Текст книги "Годы молодости"
Автор книги: Мария Куприна-Иорданская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 28 страниц)
Скажите, что бы он делал в вашем романе, зачем бы там существовал этот ни к чему не способный, кроме нытья, интеллигент, по-видимому, духовный наследник Надсона на тему «Брат мой, страдающий брат…»
Неужели вам кажется, что главным действующим лицом большой и, как вы считаете, значительной вещи может быть сейчас подобный герой? Вы все ссылаетесь на то, что он ваш двойник, но вы-то сами, кроме смены различных профессий, вплоть до мозольного оператора и собачьего парикмахера, как вы мне очень занятно рассказывали, какую работу, какое более интересное дело могли для себя придумать?
Не будь у вас таланта писателя, что бы вы предприняли? Боролись за свое существование? Только свое?
По вашим словам, вам ближе не интеллигенты, а люди физического труда. Но вы говорили не о рабочих и людях, с ними соприкасающихся, а о людях, случайно взявшихся за физический труд.
И вот стержня романа я не вижу, не вижу основной, объединяющей все его содержание идеи.
Я понял, что у Алексея Максимовича накопилось против меня раздражение и сейчас он не мог или не хотел больше его сдерживать.
Горький рассчитывал, что мое новое произведение, как и «Поединок», вскроет язвы нашего общественного строя и приведет сознание читателя к неизбежности революционного пути.
Он надеялся сделать из меня глашатая революции, которая целиком владеет им. Но я не проникнут боевым настроением и, по какому руслу пойдет моя дальнейшая работа, заранее предвидеть не могу.
Видишь, Маша, больше говорить нам с Алексеем Максимовичем не о чем, друг друга мы все равно не поймем.
* * *
Когда Куприна слишком осаждали репортеры, Александр Иванович, чтобы не сказать им, над чем он работает, говорил: «Пишу роман „Нищие“», – и каждому из них сообщал разное.
Когда я спрашивала его, зачем он это делает, он отвечал: «Надо же дать человеку заработать. Сам был репортером».
Ни одной страницы романа «Нищие» Куприным написано не было. Для него самого было неясно, хочет ли он писать о людях, «нищих духом», или о тех, кто вынужден вести нищенский образ жизни. Духовный мир «нищих духом» был Александру Ивановичу мало знаком. Для этого он должен был вращаться в кругу людей другого культурного уровня, чем тот, который он знал. Борцы, клоуны и ресторанная богема, окружавшие его, не могли служить прототипами для романа «Нищие».
Нищих в прямом смысле слова он наблюдал очень много, но это была тема Горького. И так Александр Иванович оказался в тупике, из которого не видел выхода.
Так же обстояло дело и с романом «Желтый монастырь», и некоторыми другими произведениями, известными только по названию.
* * *
Однажды на столе Богдановича Александр Иванович увидел книгу Н. Н. Брешко-Брешковского «Опереточные тайны»{89}
– Ангел Иванович, дайте мне эти «тайны» на рецензию. Еще раз вспомню старину…
Год назад, летом 1904 года, Александр Иванович писал рецензию на сборник рассказов Брешко-Брешковского «Шепот жизни»{90}. Он сидел в моей комнате, перелистывал сборник и хохотал.
– Нет, это замечательно, Маша, – обратился он ко мне, – прямо замечательно, замечательно смешно, до какой степени неискоренимы пошлость и шаблон. И сам я, конечно, в моих первых повестях и рассказах грешил этим. Но сейчас вижу, что писатель, который старше меня (положим, в большую литературу он не вхож), переплюнул меня. Когда я только начинал литературную деятельность и был совсем еще неловким и глупым щенком, я давал своим рассказам подзаголовки – «Ноктюрн», «Элегия». Я привык думать о себе казавшимися мне красивыми, пошлыми фразами. И нравились мне звучные иностранные слова, вплетавшиеся в русскую речь. Так, в своей первой повести «Впотьмах» Аларин идет не по платформе, а по дебаркадеру. И вот сейчас, раскрыв книгу Брешко-Брешковского, я подумал – а ведь он переплюнул меня… У меня черные кудри живописно обрамляли лицо героини, а у Брешко-Брешковского «ее волосы упругими волнами обрамляли бледное лицо». Так вот, видишь ли, Машенька, то, что было простительно мне, когда я только начинал свою работу на заре туманной юности, то было бы непростительно для меня сейчас, через одиннадцать лет литературной работы. Брешко-Брешковский появился в литературе более пятнадцати лет тому назад, но тем не менее выпущенный им сборник рассказов носит название «Шепот жизни». Он не только не оставил свою старую пошлую манеру, но, по-видимому, окончательно сросся с ней. Чего стоит одно название сборника!
