Текст книги "Годы молодости"
Автор книги: Мария Куприна-Иорданская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 28 страниц)
Глава X
Письма Куприна из Парижа к нашей дочери Лидии.
Как Куприн жил в эмиграции, видно из его писем из Парижа, адресованных нашей дочери Лидии, которая работала в Москве в Министерстве земледелия.
«Милая Лида.
Мы все очень обрадовались, когда получили твое письмо и узнали, что жестокая судьба… пощадила тебя и ты еще жива, перенеся и тиф и голод…
Живется нам – говорю тебе откровенно – скверно. Обитаем в двух грязных комнатюшках, куда ни утром, ни вечером, ни летом, ни зимой не заглядывает солнце. Елизавета Морицевна сама стирает, стряпает и моет посуду… Ужаснее всего, что живем в кредит, то есть постоянно должны в бакалейную, молочную, мясную, булочную лавки; о зиме думаем с содроганием: повиснет новый груз – долги за уголь. А французские лавочники – не русские: их ни словами, ни слезами, ни лестью не проймешь. Вот и крутимся до первых случайных денег, затыкая чем попало дыры в нашем ветхом корабле.
Ничего я не написал за эти три года, кроме газетных статей, которым грош цена. О прекрасном и не заикался: ни думать о нем некогда, ни печатать негде. Пробовал делать сценарий для кинема – неудача. Не по мне дело. Как живем? Как и все русские эмигранты (кроме спекулянтов и банкиров) – чудом, воздухом…
Лучше жилось в Гельсингфорсе. Там газетная работа была – по новизне – легка, оплачивалась недурно. Но газеты оскудели. Пришлось ехать в Париж. Там попервоначалу опять было так себе, но „Общее дело“ тоже начало болеть худосочием. Ныне прекратилось, оставшись мне должным тысячи две франков. Пробовал писать в газетишки мелких государств за самую мизерную плату: печатают, но не платят. Эмигрант сплошь – трусишка, эгоист, рвач, завистливый нищий.
Да и все в этом духе.
Это я пишу тебе вовсе не для того, чтобы увильнуть от твоего желания приехать в Париж. Несомненно, ты нашла б у нас и кое-какой кров, и самый скромный стол. Но места здесь ты никогда б и ни за что не получила. Офицеры генштаба служат в типографии наборщиками. Полковники носят кирпичи и разбирают колючую проволоку. Женщинам деваться некуда: хорошенькая умная дама, знающая фр., нем., англ. языки, имеющая Ундервуд и в совершенстве пишущая на нем, не может достать работы. Всякие русские канцелярии лопнули – людей туда уже никогда не потребуется более. Правда, есть женщины, шьющие и вяжущие на большие магазины. Но там платят чудовищно мало, да и то, чтобы заработать десять франков, нужно со сверхчеловеческим терпением сидеть, не разгибая спины, с засветла до сумерек в летний день…
Вот теперь и рассуди хорошенько – стоит ли ехать.
Часто от моих корреспондентов я получаю такие фразы: „Блестящий Париж с его упоительной, головокружительной жизнью, с его роскошью и весельем…“
Мне надоело отвечать одним и тем же: Париж теперь грязен, скучен, скуп и беден. А то, что в нем есть еще веселого, прекрасного и вдохновенного, закрыто для нас каменной стеной.
Уехать я, правда, хочу. Но не в Берлин, куда, кстати, никогда и не собирался, а нащупываю что-нибудь вроде славянских барьеров, или Риги, или Польши, или Ковно. Как я тебя повезу на неверное?
Итак, я бы тебе не советовал приезжать сейчас. Если уже так тебе непременно хочется увидеть Столицу Мира, Светоч Культуры – подожди немного. Если я вывернусь и останусь в Париже, то дам тебе знать и пришлю денег на дорогу. Нет – то уведомлю тебя о стране, куда перееду.
Не смогла ли бы ты устроиться в Риге?
Но, во всяком случае, я попробую высылать тебе, до того или другого решения, франков по тридцать – пятьдесят в месяц, не знаю, сколько это будет на советские. Напиши, как это обделать без боязни посылать деньги впустую. Также пошлю тебе гуверовскую посылку. Надо ли? Да, кстати, напиши же твой адрес пояснее. Воротниковский пер. или Сад. – Триумфальная?..
