Текст книги "Годы молодости"
Автор книги: Мария Куприна-Иорданская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)
Глава XVII
Горький о «Поединке». – Разговор с Буниным о «Поединке». – Фамилии. – «Леонид Андреев».
– С Горьким, Машенька, мы хорошо поговорили, – рассказывал мне на другой день Александр Иванович, вернувшись из «Знания». – Он подробно расспрашивал о моих военных годах и о том, как я предполагаю воспользоваться материалом. Несмотря на то, что план «Поединка» у меня еще в голове не совсем сложился, хотя я и много о нем думаю, Горький все-таки остался очень доволен нашим разговором.
– Пишите же, пишите не откладывая. Такая повесть теперь необходима, – сказал он. – Именно теперь, когда исключенных за беспорядки студентов отдают в солдаты, а во время демонстрации на Казанской площади студентов и интеллигенцию избивали не только полиция, но под командой офицеров и армейские части… Это задело не только ко всему равнодушных обывателей, но и широкую публику – ведь почти в каждой семье сын или брат студент. Поведение офицеров возмутило всех. И к чему же это повело? Офицерство возомнило себя властью, призванной защищать престол и отечество от «внутренних врагов». В публичных местах пьяные офицеры ведут себя вызывающе, ни с того ни с сего требуют от оркестра исполнение гимна, и если им кажется, что кто-либо не столь поспешно встал, его осыпают бранью и угрозами. Недавно в ресторане был убит студент – офицер шашкой разрубил ему голову; в саду оперетты «Аквариум» застрелен молодой врач; при выходе из театра тяжело ранен акцизный чиновник, будто бы толкнувший офицера. Подобными сообщениями сейчас пестрят столичные и провинциальные газеты.
– «Поединок» скоро не могу написать, – ответил я Горькому. – Повесть должна закончиться дуэлью, а я не только никогда не дрался на дуэли, но не пришлось мне быть даже и секундантом. Что испытывает человек, целясь в своего противника, а главное, сам стоя под дулом его пистолета? Эти переживания, психология этих людей мне неизвестны. И мысль моя невольно возвращается к подробностям дуэли Пушкина и Лермонтова. Но это же литература, а не личные реальные переживания. Теперь я с досадой думаю о том, что было несколько случаев в моей жизни, которые, если бы я захотел, могли кончиться дуэлью, но эти случаи я упустил, о чем теперь сожалею.
Тут, Маша, Алексей Максимович встал и раздраженно заходил по комнате.
– Вы черт знает что говорите, собираетесь писать об офицерах, когда офицерская закваска еще так крепко сидит в вас. Дуэль была бы неизбежна, – произносите вы равнодушно, точно это безобразие в порядке вещей… Не ожидал от вас. Знайте только, если вы эту повесть не напишете – это будет преступлением.
Горький продолжал ходить по комнате, когда Пятницкий позвал нас завтракать.
Перед моим уходом Алексей Максимович вернулся к вчерашнему разговору об «Олесе» и опять сожалел, что она не вошла в первый том.
– Эта вещь нравится мне тем, что она вся проникнута настроением молодости. Ведь если бы вы писали ее теперь, то написали бы даже лучше, но той непосредственности в ней бы уже не было, – сказал Горький.
Мнения Алексея Максимовича об «Олесе» и Чехова совершенно различны. И вот, Маша, я не знаю, кому же мне верить. Конечно, мне приятнее, когда меня хвалят, – засмеялся Александр Иванович. – Но ведь прав и Антон Павлович, который считает эту вещь слабой и указывал мне, что загадочное прошлое старухи-колдуньи и таинственное происхождение Олеси – прием бульварного романа. Недаром в свое время вернуло мне эту повесть – «Русское богатство» и даже Михайловский не нашел нужным высказать о ней свое мнение. Рукопись была мне возвращена с кратким извещением Иванчина-Писарева, что для журнала она не подошла. С досады я отдал ее в газету «Киевлянин». По моей просьбе мне сделали несколько десятков авторских оттисков, сверстанных в виде брошюры. И сейчас на память об «Олесе» у меня остался только один экземпляр этой брошюры, которую я давал тебе читать.