От новой книги Брешко-Брешковского Александр Иванович получил максимум удовольствия.
Когда после выхода книжки «Мира божьего» с рецензией Куприна на «Опереточные тайны» я зашла в редакцию, то застала там необычно веселое настроение. Все громко смеялись, даже Ангел Иванович протирал очки и улыбался, а Федор Дмитриевич Батюшков, стоя посреди комнаты, в чем-то оправдывался, что вызывало новые взрывы смеха.
– Представь себе, Маша, что сделал Федор Дмитриевич, – встретил меня в редакции Александр Иванович. – Я, как ты знаешь, написал в своей рецензии о Брешко-Брешковском, что черного кобеля не отмоешь добела. Федор Дмитриевич, которому уже в верстке попалась моя рецензия, решил, что слово «кобель» неприлично и в солидном журнале появиться не может. На самом же деле фраза эта вполне прилична, и существуют гораздо более соленые народные пословицы, которые неоднократно цитируются в печати. Из этой же моей фразы, исправив ее, Федор Дмитриевич сделал такое неприличие, до коего я сам никогда не мог бы додуматься. Вот посмотри…
Александр Иванович подошел ко мне с журналом.
– «Черного… не отмоешь добела», – пробежала я глазами. – Что ж тут такого? Обыкновенно, когда не кончают фразу, то ставят три точки.
Тут раздался такой хохот, что я вовсе перестала что-либо понимать и лишь растерянно смотрела на Александра Ивановича.
– О санкта симплицитас![19]19
О святая простота! (лат.)
[Закрыть] – воскликнул он.
При случае рассказали об этом В. Г. Короленко. Он засмеялся.
– На Федора Дмитриевича это похоже. Он иногда уподобляется питомицам института благородных девиц. Когда у меня было расстройство желудка, один наш общий знакомый спросил Батюшкова, что со мной. Федор Дмитриевич решил, что слово «живот» произносить неприлично и сказал: «У Владимира Галактионовича болит „ж“».
Глава XXXV
Балаклава. – Мамин-Сибиряк в Балаклаве. – Куприн и Мамин о литературных планах и критиках. – «Песнь песней». – Отъезд Маминых из Балаклавы.
В середине августа пора было собираться в Балаклаву. Провести эту осень в Крыму решили и Мамины. В последний раз Дмитрий Наркисович и Ольга Францевна были в Ялте в 1900 году. Поездка эта была неудачной: в Ялте было многолюдно, Дмитрий Наркисович хворал, гостиничная обстановка его раздражала, а частые посетители тяготили.
Теперь Аленушка стала взрослой девушкой и захотела тоже побывать в Крыму.
Куприн посоветовал Маминым поехать в Балаклаву, небольшой рыбачий поселок, который только осенью ненадолго превращается в скромный дешевый курорт.
За эту мысль они ухватились, взяв с нас обещание, что жить мы будем вместе и к их приезду все подготовим.
Мы опять поселились на даче Ремизова. Здесь в предыдущем году Куприн работал над «Поединком», писал воспоминания о Чехове.
Скоро в Балаклаву приехали и Мамины. Александр Иванович встретил их в Севастополе и, усадив в коляску, ждавшую на вокзале, привез к нам на дачу.