твой А. Куприн.
Франция, 137, rue de Ranelagh Paris (16a).
Посылаю тебе оплаченную открытку, чтобы не тратиться на марки.
А.»
«137, rue de Ranelagh Paris (16 a).
Милая Лида.
Что ты не отвечаешь? Может быть, мое письмо не дошло до тебя?..
………………………………………………………………
А может быть, верно предположение Лизы, которая говорит, что тебе в моем письме могло что-нибудь показаться обидным?
Нет, дорогая, у меня и в мыслях не было в теперешнее время, да еще издали, да еще ни с того ни с сего обижать тебя. Во всяком случае, вкратце повторяю то, что писал.
Русский труд окончательно не в спросе. Виною тому русская брезгливость, неуживчивость, неспособность забыть прежние блаженные времена, когда человек, ничего не знающий, ничего не умеющий, без терпения, инициативы и энергии, мог жить сыто, припеваючи, посвистывая, держа ручки в брючках, в нашей сказочной стране. Русским просто не верят. От этого терпят и настоящие работники.
Директор кавказского банка, бывший тифлисский городской голова, служит кухонным мужиком при булочной. Артистка б. имп. Александринского театра (что привезла мне в Гельсингфорс от тебя привет) служит черной кухаркой. Офицеры генштаба моют по ночам автомобили. Все это за гроши. Притом французы спрашивают работы шестнадцатичасовой и напряженной, а платят гроши. Неисполнительность, недовольная мина – за хвост и к черту. Примеров сотни.
Женский труд, даже французский, стоит меньше грошей. Русский, женский – не имеет вовсе спроса…
Шитье не окупает еды.
Вот меню французской портнихи: утром почистит зубы и мимоходом хлебнет глоток воды. В полдень чашка черного кофе (20 сентим) и ½ булки (30 сентим). В шесть часов она спрашивает в ресторане горячей воды и распускает в ней кубик сгущенного бульона „Maggi“ и съедает вторую половину булки. Плюс салат за 50 сент. Остальной заработок на квартиру, а главная трата – на одежду. Как живут?
Не заключай, ради бога, из этого всего, что я отговариваю тебя или не хочу тебя видеть. Это вздор – очень хочу видеть. Но сам я еще не знаю, куда уеду из Парижа. А уеду непременно в страну с дешевой валютой: Чехию, Болгарию, Сербию, Вену, Германию и т. д. Если там будет лучше, дело другое, непременно выпишу тебя. Здесь живем в двух крошечных, совершенно темных комнатках, выходящих в колодезь, и кругом в неоплатных долгах. Сейчас вот получил уведомление из банка Credit au Travail, что надо завтра платить тысячу франков. А где я их возьму?
Ты кто теперь – Куприна или Леонтьева? (официально). За фамилию Куприна тебе не чинят ли пакостей. Сообщи мне мамин адрес и напиши о ней.
Твой А. Куприн».
«Милая Лида.
Кажется, мы все твои письма получили, хотя был большой перерыв, когда мы писали, а ты молчала…
Дела мои по-прежнему не веселят. Продал в прошлом году две книги на французском языке („Жидкое солнце“ и „Гранатовый браслет“). Получил шесть тысяч франков – и это как раз за квартиру (по пятьсот фр. в мес.), не считая воды, электричества, газа, платы консьержу и т. д. Продал также „Суламифь“. Но там меня обмахорили. Получил всего две тысячи франков. Стало быть, остальные десять тысяч франков пришлось натягивать сверхчеловеческими приемами. „Случай“ – всегдашний мой верный помощник – кое-как вытягивал меня из ухабов, теперь, кажется, изменил. Страшно подумать, что будет в этом году. Переведут „Яму“, „Детские рассказы“{151}, но это капля, крошка в бездне моих запутанных дел. Одно хорошо – Париж. Прожив в нем два с лишком года, я только теперь убедился, что всей его прелести не изучишь и во всю жизнь. Я говорю о Париже – городе, а не о увеселительном Париже, который попросту – скучен и недоступен нашему карману. А Париж музеев, церквей, старых улиц, милых садов, Сены и детворы – неописуемо хорош. Ах, жаль, что глазами сытым не будешь.