Вскоре к нам зашел Бунин.
– На днях я был у Пятницкого, – обратился он к Александру Ивановичу, – и он говорил мне, что ты пишешь военный роман, о котором рассказывал Горькому перед его отъездом.
– Не пишу, а хочу написать, – возразил Куприн, – а это знаешь, как говорят у нас в Одессе, еще две большие разницы. До того, как приступить к роману, я должен написать еще тома два рассказов. Ты не раз высказывал мнение, что лексикон мой узок. Также и Антон Павлович советовал мне расширять его.
Мы часто спорили с тобой о языке писателя, о том, какими путями художник обогащает его. Я знаю, ты держишься того мнения, что необходимо не только изучать язык наших классиков, но и как можно больше читать. Может быть, такой совет и помогает некоторым авторам, но это не для меня. Толстым, Тургеневым, Достоевским я восхищаюсь. Но это не значит, что следует заимствовать у них и у других больших писателей все характерные приемы их письма. Как ни старайся, а классиков из нас с тобой, Иван Алексеевич, по такому рецепту не выйдет. «Нива» все равно издавать нас не будет. Я учусь языку не по классическим образцам, как бы они ни были хороши, и не по книгам. Ты сам же высмеиваешь молодых поэтов, которые для подыскания подходящих рифм учат наизусть словарь Даля. Прекрасен, гибок, ярок и точен язык народа. И только в соприкосновении с народом, а отнюдь не с литературой, с людьми самых разнообразных слоев обогащается язык писателя. Каждая встреча с незнакомым человеком дает мне что-нибудь новое. Не только характерный оборот речи, но иногда важно одно только случайно брошенное слово и дополняющие это слово жест, интонация, выражение лица. В каждого нового собеседника я жадно вглядываюсь, впитываю в себя его наружность, его речь, которая, отлагаясь и перерабатываясь во мне, обогащает и мой язык, и зрительные впечатления.
Что же касается моего намерения написать военную повесть, то своим словесным запасом я уж как-нибудь обойдусь. Тем более, что здесь на помощь мне придет еще очень мало затронутый мною в рассказах армейский язык, язык солдат, офицеров и старшего командного состава. Ведь это тот самый язык, в котором я варился, начиная с корпуса, юнкерского училища и кончая годами офицерской службы. И он настолько мне знаком и привычен, что первое время, бывая в «штатском» обществе, среди таких, как ты, Иван Алексеевич, шпаков, – засмеялся Куприн, – я часто сдерживался, чтобы в разговоре не построить фразу по самому галантному армейскому образцу. Однако, Иван Алексеевич, говорить о том, чего еще нет, пока не стоит.
– Я вижу, Александр Иванович, что ты со мной не откровенен и что-то крутишь, – сказал, уходя, Бунин.
К обеду пришли Елпатьевские, которые зимой на два-три месяца всегда приезжали в Петербург из Ялты. Александр Иванович рассказал Сергею Яковлевичу о своем посещении Горького, о том, что тот горячо убеждал его взяться за большую повесть из военного быта.
– И вот теперь я сбит с толку и не знаю, кого мне слушать, – засмеялся Александр Иванович. – Чехов говорит, что мне еще рано писать большую вещь, а Горький считает, что я должен сесть за нее немедленно. И я, как буриданов осел между двумя равными охапками сена, не могу выбрать из них лучшую, а пока ничего не пишу.
Сергей Яковлевич, который о литературе всегда говорил с очень серьезным и глубокомысленным видом, пустился в длинные рассуждения. Сводились они к тому, что хорошие и рассказы и повести хороши бывают всегда. Но так как сам он ни одной большой вещи не написал – одни только рассказы, то в конце концов отдал предпочтение советам Чехова.
– Почему-то и сам Антон Павлович, чем писать длинные вещи, пишет небольшие рассказы, – сказал он в заключение.