– Хорошо здесь, очень хорошо, – говорил Мамин в этот день за обедом. – Попробую и отдохнуть и писать…
Дмитрий Наркисович просыпался очень рано и отправлялся на базар. Ему нравился яркий колорит южного приморского рынка с его изобилием фруктов, рыбы, грудами всякого морского улова, еще копошившегося на столах. Он любил сам выбирать к обеду дыню или особенно крупные овощи, которые в корзине нес ему мальчик, сын нашего знакомого рыбака. С забавной гордостью хвалился передо мной и Ольгой Францевной своими покупками.
Позавтракав и немного отдохнув, Мамин шел в городскую библиотеку. Здесь его уже ждали. Заведующая библиотекой Елена Дмитриевна Левенсон, большая почитательница Мамина-Сибиряка, гордилась его посещениями, заботливо откладывала для него свежие газеты, журналы, книжки-новинки. Дмитрий Наркисович с удовольствием беседовал с ней, разрешал представить ему некоторых балаклавских и приезжих интеллигентов, стремившихся с ним познакомиться.
Сидя на веранде, выходившей на набережную, в специально для него поставленном удобном плетеном кресле, он оживленно разговаривал, шутил, что-нибудь рассказывал. В эти утренние часы он чувствовал себя бодрым, бывал всегда в хорошем настроении.
Просмотрев газеты, он на набережной встречал Ольгу Францевну с Аленой, гулял с ними по бульвару, сидел на скамейке в тени акаций на берегу бухты.
После раннего обеда в два часа Мамин ложился отдыхать и остальное время дня проводил у себя.
В семь часов мы ужинали, а в девять Дмитрий Наркисович и Алена ложились спать.
Только при таком санаторном режиме можно было надеяться, что развитие склероза у Дмитрия Наркисовича несколько замедлится.
Все, что увлекало в Балаклаве Куприна, было недоступно для Мамина вследствие его болезни. Каждый из них жил своей обособленной жизнью. И встречались они обычно лишь во время завтрака, обеда и ужина. Рыбная ловля была их общей страстью. Когда Куприн вечером с рыбаками уезжал далеко в море, Мамин с грустью вспоминал Урал и свою молодость, о том, как и он когда-то любил ночью бить рыбу острогой, а на рассвете, усталый и счастливый, разложив костер на берегу, варил уху.
Если ночью он хорошо спал и ранним утром просыпался бодрым и свежим, он шел со мной на набережную встречать возвращавшихся в бухту рыбаков. С жадным любопытством он рассматривал попавших в сети больших камбал, морских петухов, скатов, громадных крабов и всяких необыкновенных рыб и ракообразных. Потом, за утренним завтраком, он подробно обсуждал с Александром Ивановичем улов, преимущества ловли сетями перед вентерями, мережками и прочей рыбачьей снастью. Оба с жаром углублялись в вопрос, на какую приманку охотнее всего идет рыба, и часто спорили о свойствах той или иной наживки. Под конец Мамин говорил Куприну:
– Нет, не люблю я вашу морскую рыбу, совсем она не рыба, а неизвестно что… Настоящая рыба только наша сибирская – осетр, нельма, муксун. А хваленая ваша белуга, сами же рыбаки рассказывают, во время бури то ревет, то хрюкает – ни рыба, ни мясо…
Когда как-то поймалась трехпудовая камбала и, перекатываясь со спины на брюхо, быстро двигалась вперед по набережной, а вслед за ней с визгом и смехом бежали дети рыбаков, Дмитрий Наркисович перестал шутить и в грустном раздумье смотрел на их веселье.
– Как бы радовалась моя Алена, если бы пришла сюда со мной, – обратился он к Александру Ивановичу, стоявшему в группе рыбаков. – Но ей нельзя вставать рано. У нее начинается головная боль, и тогда она весь день плачет. Лучше даже не рассказывать ей о камбале.
Куприн о чем-то пошептался со своим приятелем – хозяином баркаса Колей Констанди, тот в ответ, слегка подмигнув ему одним глазом, кивнул головой.
Возвращаясь домой, Александр Иванович намеренно замедлял шаги, останавливался поговорить со встречными, задерживая и Дмитрия Наркисовича. Тем временем Коля Констанди и Юра Паратино незаметно боковыми проулками пронесли камбалу и положили ее под навесом у нас в летней кухне, устроенной на вырубленной в скале площадке, высоко над дачей.