Жду с нетерпением одной существенной подпоры – извещения из Нью-Йорка о судьбе моей огромной кинопьесы. Если да – вздохну свободно. Пьеса, хоть и моя, но очень хороша, так говорили мне и здешние постановщики (metteur en scénы).
В ней, однако, два существенных недостатка: первое: длинна; в окончательной разработке займет пять вечеров. Второе – дорога: мои знакомые парижские специалисты исчисляли ее постановку в двенадцать миллионов франков. Выкуси-ка.
Если случай опять повернется ко мне, вместо задницы, лицом, соберу тебе (и это первым делом) хорошенькую посылочку. А так как это, вероятно, будет не завтра и не послезавтра, то напиши, чего бы тебе хотелось, начиная от самого важного и кончая самым соблазнительным ………………………
Живем мы скучно и туго ………………
Напиши о себе побольше. Увидишь маму – передай ей от меня и Лизы самый искренний, сердечный привет. Я ей верный друг. Да пусть написала бы два слова мне, потихоньку от своих. Я никому не покажу…
Я бы и благословил издали, да, боюсь, тебе смешно станет{152}. Пиши же, милая моя дочка,
твой А. К.
7 ноября 22 г.
1-bis, Bre de Montmorency Paris (XVI)
Ты сомневалась в моих познаниях в французском языке. Посылаю тебе кусок одной из бесчисленных газетных вырезок. Пресса здесь ко мне очень хороша.
Писать негде – вот беда. Кажется, разучусь совсем сочинять приятные истории».
Глава XI
Встреча Ангарского с Куприным. – Письмо Куприна из Парижа. – В. П. Бунина о жизни Куприна в Париже. – Отъезд Куприна на родину.
В 1923–1924 годы я жила в Риме, где Н. И. Иорданский был полпредом СССР в Италии.
В сентябре 1923 года он получил письмо из Берлина от Н. С. Ангарского.
«Дорогой Николай Иванович!
Куприна я видел, все передал ему, что просила Мария Карловна. Он очень тронут. Выглядит неплохо, даже отмолодел. Елизавета Морицевна тоже неплохо выглядит. Нуждаются они очень. В Россию он не прочь ехать, но спрашивает, не расстреляют ли? В газете Алексинского{153} он пишет и заявляет, что для него никогда не было вопроса в том, где писать; будет, говорит, писать даже на заборах, если надо высказаться.
Царь, говорит, у него особенный, так же не существующий, как и коммунизм. Просит вернуть его записные книжки, без коих он не может ничего написать, просит также вернуть неоконченные рукописи; все это где-то хранится в Наркомпросе. Я сказал, что возврат возможен в Россию.
У меня должна была еще состояться с ним одна встреча, но я уклонился ввиду того, что она приняла не тот оборот. Получилось такое впечатление, что я охочусь за Куприным и угощаю его обедом, и это в то время, когда он пишет в „Русской газете“. Я решил, что мне неудобно продолжать разговор, и оборвал его. Написал в Москву Л. Б. (Красину. – М. К.-И.) и прошу ответить, как он смотрит на Куприна. Ведь поручение я имел от Марии Карловны, и, собственно говоря, я не должен был бы разговаривать даже, не зная, как смотрит на это дело Москва. Может быть, Мария Карловна информирована, но она мне ничего не сказала. Бальмонт в страшной нужде и тоже хочет ехать. Сильно рискует…
Привет Марии Карловне.
Ваш Ангарский».
Никаких указаний из Москвы, конечно, не было. Узнав, что Ангарский едет в Париж, я передала для Куприна письмо, в котором советовала ему вернуться на родину.
При следующей оказии я сообщила Александру Ивановичу, что прочла его рассказ «Однорукий комендант»{154}, который мне очень понравился. И опять звала его на родину.
Куприн ответил мне в феврале 1924 года.