Когда Елпатьевские ушли, Александр Иванович сказал:
– Если ты не устала сегодня от гостей, Маша, и можешь внимательно слушать меня, я открою тебе секрет, отчего я не могу приняться за «Поединок», хотя большая часть его уже сложилась у меня в голове и мне стоит только сесть за письменый стол, чтобы начать писать. Материал у меня большой, и думаю даже, что весь он в повесть не уложится, останутся отходы. Но это неважно. План тоже хорошо обдуман. И все-таки мешает мне писать – тебе, может быть, покажется странным, но для меня это имеет громадное значение, – у меня нет фамилии главного действующего лица или, как принято говорить «героя». Те фамилии, какими я стараюсь его наградить, в моем сознании органически с ним не сливаются. Хуже, они отталкивают меня, раздражают, как фальшивая нота. Мой герой – это я. В него вкладываю я свои мечты, заветные чувства, мысли. Я должен его любить и верить ему, как верю самому себе.
В рассказе «Казарма», который я читал тебе, я вывел поручика Зыбина и предполагал в дальнейшем сделать его главным действующим лицом «Поединка». Зыбин – это неплохо, но это не то, что мне надо и чего я ищу. Фамилия должна звучать так, чтобы она сразу запоминалась. Она должна быть короткой, но не слишком распространенной и в то же время не вычурной. Мой герой из бедной мелкопоместной дворянской семьи. Поэтому, хотя и обедневшие, но родовитые дворянские фамилии сюда не подойдут. Затем фамилия должна быть такой, чтобы в ней нельзя было менять ударения и таким образом ее искажать, что, по словам Бунина, делают все хамы. Могу привести тебе примеры: Жуковский, а не Жуковский, Аничков, а не Аничков, Шипов а не Шипов, Лермонтов, а не Лермонтов, и так далее.
Вот видишь, какая это нелегкая задача – найти настоящую фамилию и как великолепно разрешали ее наши классики. Толстой, например, просто менял только одну букву в старых аристократических фамилиях: Волконский – Болконский, Трубецкой – Друбецкой. Помещичье дворянство прекрасно представлено тургеневскими фамилиями. Я бы охотно взял для моего героя фамилию Кирсанов, это мне подошло бы. А как фамилия Базарова срослась с его личностью… И хотя он разночинец, но все же не представляю себе, чтобы он был Сидоров.
Взгляни, что я тебе покажу.
Он пошел в свою комнату и вернулся с двумя большими листами писчей бумаги, разграфленными на столбцы и клеточки.
– Как ты думаешь, что это такое? – спросил он, еще ничего не показывая мне. – Теперь посмотри, это все фамилии. Я распределил их по отдельным разрядам. В первом столбце фамилии дворянские и помещичьи. Дальше идет духовенство, их фамилии бывают иногда очень оригинальны. Образуются они главным образом из названий праздников и святых мест, имен угодников и святителей, вообще из всего православного и церковного обихода. Разнообразны купеческие имена, но часто среди них попадаются и неприличные, например Широкозадов, Голопузов и т. д. Встречаются еще менее благозвучные. Много фамилий областных, типично сибирские – Седых, Вороных, Черных, Мертваго… Курские, орловские, рязанские фамилии тоже значительно разнятся. Тут у меня и Литва и Полесье, и Крым, и местечковые еврейские фамилии. Словом, это богатейшая коллекция имен и фамилий. И все-таки, когда я сажусь писать, я вдруг вспоминаю совсем новую фамилию, которой нет в моем списке. – Он хлопнул ладонью по листу и засмеялся. – Это фамилия часто самая лучшая. А теперь тебе пора спать. Я заговорил тебя, и ты едва сидишь.
Вскоре Александр Иванович заговорил со мной опять о фамилиях – на этот раз о фамилиях авторов.
– Когда видишь на обложке новое имя, то всегда приходит в голову – имеет ли оно будущее, или это фамилия без будущего. Впервые я задумался над этим несколько лет назад, когда мне попались стихи поэта Лялечкина. Стихи были неплохи, хотя и незрелые, и видно было, что писал их начинающий молодой автор. «Ну, хорошо, – сказал я себе, – сейчас он молод и „Лялечкин“ звучит наивно и даже мило. А что же будет, когда он доживет до седых волос? Он все еще будет Лялечкиным, и это будет смешно не вязаться с его поэзией, когда она станет зрелой и серьезной. Нет, это фамилия без будущего, зрелого писателя из него не выйдет». И странно, после этого небольшого сборника фамилия Лялечкина мне больше не попадалась. Кажется, он умер молодым.