В обычное время все собрались к завтраку.
– Мои товарищи рыбаки, – несколько торжественно заговорил Куприн, обращаясь к Мамину, – просили меня передать вам, Дмитрий Наркисович, что в знак своего особенного к вам уважения они принесли вам в подарок камбалу. Она наверху под навесом.
Мы вышли во двор, чтобы подняться в кухню. И вдруг, грузно шлепая по ступенькам лестницы, нам навстречу двинулась какая-то темная живая масса. Мы бросились от нее в разные стороны. Это была камбала. Несмотря на то, что рыба несколько часов была без воды, она оказалась такой живучей и сильной, что внизу еще долго продолжала, переворачиваясь, кружить по двору. Алена была в восторге – сюрприз удался более, чем ожидал Александр Иванович.
За ужином Куприн отсутствовал. До поздней ночи из кофейни внизу, на второй улице, к нам на дачу доносились песни, музыка, топот пляски, взрывы хохота. Это гуляли поймавшие камбалу рыбаки, которых угощал Куприн.
Болезнь отгораживала Мамина от многих сторон жизни, интересовавших его как писателя, замыкала в узкий круг повседневных впечатлений. Сознание своей слишком рано для его возраста наступившей немощности по временам остро тяготило его. В такие моменты он обычно за показной веселостью, скрывавшей перед другими его переживания, горько жаловался мне на несправедливость судьбы, однообразие и скуку жизни.
Радовала его только Алена, поздоровевшая и загоревшая, как «арапка», на южном солнце. Глядя на оживленное лицо дочери, прояснялся и Дмитрий Наркисович.
В очень жаркие дни Дмитрию Наркисовичу после обеда не спалось. Тогда он приходил к нам на веранду выпить чаю. Если Мамин и Куприн бывали в настроении, они говорили о литературе, о современных писателях, о своих творческих планах.
– Просматривал я в библиотеке последние партии присланных из Петербурга книг, – говорил однажды Дмитрий Наркисович. – Совсем нет новых больших вещей – все сборники рассказов. Молодежь вслед за Чеховым пишет только рассказы, редко повести. Правда, все пишут хорошо, свои рассказы старательно отделывают. Вот только Леонид Андреев тщится прыгнуть выше головы, и ничего из этого не выходит.
– Вы несправедливы к нему, Дмитрий Наркисович, – возразил Куприн, – Андреев – очень большой талант.
– Талант! А какой же толк от его таланта, если он то лезет на стену, то ночь у него «оскаливает зубы и воет, сидя на корточках». Это как, по-вашему? Очень талантливо?
Алена, сидевшая рядом с отцом, громко захохотала. Засмеялся и Дмитрий Наркисович.
– Теперь отношение критики к молодым писателям иное, чем в мое время, – помолчав, заговорил он. – Теперь даже о небольшом рассказе начинающего автора пишут статьи – приветствуют появление молодого таланта.
А кто из критиков «приветствовал» меня в начале моего литературного пути? Никто… Я сам прокладывал себе дорогу к читателю. Я показал ему Урал таким, каким я знал его, с его дикой красотой, неисчислимыми природными богатствами, свободолюбивым русским народом, но ограбленным и закабаленным хищниками-капиталистами. Таким был мой родной край, о котором я писал в романах. Внести свой вклад в родную литературу было моим долгом русского писателя. И я работал годами над своими уральскими романами. В них я вложил мою горячую любовь к обездоленному трудовому народу, мое преклонение перед его мудростью и творческими силами.
И как же оценила критика появление моих романов? Да очень просто, никак… Она прошла мимо них, как мимо пустого места.
Дмитрий Наркисович говорил медленно, с передышками, видно было, что тема его волновала, но он все же продолжал говорить:
– Влиятельная столичная пресса молчала, а в провинциальных газетах появлялись снисходительные отзывы, в которых мне приклеивали ярлык «писателя-областника».
– «Писатель-областник», – с горечью повторил Мамин, – как будто я писал о чем-то, имевшем только узкое, местное значение, а не о больших социальных явлениях!