«Ты совершенно права, мой ангел Машенька: существовать в эмиграции, да еще русской, да еще второго призыва – это то же, что жить поневоле в тесной комнате, где разбили дюжину тухлых яиц. В прежние времена, ты сама знаешь, я сторонился интеллигенции, предпочитая велосипед, огород, охоту, рыбную ловлю, уютную беседу в маленьком кружке близких знакомых и собственные мысли наедине… Теперь же пришлось вкусить сверх меры от всех мерзостей сплетен, грызни, притворства, подсиживания, подозрительности, мелкой мести, а главное, непродышной глупости и скуки. А литературная закулисная кухня… Боже, что это за мерзость!
Почему-то прелестный Париж (воистину красота неисчерпаемая!) и все, что в нем происходит, кажется мне не настоящим, а чем-то вроде развертывающегося экрана кинематографии. Понимаешь ли – я в этом не живу. Это все понарошку; представление. Знаю, что когда вернусь домой и однажды ночью вспомню утренние парижские перспективы, площади – звезды, каштановые аллеи, Булонский лес, чудесную Сену под старыми мостами, древние дома, пузатые от старости, Латинского квартала, визгливые ярмарки, выставки цветов, розы „Багатель“, внутренний двор Лувра, и всё, всё, всё, – знаю, что заплачу, как о непонятой, неоцененной, ушедшей навсегда любви.
Теперь все чаще и чаще возвращаюсь воспоминаниями к Москве, к моей прежней, детской Москве, раньше как будто забытой мною совсем. Боль и тоска по родине не проходят, не притерпливаются, а все гуще и глубже… Пять лет в изгнании. Пять лет! И это в то время, когда полной, сознательной жизни остается „всего ничего“, как говорят гдовские кухарки. Пять лет, пропавших у собаки под хвостом.
А все же не поеду. Звала меня очень Лидуша, пел Масленников{155}, ты вот советуешь, тебе я всего охотнее верю. Последний был милый передатчик твоего письма. „Работать для России можно только там. Долг каждого искреннего патриота – вернуться туда“. В этой фразе много верного, но все-таки это – фраза. Там теперь нужны коновалы, фельдшеры, учителя, землемеры, техники и пр. пр.
Что я умею и знаю? Правда, если бы мне дали пост заведующего лесами Советской Республики, я мог бы оказаться на месте. Но ведь не дадут?
Ну, положим, я приеду. Предположим, что с меня заживо шкуру не сдерут, а предоставят пастись, где и чем хочу. Скажем, вернут мне гатчинский клочок, или, лучше, по твоей доверенности на аренду, дадут хозяйничать в Балаклаве… Но ведь этими невинными занятиями не проживешь. Надо будет как-нибудь вертеться, крутиться, ловчиться. Ты скажешь – писать беллетристику. Ах, дорогая моя, устал я смертельно, и идет мне 54-тый. Кокон моего воображения вымотался, и в нем осталось пять-шесть оборотов шелковой нити… Да-с, захотели мы революции, как кобыла уксусу. Правда: умереть бы там слаще и легче было.
Твой посланный очень, очень милый и легкий человек. Он у нас сегодня завтракал. Сейчас сидит разговаривает с Лизой, а я тороплюсь дописывать письмо.
Благодарю тебя за комплимент моему „Коменданту“. Ты у меня всегда умница: никто его аромата здесь не почувствовал, начиная с Бунина и кончая теми, которые в нем увидели белогвардейское начало.
Читала ли ты моего „Царского писаря“, „Воробьиного царя“ и „Пегие лошади“? Или „Звезду Соломона“ (она же „Каждое желание“). Хочешь, пришлю тебе?
Сообщи мне адрес Лидочки. Она мне перестала писать. Думаю, она боится, что произвела меня в дедушки{156}. Ничего. Я теперь стал кроток и покорен судьбе. У мерина характер всегда лучше, чем у жеребца.
Целую твои руки. Прости, что впопыхах написал и глупости. Спешу. Чрезвычайно рад буду твоим письмам, как и всегда им радовался. Опиши свою жизнь.
Письма Лидии очень хороши. Неужели и ее судьба вынесет, как когда-то меня. Дай-то бог. Поклон Николаю Ивановичу. Лиза тебя целует.
Твой Саша».
* * *
«В эмиграции к Александру Ивановичу относились и со вниманием и с уважением, – писала мне В. Н. Бунина из Парижа 4 октября 1960 года. – Он был совершенно другой, чем в России: тихий, ласковый и благостный. Тот, кто не знал его в России, и не представлял его. Его любили и большинство читателей ценили.