Бунин говорил мне, что, когда возник вопрос об издании сборника рассказов Андреева, Леонид был в нерешительности, не взять ли какой-нибудь псевдоним – такой ординарной, почти такой же, как Иванов или Петров, казалась ему собственная фамилия. И, перебирая фамилии, он говорил: «Вот Писемский, это неординарно, или Михайлов-Шеллер, Мельников-Печерский. Эти фамилии читатель сразу запоминает. Андреев… Это мамаша берет провизию в мясной лавке Андреева. Но псевдонима ни за что не хочет Шура.
– Наконец, – рассказывал Бунин, – я подал ему мысль: да подписывайся ты Леонид Андреев. Это будет звучать как двойная фамилия.
Леонид рассмеялся и повторил несколько раз: „Совершенно, совершенно верно: Леонид Андреев. Шуре это понравится“».
Я тоже задумался над своей фамилией, когда начал писать, – сказал Куприн. – Дед мой был выходец из тамбовской губернии, где имел небольшое имение на реке Купре. И все его родичи в своей фамилии ударение делали на последнем слоге – Куприн. В корпусе, военном училище и в полку преподаватели и товарищи так и произносили ее.
Свою фамилию я не считаю особенно удачной, хотя она и не плоха. Но меня раздражает, когда делают неправильно ударение на первом слоге. Как-то раз в Киеве мы сидели своей компанией, пили пиво в небольшом ресторанчике, где часто сходились сотрудники различных газет. За соседним столиком сидел какой-то неизвестный нам тип и все время с интересом прислушивался к нашим разговорам. Видимо, он имел какое-то отношение к литературе. Мы о чем-то заспорили, и кто-то громко несколько раз назвал меня по фамилии. Тогда незнакомец взял свой стул и попросил разрешения присоединиться к нам. Вдруг он обратился ко мне: «Скажите, отчего вас называют Куприн, а не Куприн? По-моему, Куприн лучше и остается в памяти, потому что похоже на „откупорен“».
Он засмеялся, и мне показалось, что он хотел плоско сострить над моей фамилией. Это меня взорвало, и тут я наглядно показал ему, какое «ударение» следует делать, и показал так, чтобы он его запомнил.
О подробностях не буду распространяться. «Пассон», как говорят французы.
Глава XVIII
Водевиль. – Рождение дочери. – Первый том рассказов Куприна. – Крестины. – Григорий Петров – десять лет спустя.
Наступил последний месяц моей беременности, и Александр Иванович очень беспокоился о моем здоровье. Большую часть времени он теперь проводил дома. Каждый день водил меня гулять. Наша улица – Разъезжая – выходила на широкую Кабинетскую, которая упиралась в Семеновский плац. В прежние времена на этой площади казнили осужденных. Теперь же это был обнесенный забором громадный ипподром для рысистых бегов.
– Когда ты выздоровеешь, Маша, – говорил мне Александр Иванович, – непременно поведу тебя на бега. Знаешь, на бегах горячие лошади берут сразу, с места. Они становятся любимицами публики, им присуждают большие призы. Но это большей частью лошади, бегущие на короткую дистанцию. На длинную им не хватает дыхания и выдержки. Тогда раньше незаметная, скромная лошадка приходит первой и берет приз.
Вот и я на литературных бегах такая незаметная, скромная лошадка. Но я лошадка на большую дистанцию. Короткая мне не нужна. Поэтому пускай бегут, обгоняют меня и берут призы Андреев, Чириков, даже Скиталец. Я, Машенька, свое возьму. Помни, моя дистанция длинная.
Помолчав, Александр Иванович добавил:
– Лошадка на длинную дистанцию и Бунин, но он хладнокровно к этому не относится. Он сердится, когда его обгоняют. Его это раздражает.
Куприн был полон предстоящим рождением ребенка.