Даже в художественном даровании мне отказывали.
Как-то, упоминая обо мне, Скабичевский сказал, что я вовсе не беллетрист, а «трудолюбивый этнограф». Нет, лучше не говорить, – махнул рукой Мамин.
– Вы забываете, Дмитрий Наркисович, – сказал Куприн, – что не только к вам несправедливо отнеслась критика. Вспомните Чехова, вспомните, как травили его. Ведь тот же «мудрый» Скабичевский пророчил Антону Павловичу, что он в «пьяном виде умрет под забором»{91}
А статьи Михайловского…{92} Разве не он приклеил Чехову ярлык «беспринципного писателя», ярлык, который преследовал Антона Павловича не только при жизни, но и теперь, после его смерти. Нередко эти отзывы повторяют некоторые либеральные критики. Однако ни развенчать Чехова, ни умалить значения Мамина-Сибиряка никому не удалось. Решающее слово о своих любимых писателях – гордости нашей родной литературы – сказал читатель, понявший и высоко оценивший их произведения.
– Ты бы отдохнул до ужина, Митя, – сказала мужу Ольга Францевна, все время с тревогой следившая за ним. Она боялась разговоров на литературные темы, волнующие Мамина.
– Оставь, Ольга, – недовольно ответил Мамин.
– Но ты совсем не спал после обеда, – настаивала Ольга Францевна.
Александр Иванович понял ее настроение.
– Под занавес надо всегда рассказать что-нибудь веселое, – обратился он к ней, – поэтому разрешите мне рассказать один забавный случай, о котором я только что вспомнил.
Начну издалека. В прошлом году летом мы жили на хуторе около деревни Малые Изеры, в десяти верстах от Луги. В начале мая мы уже переехали на дачу, и я немедленно засел за работу.
Маша взяла с собой несколько томов Диккенса, каждый день, после обеда, я читал ей вслух «Записки Пиквикского клуба». К своему стыду, должен признаться, что я до тех пор почти не знал Диккенса. Его тонкий юмор восхищает меня.
По поводу своеобразной езды английских кучеров Диккенс замечает: «Души кучеров еще не исследованы…» Не правда ли, какой замечательный остроумный афоризм? Наверное, Дмитрий Наркисович, вы не раз наблюдали, как идущую хорошей рысью лошадь кучер ни с того ни с сего принимается нахлестывать, и она начинает скакать галопом. Один кучер медленно спускает лошадей с горы и гонит их на гору. Другой спускается карьером, а в гору поднимается шагом. Как правило, кучера без толку задергивают лошадей и портят их.
– Да, вы это хорошо подметили, – засмеялся Мамин.
– Итак, если разрешите, продолжаю. Купеческая вдова, у которой мы нанимали дачу, сорокапятилетняя рыхлая женщина, с лицом, похожим на сдобный блин, находилась в полном подчинении у своего кучера Василия. Это был ражий мужчина, мрачной цыганской наружности, буйный во хмелю. Так как на хуторе имелась только одна водовозная кляча, то вдова задумала купить выездную лошадь, чтобы по праздникам ездить на станцию в церковь. Василий был решительно против этой затеи, однако вдова на своем настояла, и из соседнего имения однажды утром привели статного вороного жеребца. Из окна моей комнаты я видел, как по двору прогуливали коня, а затем, когда его поставили в конюшню, принялись вспрыскивать покупку, а я продолжал прерванную работу над своим рассказом «С улицы». Прошло порядочно времени, когда от работы меня отвлек какой-то странный, слышавшийся из конюшни шум. Раздавались чьи-то выкрики, частые удары копыт о деревянный настил и не то хрип, не то ржание лошади.
«В конюшне что-то случилось», – подумал я и выбежал во двор. Распахнув двери конюшни, я увидел, как Василий, перегнувшись через переборку, длинным колом остервенело бил запертую в стойле лошадь.
– Что ты делаешь, мерзавец! – крикнул я.
– Воспитываю коня, чтобы он меня уважал и слушался, – повернулся ко мне Василий.