…Они сильно нуждались. Лизи не умела быть расчетливой. Заходили к ним из писателей: Борис Лазаревский, Алексей Толстой, Рощин, Иван Алексеевич, может быть, Тэффи, а больше бывали у них борцы и разные собутыльники…
Александр Иванович всегда с Буниным восхищался Вашим умом, читали вместе Ваши письма, а Елизавета Морицевна всегда передо мной оправдывалась, ссылаясь на Батюшкова, что он уверил ее, что она „должна спасти великого человека. И если почетно быть сестрой милосердия на войне, то в тысячу раз почетнее ухаживать за великим человеком“. И надо сказать, что она так и относилась и так вела себя по отношению него. Он называл ее „укротительницей строптивого“.
Мне кажется, в подсознании Александра Ивановича клубились такие чувства, о которых мало кто имел представление…
Каким уехал Александр Иванович из Парижа, я знаю… Он уже не узнавал сразу, не узнал даже и меня, когда я в последний раз была у них, и только, когда ему Лизи, так я звала ее, несколько раз повторила: „Это Верочка! Разве ты не узнаешь“, – то он вспомнил, и тогда уже мы разговаривали. Не узнал он на улице и Ивана Алексеевича, который об этой встрече писал{157}. Перед самым их отъездом я у них не была. Они держали это в большой тайне, в которую была посвящена одна лишь их близкая знакомая. По слухам, очень хотела этого отъезда Киса{158}, уверившая их, что она тоже в скором времени туда поедет…»
Мне передавали (не помню сейчас кто), что Куприных провожал из Парижа только один человек – жена поэта Саши Черного, Мария Ивановна Гликберг.
Глава XII
Возвращение Куприна. – Встречи в Москве и Голицыне. – Болезнь. – Переписка с Е. М. Куприной. – Смерть и похороны Куприна.
О возвращении Куприна на родину я знала. Мне также было известно, что готовится депутация от Союза писателей, но меня на встречу Куприных никто не пригласил, а без приглашения я, разумеется, на вокзал не поехала.
В день приезда Куприна, около половины двенадцатого ночи, мне позвонили по телефону.
– Муся, это ты? Это я, Лиза. Мы сегодня приехали. Саша в крайне возбужденном состоянии. До сих пор не может заснуть. Когда нас привезли в гостиницу, он несколько раз спрашивал меня, где же Маша. Но я не могла позвонить тебе: никто не знал номера твоего телефона. Четверть часа назад сообщил Скиталец. Прошу тебя, Муся, завтра непременно приехать к нам, «Метрополь», № 372.
На следующий день, 1-го июня 1937 года, я отправилась в «Метрополь» к Куприным. Вошла в номер. Александра Ивановича в комнате не было. Ко мне подошла Елизавета Морицевна. Мы расцеловались. Прошло семнадцать лет после нашей встречи в Выборге.
– А где Александр Иванович? – спросила я.
– Он отдыхает рядом в комнате. Когда увидишь его, не удивляйся, Муся, он очень болен.
– Как он перенес дорогу? Когда вы выехали из Парижа?
– Мы выехали в субботу, двадцать девятого мая… Александр Иванович знал, что мы скоро должны вернуться на родину, радовался очень… Но в день отъезда, чтобы он не нервничал и не волновался, я сказала ему, что мы едем за город. Вещи были сданы заранее, и с собой мы взяли только корзину с бутербродами и кошку. К концу дня он стал спрашивать меня:
– Лиза, скоро?
– Поспи еще немного, Саша, скоро приедем.
В воскресенье мы прибыли на пограничную станцию. Там была сутолока страшная.
– Почему так много народу? – спросил Александр Иванович.
– Как всегда на вокзале в воскресный день, – ответила я. И только когда мы переехали границу, я сообщила ему, что мы едем в Москву.
– Москва – это хорошо! – сказал Александр Иванович.
Рядом в комнате послышались шаги.
– Вчера у нас был Вася Регинин, – переменила тему Лиза, – он принес Александру Ивановичу полное собрание сочинений (нивское)…
Вошел Куприн. Я увидела маленького, худенького старичка в очках. Первые минуты мое сознание не мирилось с тем что я вижу Александра Ивановича – настолько он был непохож на себя.
