какие-то бумаги на своем письменном столе.
Наконец нужная бумага была найдена – она слегка дрожала в его руках, когда он читал Куприну приказ командующего Киевским военным округом генерала Драгомирова. В конце приказа объявлялось, что за оскорбление чинов полиции во время исполнения ими служебных обязанностей подпоручику 46-го пехотного Днепровского полка Куприну воспрещается поступление в Академию Генерального штаба сроком на пять лет.
Ни о чем, кроме экзаменов, Куприн не думал последние недели и совершенно забыл о том, что произошло на барже в Киеве. Мечты о «блестящей военной карьере» рушились. Верочка была навсегда потеряна.
– На другой день, – рассказывал мне Александр Иванович, – я продал револьвер, чтобы рассчитаться с хозяйкой квартиры, которой я задолжал за комнату, и купить билет до Киева, а там немедленно подать рапорт о моем уходе из полка и о зачислении в запас. Когда я садился в вагон, в моем кошельке оставалось несколько копеек.
Что пережил я и передумал, когда за мной захлопнулась дверь Академии, как с мыслью о самоубийстве я часами ходил по улицам Петербурга, я когда-нибудь напишу, – закончил Александр Иванович свой рассказ, – и, я надеюсь, напишу неплохо…
Глава XXI
Весна 1903 года. – Работа Куприна над «Поединком». – Ошибка памяти и попытка уничтожить рукопись.
Несколько раз Куприн садился за «Поединок», но редакционные совещания и чтение рукописей отрывали его от повести, и работа поэтому двигалась медленно. Это отражалось на его настроении.
– И зачем я только связал себя с журналом, – с раздражением говорил мне Александр Иванович. – Если я сейчас на время не брошу работу в журнале и не уеду из Петербурга, который терпеть не могу, я «Поединок» не напишу. Прошу тебя, Маша, не удерживай меня и пойми, что уехать мне необходимо. Мне кажется, что и вообще мы могли бы жить без моего редакционного жалованья. В «Знании» я получил хороший гонорар. В течение года напишу еще несколько рассказов. Да и ты, как директор-распорядитель издательства, получаешь двести пятьдесят рублей в месяц. Скажи, Маша, могли бы мы существовать без моей работы журнального поденщика?
– Конечно, Саша, поезжай в Крым. Здесь и без тебя обойдутся. Твоя повесть – это главное.
Ранней весной Александр Иванович уехал в Мисхор.
Вернулся он из Крыма в сопровождении энергичного молодого человека.
– Машенька, позволь представить тебе Петра Дмитриевича Маныча – веселый, предприимчивый человек с забавной выдумкой. Врет как зеленая лошадь{59},– посмеиваясь, говорил Александр Иванович. – Но все-таки калач он тертый и держать себя в приличном обществе умеет.
В течение нескольких лет Маныч неотступно играл роль адъютанта Куприна. Он исполнял всевозможные (не только деловые) поручения, сопровождал его во все рестораны и театры.
Я этому не препятствовала, потому что Маныч был человек молодой, здоровый и чрезвычайно решительный. В случае каких-либо приключений, что иногда случалось с Александром Ивановичем, я была спокойна, – около него был телохранитель.
В доме он никому не мешал, занимался чем хотел и всегда был готов исполнить любое поручение.
Куприн вообще любил иметь при себе таких приближенных. В последние годы, перед его отъездом за границу, подобные адъютанты были из числа сотрудников мелких бульварных газет и «Синего журнала».
В Мисхоре Александр Иванович написал весной 1903 года первые шесть глав «Поединка» и считал их законченными.
Большинство эпизодов из повести были мне известны по его рассказам. Первую главу я знала от первого до последнего слова. Тогда «Поединок» начинался сценой вечернего посещения Ромашовым Николаевых. Александр Иванович долго обсуждал со мной содержание этой главы. Он обратил мое внимание на то, как слово, много раз подряд повторенное, вдруг или совсем теряет свой смысл, или приобретает новое значение.
– Когда я готовился к экзаменам в Академию, – рассказывал мне Александр Иванович, – я должен был перевести с русского на немецкий фразу «наш заграничный соперник» (unser ausländischer Nebenbuhler). Слово «unser» остановило мое внимание, и я несколько раз повторил его про себя. И вдруг оно стало представляться мне сначала как какой-то длинный, острый, колющий предмет, а потом как что-то зеленое, чешуйчатое, вроде ядовитой ящерицы или сколопендры. Любопытно, явится ли и у тебя такое представление? Попробуй закрой глаза и повторяй.
Я зажмурилась и несколько раз повторила про себя «unser», «unser».
– Может быть, ты и прав, но свое представление ты внушил мне, и оно теперь невольно возникает и у меня.
– А случалось ли тебе самой делать такие опыты?
– Нет, но когда мне было четыре-пять лет, я путала значение простейших слов, особенно местоимений. Однажды, отправляясь гулять, я зашла к моей старшей сестре и сказала ей:
– Лидуша, я с тетей Олей пойду гулять.
– Я тоже пойду с вами, – ответила она.
– Что ты говоришь? Я говорю тебе: я пойду гулять, я, Муся, а не ты, Лида. Я – это я, Муся. А ты – ты, Лида.
Сестра рассмеялась и сказала:
– Нет, когда я говорю про себя, то я тоже я.
Я рассердилась:
– Неправда, неправда! Ты не я.
– Как это просто и как странно. Я, я, – повторил Александр Иванович. – А потом как?
– Привыкла к местоимениям так же, как и все.
– Да, понимание собственного «я» заложено в нас с младенчества.
О том, что сознание своего «я» пробуждается уже в раннем детстве, Куприн пишет в шестой главе «Поединка». Там он рассказывает о нитке, которой мать привязывала его в раннем детстве к стулу.