– Сию минуту брось кол и проспись, собачий сын, – взглянув на Ольгу Францевну, с заминкой произнес Александр Иванович.
– Уходи, пока цел, господин, а то… – Василий с колом двинулся на меня.
Но скажу без ложной скромности (Александр Иванович расправил свои широкие плечи), я очень неплохой борец, а как боксер могу поспорить с любым профессионалом. Испытанным боксерским приемом я ударил его в челюсть, потом в переносицу и третьим ударом под ложечку свалил с ног, а затем выбросил из конюшни. И все время, пока мы жили на даче, он лошадь больше не «воспитывал».
Вы, наверное, недоумеваете, Дмитрий Наркисович, к чему я рассказал вам все это?
А вот к чему. Во время нашего разговора мне пришло в голову, что души критиков так же не исследованы, как и души кучеров, но воспитательные приемы их часто бывают одинаковыми. Критики так же, как кучера, воображают, что если они будут задергивать, всячески измываться над писателями, то те станут уважать их и слушаться. Жаль только, что здравых понятии им нельзя внушить таким же приемом, как кучерам.
– Где вы пропадали эти дни? – спросил как-то Мамин Куприна.
– Уходил с рыбаками в море, а потом разгружал баркас, – ответил Куприн. – Я люблю физический труд: он бодрит и освежает. После тяжелой работы вплотную засесть писать легче, чем после так называемого «отдыха», когда без дела шатаешься по набережной или сидишь за кружкой пива на поплавке с знакомыми. А поднимать из глубины тяжелую сеть – труд не легкий, требующий большого внимания и напряжения. Чтобы отправляться в море с рыбаками не в качестве пассажира, желающего совершить морскую прогулку, а равного с ними в труде товарища, я вступил в рыболовецкую артель.
Предварительно жюри, состоявшее из старосты и нескольких выборных, испытало мою сноровку в работе и мускульную силу, а уже затем меня приняли в артель. И теперь, когда нужно, я наравне со всеми тяну сети, разгружаю баркас и с Колей Констанди мою палубу после очередного рейса.
– Да, хорошо, очень хорошо быть молодым и здоровым, – грустно заметил Мамин. – А я, – продолжал он, – думал о том, как, отдохнув, вернусь домой и с новыми силами сяду за работу. Но больших вещей для толстых журналов я писать не буду. Последние годы моей жизни я решил посвятить детям – писать только для них. Для подростков я хочу написать повесть о Ермаке и о первых русских поселенцах, обосновавшихся на берегах Иртыша. Жизнь русских людей, селившихся на Урале и проникавших дальше в глубь Сибири, была полна неутомимой борьбы с девственной природой и дотоле не виданными дикими зверями. В этой борьбе гибли многие смельчаки, но из других выковывался закаленный, кряжистый и своеобразный сибирский народ.
Да, о многом, очень многом интересном можно еще написать – было бы только время… и силы. А что вы сейчас пишете, Александр Иванович?
Куприн крепко потер лицо ладонями.
– В том-то и дело, что я еще ни на чем не могу остановиться. Просматриваю мои записи, раньше начатые отрывки и вижу, все не то. Ни за что браться не хочется.
Чувствую, что над романом «Нищие», который задумал как продолжение «Поединка», я работал бы легко – материала у меня много. Но после гибели Ромашова центральная фигура, органически связанная с «Поединком», выпала. И эта утрата для меня барьер, который я пока не в силах взять. Это меня сердит и выбивает из намеченной колеи…
Есть у меня тема, которая давно меня пленяет, – продолжал, немного помолчав, Куприн, – это «Песнь песней». Она пленяет меня силой чувства, поэзией и высоким творческим вдохновением. И я хотел бы, чтобы это замечательное художественное произведение стало достоянием многих читателей, которые его совсем не знают.
– Так вы, что же, думаете написать лучше Соломона? – заметил Мамин.
– Да, это вопрос коварный, – несколько принужденно засмеялся и Куприн. – Но я его предвидел и готов на него ответить.