– Муся, он почти ничего не видит, – предупредила меня Елизавета Морицевна.
– Кто это Лиза? – с беспокойством спросил жену Александр Иванович. Голос его был хриплый, не громкий и без всяких интонаций.
– Муся пришла.
– Сашенька, это я – Маша.
– Маша, – узнал меня по голосу Куприн. – Подойди ближе. Ты где-то далеко – я тебя не вижу.
Я подошла к Александру Ивановичу. Видеть собеседника он мог только под определенным углом.
– Как поживает дядя Кока? – спросил Куприн о моем брате, с которым раньше был очень дружен.
– Николай Карлович умер в тысяча девятьсот пятнадцатом году, Саша, – ответила я.
– Лида тоже умерла, – сказал Александр Иванович и замолчал.
От нашей прежней жизни в его памяти удержались только три имени: дядя Кока, Маша и Лида.
Уходила я от Куприных с тяжелым чувством. Елизавета Морицевна просила чаще бывать у них, а Александр Иванович, прощаясь, сказал мне:
– Передай от меня поклон дяде Коке.
Вскоре Куприна навестил его внук Алеша{159}. Ему было тогда тринадцать лет. Пришел он с отцом, Б. К. Егоровым.
– Чей внук? – спросил Александр Иванович Елизавету Морицевну, когда она подвела к нему Алешу.
– Твой, Саша. От Лидочки.
– Но Лиды нет.
– Лида умерла{160}, но Алеша остался.
– Да-да, внук Алеша, – повторял Александр Иванович.
Может быть, за три-четыре года до приезда в Москву, Куприн еще надеялся с новыми силами начать работу, но в год приезда тяжелая болезнь отняла у него все его силы.
При мне Елизавета Морицевна брала руку Александра Ивановича и выводила автографы. Отвечая на вопросы корреспондентов, она спрашивала Куприна:
– Ты так говорил, Саша?
– Да, Лиза.
– Тебе в Москве нравится?
– Нравится, – повторял Куприн последние слова жены.
Но чаще всего Елизавета Морицевна говорила назойливым корреспондентам: «Александр Иванович сегодня очень устал, но говорил вот что: ……………………»
Правдиво рассказал о встрече с Куприным писатель Н. Д. Телешов: «Я был у него в гостинице „Метрополь“ дня через три после его приезда. Это был уже не Куприн – человек яркого таланта, каковым мы привыкли его считать, – это было что-то мало похожее на прежнего Куприна, слабое, печальное и, видимо, умирающее. Говорил, вспоминал, перепутывал все, забывал имена прежних друзей. Чувствовалось, что в душе у него великий разлад с самим собою. Хочется ему откликнуться на что-то, и нет на это сил»{161}.
В «Метрополе» Куприны жили дней пять. Несколько раз гуляли по московским улицам. Прохожие, при встрече с ними, приветствовали Куприна, Александр Иванович снимал шляпу и кланялся.
На лето Куприны переехали в Голицыно. Я была у них 30 августа, в день именин Александра Ивановича, и еще раз в конце сентября, перед отъездом в Анапу. Александр Иванович и Лиза встретили меня на станции. У Александра Ивановича в руке был букет из астр и хризантем.
Мы шли потихоньку к их дому. Куприны жили в Голицыне по ул. Луначарского, 26. Лиза вела Александра Ивановича под руку: он плохо видел и часто спотыкался. Я шла сбоку.
– Ты здесь, Маша? – время от времени спрашивал меня Куприн.
Седьмого ноября 1937 года Куприных пригласили на военный парад. В этот день Александр Иванович на Красной площади очень устал и сильно простудился. Началось воспаление легких. До середины декабря Куприны оставались в «Метрополе», а потом их отправили в Ленинград, где они получили квартиру в Выборгском районе (Лесной проспект).
В феврале 1938 года Елизавета Морицевна писала мне:
«Милая Муся,
Саше стало немножко лучше, хотя он еще в кровати. Живем мы в прекрасной квартирке вдали от центра, весной будет особенно хорошо – в двух шагах большой парк.