– По словам матери, – вспоминал Александр Иванович, – я поздно начал говорить. Но думать начал гораздо раньше. Слов для передачи своих чувств у меня еще не было, и поэтому я был угрюм – я не понимал, что угнетает меня именно нитка, лишавшая свободы движений. Теперь мне ясно, что имей я в своем распоряжении достаточное количество слов, то понял бы, что меня угнетает и подавляет чужая воля. Именно эта нитка и породила во мне дух протеста, любовь к неограниченной свободе.
Особенно долго останавливаясь на посещении Николаевых, Куприн, закончив главу, был в нерешительности – не начать ли повесть именно с этого эпизода. Но в последующей редакции Александр Иванович переместил его в четвертую главу.
– Конечно, – говорил Куприн, – для того, чтобы привлечь внимание читателя, следовало бы начать повесть с романтической завязки. Но такое начало отодвигает на второй план мой поединок – поединок с царской армией.
И первой главой «Поединка» стала впоследствии десятая глава, начинавшаяся именно так, как и сейчас начинается десятая: «Было золотое, но холодное настоящее весеннее утро. Цвела черемуха…»
В середину этой главы, перед абзацем: «Четвертый взвод упражнялся на наклонной лестнице,» – было вставлено: «К Веткину подбежал с испуганным видом унтер-офицер Бобылев. „Ваше благородие, командир едут!“»
Кончалась глава приказом об аресте Ромашова.
Вторая глава раньше начиналась с прихода Ромашова к себе домой. Здесь – разговор с денщиком Гайнаном, бюст Пушкина, получение письма от Раисы Петерсон. Лежало оно в конверте, на углу которого был изображен голубь, несущий письмо. Зимой 1906 года, когда «Поединок» вышел уже четвертым или пятым изданием, к нам зашел К. И. Чуковский.
– С каких же это пор голуби стали зубастыми? – весело спросил он Александра Ивановича.
– Не понимаю… – недоуменно пожал плечами Куприн.
– Однако голубь ваш несет письмо госпожи Петерсон в зубах…
– Не может быть, – рассмеялся Александр Иванович.
– Вы нарочно, Корней Иванович, это придумали, – сказала я. – Давайте книгу, проверим.
Я принесла книгу, и оказалось, что Чуковский прав.
– Ведь вот бывает же такая ерунда, которую сам совершенно не замечаешь, – смеялся Александр Иванович. – Да и вообще, кроме вас, пожалуй, никто бы этого не заметил.
Третьей главой была прогулка Ромашова на вокзал (теперь глава вторая).
Относительно четвертой главы (у Николаевых), как сказано выше, Куприн колебался, не начать ли с нее «Поединок», но скоро отказался от этой мысли.
Посещение Назанского во всех вариантах приходилось на пятую главу. Когда Александр Иванович рассказывал мне эту главу, была она значительно короче, чем в повести.
У Куприна была привычка, когда он читал мне что-нибудь новое, им написанное, часто взглядывать на меня, чтобы по выражению лица судить о впечатлении. Во время чтения посреди монолога Назанского вдруг появилось нечто для меня совершенно неожиданное.
«Пройдет двести – триста лет, и жизнь на земле будет невообразимо прекрасна и изумительна. Человеку нужна такая жизнь, и если ее нет пока, то он должен предчувствовать ее, мечтать о ней.
– Вы говорите, через двести – триста лет жизнь на земле будет прекрасна, изумительна? Но нас тогда не будет, – вздохнул Ромашов».
Я была изумлена, и, видимо, на моем лице отразилось недоумение. Александр Иванович остановился.
– В чем дело, Маша? Что тебе не нравится?
– Да нет, мне все это нравится, но я не понимаю, почему в монолог Назанского ты вставил Чехова.
– Как Чехова? – вскрикнул он и побледнел.
– Но это же у тебя почти дословно из «Трех сестер». Разве ты не помнишь слова Вершинина?
– Что? Я… я, значит, взял это у Чехова?! У Чехова? – Он вскочил. – Тогда к черту весь «Поединок»… – И, стиснув зубы, разорвал рукопись на мелкие части и бросил в камин. Не говоря ни слова, Александр Иванович вышел из комнаты. Домой вернулся под утро.
В течение нескольких недель я без его ведома подбирала и склеивала папиросной бумагой мелкие клочки рукописи. Это была очень кропотливая работа, требовавшая большого внимания, и удалась мне она только потому, что я очень хорошо знала содержание глав. Черновиков у Куприна не было, он уничтожал их так же, как и все варианты своих вещей, чтобы больше они не попадались ему на глаза.
– Там все-таки было кое-что недурно написано, – как-то месяца через три сказал Александр Иванович, – пожалуй, можно было не уничтожать всю рукопись.
Тогда я принесла ему восстановленные мною шестьдесят страниц. Он был удивлен и обрадован. Однако к работе над «Поединком» вернулся только через полтора года. В течение этого перерыва он вел себя так, будто о своей повести забыл: вспоминать и говорить о ней он избегал.
В один из приездов Бунина в Петербург мы узнали от него, что в «Знании» проектируется беллетристический сборник, к которому привлекаются участники «Знания». Редактором Горький наметил сначала Л. Андреева, но тот сразу отказался. Тогда Горький поручил организацию и редактирование сборника Пятницкому.
– Пятницкий просил меня дать что-нибудь для сборника, – сказал Бунин. – Я еще не решил, дать рассказ или стихи. О повести Андреева «Василий Фивейский», которая войдет в сборник, Пятницкий отзывался с восторгом. Очень высокого мнения о ней и Алексей Максимович. Они считают, что вещь эта будет гвоздем сборника. А ты, Александр Иванович, что ты даешь?
– Я? Я не даю ничего. Пятницкому я сказал об этом.