Текст «Песни песней», разумеется, останется неприкосновенным. Но я хочу показать образ Соломона, этого мудреца и поэта, который всем прекраснейшим и мудрым, как царица Савская, женщинам предпочел простую бедную девушку из виноградника и ее единственную воспел в своем бессмертном произведении. Кроме того, меня привлекает, похожее на сказку «Тысячи одной ночи», великолепие его жизни.
Но эта тема – дело будущего, пока я еще только внутренне ее переживаю, – она требует большой подготовки, знания многих работ исследователей древнего Востока, с которыми я ознакомился только отчасти.
Вот как рисуется мне эта тема, в которой поэтическое произведение отражает и страсть, и характер, и глубину мысли величайшего человека своего времени, и нежный женский образ Суламифи.
Теперь что вы мне скажете, Дмитрий Наркисович?
– Скажу, что я в своей литературной работе никогда не отвлекался от близкой мне родной, русской почвы. Экзотические сюжеты меня не соблазняли, и увлечения ими я не разделял и не разделяю.
– Да-а, – разочарованно протянул Куприн. – Я надеялся, что вы, знаток и любитель библейской старины, заинтересуетесь моей темой, а вы отнеслись к ней так же, как Горький. Летом я часто бывал в Куоккале у Алексея Максимовича, и, когда однажды заговорил с ним о «Песни песней», он нахмурился и сказал мне:
– Перепевать «Песнь песней» – ненужная и лишняя затея. Держитесь крепко того, что вы хорошо знаете, не погружаясь в глубь веков.
И он оборвал разговор.
Недавно получил письмо от Пятницкого. Он спрашивает, как идет работа и над чем, – думаю, что это нужно ему для Горького.
Горькому я обязан очень многим. Он не только сердечно и внимательно отнесся ко мне и к моей работе, но открыл мне глаза, по-новому осветил жизнь, разъяснив многое, что было раньше для меня непонятно, заставив задуматься над тем, о чем я прежде не думал.
– Да, в настоящее время самый большой русский писатель – Горький, – сказал Мамин. – У него неисчерпаемый запас свежих творческих сил, великолепное знание жизни и людей. В своей работе он еще не достиг зенита, а как много уже дал прекрасных произведений и сколько, с его громадным талантом, даст в будущем.
Пять лет назад я жил весной в Ялте в одно время с Горьким. Я захворал и больше недели не выходил из дому. Алексей Максимович навещал меня, и мы подолгу с ним беседовали. Он простой, доброжелательный, чуткий человек – с ним легко и приятно говорить. В нем нет высокомерия знаменитости. Он с уважением относится к старым писателям, на своем веку много поработавшим для родной литературы.
Горького Мамин-Сибиряк любил и всегда говорил о нем с теплотой. Но о Чехове отзывался сдержанно или ядовито и зло.
По рассказам Ольги Францевны, весной 1900 года в Ялте произошло следующее: в начале апреля Мамины приехали в Ялту и разместились в гостинице «Гранд-Отель». Дмитрий Наркисович очень устал от дороги, и Ольга Францевна уложила его в постель. Только на третий день он почувствовал себя крепче, и они днем вышли на набережную.
День был нежаркий, и Дмитрий Наркисович был в хорошем настроении. Около книжной лавки Синани они остановились посмотреть выставленные в окне новые книги. Другое окно лавки было завешено афишей о спектакле «Дядя Ваня» в исполнении артистов Московского Художественного театра. В это время дверь лавки открылась, и вышел улыбающийся Антон Павлович Чехов.
– А, Дмитрий Наркисович, здравствуйте! И вы с супругой приехали посмотреть Художественный театр! Почему так поздно? Теперь торопитесь. Билеты можете не достать.
Дмитрий Наркисович молча приподнял шляпу и под руку с Ольгой Францевной пошел дальше.
В гостиницу он вернулся молчаливый и расстроенный.
– Уедем отсюда, Ольга, завтра же уедем. Какой самоуверенный болван!
Через час явился Немирович-Данченко.
– Мы только что узнали от Антона Павловича, что Вы здесь. Будем счастливы, если вы с супругой придете на наш спектакль. Он оставил Ольге Францевне два билета…
В конце сентября Мамины уехали из Балаклавы.