Как-то ты, милая, поживаешь, как твое здоровье? Ты что-то последнее время покряхтывала.
Напиши мне о себе, буду очень рада, перед отъездом так и не удалось повидаться.
Я сижу целыми днями дома, от Саши не отхожу.
Целую тебя – Лиза».
Состояние здоровья Александра Ивановича ухудшалось. Его положили в больницу. Из института скорой помощи Елизавета Морицевна писала мне 2 июля 1938 года:
«Дорогая моя Муся, спасибо тебе за милое и обстоятельное письмо. Пришло оно в очень тяжелый момент, когда дорого каждое ласковое слово. Сашенька тяжело болен, у него рак пищевода. Операцию он перенес хорошо, несмотря на общий наркоз. Кормят его теперь через трубочку. Слабенький, конечно.
Вчера мы сюда переехали из института усовершенствования врачей, так как он закрылся на лето.
Мне грустно, что и ты прихварываешь, не падай духом, Мусенька, ведь у тебя есть друзья! Я буду счастлива, если ты и меня к ним причислишь…
Не сердись, родная, я не могу написать длинного письма, – очень устала. Все время держалась крепко, а сейчас горе подкосило. Я все надеялась, что у него нервные спазмы пищевода, как и думали врачи сначала. Завтра еще будут смотреть рентгенами.
Целую крепко – Лиза».
Я решила ехать в Ленинград. Написала об этом Куприным. В августе (1938 г.) получила от Елизаветы Морицевны письмо:
«Милая моя Мусенька,
конечно, буду рада твоему приезду… Сашенька подкормился через трубочку – стал крепче, даже щеки порозовели.
Ах, как тяжко, Мусенька, знать, что от этой болезни не выздоравливают! Одно утешение, что он не страдает – болей нет.
Крепко целую – Лиза».
А за два дня до смерти Александра Ивановича Елизавета Морицевна телеграфировала мне: «Сашеньке плохо», а затем – «немедленно выезжай».
В тот же вечер я выехала в Ленинград. Александр Иванович был без сознания. 25 августа 1938 года он скончался.
Гроб был установлен во дворце одного из бывших великих князей на набережной Невы. Сначала он стоял в большом зале. Менялся почетный караул. Потом вдруг его поспешно перенесли в маленький зал, где было очень тесно. Из литературного мира были ленинградские литераторы – Слонимский, Любарский, Зощенко, Диксон и другие. Из москвичей же я видела только Луговского.
У гроба с нами сидел старик Александр Иванович Катун, портной, с которым Куприн еще до эмиграции был дружен и часто останавливался у него, приезжая из Гатчины в Петербург.
На улице собралась тысячная толпа проститься с писателем, но доступ к нему был невозможен.
На кладбище мы ехали в машине: Елизавета Морицевна, я, Ольга Константиновна Витмер и вдова художника Щербова. Впереди нашей машины шесть белых лошадей везли на дрогах белый гроб, покрытый белыми цветами. Следом двигалась белая колесница с венками, составленными только из белых цветов.
Хоронили Куприна без речей и музыки. После погребения все очень быстро разошлись. Мы с Лизой остались у могилы одни.
– Пойдем, я покажу, где лежит Зина, – сказала Елизавета Морицевна и повела меня в сторону церкви.
* * *
В конце 1948 года Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич писал мне: «О Куприне хотелось бы, чтобы Вы написали очень подробно и очень откровенно. В моих глазах Александр Иванович, с которым я был мало знаком, – громадная глыба русского народа, одухотворенная очень большим талантом, и Вы, как никто, конечно, знаете все изгибы его души, его переживаний, его характер…
Он уже перешел в область истории, и только история нуждается в правдивом освещении его жизни, всех его плюсов и всех его минусов».
В своих воспоминаниях я и хотела рассказать о тех далеких годах жизни Куприна, когда он работал над лучшими своими произведениями, а также о нашей дружбе, которая продолжалась до тех пор, пока сознание его не угасло. Конечно, моя память не в силах была сохранить многие события того времени. Но я стремилась хотя бы отчасти показать живой образ Александра Ивановича, его сложный характер – недоверчивый и вспыльчивый, откровенный, жизнерадостный и великодушный. Таким он навсегда остался в моей памяти.