– Конечно, это будет мальчик, сын, мой сын. Какое таинственное явление – рождение ребенка. Мы назовем его Алешей. Алексей – «божий человек». Он не святой, но он «божий человек» и таковым числится в святцах. Он был сыном очень богатого знатного вельможи, но уже в отроческие годы любил уединяться в лесу и молиться. По мере возмужания ему все более и более претила греховная жизнь отца и окружающей среды, и он скрылся из родительского дома. Его сочли умершим. Прошло много лет. Алексей старым нищим странником вернулся на родину и пришел в родительский дом. Никто из живших там не узнал его, и он попросил дать ему место в хлеву. Питался он из одного корыта с домашними животными. Простой народ понял, что он праведник, и стекался к нему за наставлениями. Вот в память о нем и я хочу назвать сына Алексеем.
В другой раз Александр Иванович говорил:
– Вот, Маша, если бы мы жили не в Петербурге, а в деревне Казимирке, где я подвизался в качестве псаломщика, и ты бы мучилась родами, я бы отправился в церковь открыть царские врата. Это делается при трудных родах. Представь себе обстановку Маша; ночь, темная маленькая церковь, горит только несколько тоненьких восковых свечей, и старенький попик (я вижу его таким, как тот, у которого я в первый раз исповедовался в детстве) тихим, проникновенным голосом читает молитвы. И какие замечательные молитвы! На коленях стоит и истово молится отец, верящий, что чрево родильницы в это время раскроется так же легко, как царские двери. Правда, хорошо, Маша?!
– Ты, Сашенька, очень хорошо и трогательно рассказываешь, но меня такая возможность мало радует… Твоя мечта исполнится в том случае, если у меня роды будут очень тяжелые.
– Машенька! Здесь же все это неисполнимо. У нас громадный Владимирский собор, служит в нем протоиерей. Представь только, если бы я вдруг ночью разбудил его и попросил открыть царские двери, он подумал бы, что к нему ворвался сумасшедший или пьяный, которого следует немедленно отправить в участок. На самом же деле ты, наверно, родишь легко. Когда у тебя родится ребенок, ты сразу повзрослеешь – изменится детски-наивное выражение лица, разовьется фигура, станет плавной походка. Ты будешь красивой женщиной и очень нравиться мужчинам. И, чтобы ты заранее знала, что ожидает твоего будущего поклонника, я прочту тебе водевиль в одной сцене и двух картинах, который я заблаговременно на этот случай заготовил. Но позовем дядю Коку{53}. Он опытен в такого рода делах и выскажет свое компетентное мнение.
До болезни мой брат был «блестящим молодым человеком… с большими связями и великолепной карьерой впереди и прекрасно танцевал на настоящих светских балах, обожал актрис из французской оперетки и новодеревенских цыганок, пил шампанское, по его словам, как крокодил, и был душой общества». Вследствие болезни «он вовсе не утратил ясности и бодрости духа» и переписывал на пишущей машинке пресмешные нецензурные письма в стихах, которые сочинял Александр Иванович.
– Итак, слушайте, – торжественно произнес Александр Иванович, – водевиль в одном действии, двух картинах и трех лицах.
Действующие лица: Я – муж, Маша – моя жена, Петр Федорович – Машин поклонник.
Картина первая. Маша сидит в гостиной на шелковом канапе. Глаза ее устремлены поверх книги, которую она держит в руках, но не читает.
– Интересно, приедет ли сегодня Петр Федорович, – произносит она мечтательно.
В глубине комнаты раздвигается бархатная портьера и вырисовывается фигура Петра Федоровича. Это молодой человек в элегантном костюме, воротничок подпирает подбородок, усы колечком, пробор, как у Бунина. Он подходит к Маше, целует ей руки, одну, потом другую и опускается против нее на козетку.
Петр Федорович. Я узнал, что ваш муж уехал на бега, и поспешил к вам. Дорогая моя (говорит козлиным голосом, как на провинциальных сценах говорят актеры, играющие первых любовников), он неглижирует вами, лошадей он любит больше, нежели вас. У него низменные вкусы, он вас не понимает. Он некрасив, неловок, груб. Вашу возвышенную, тонкую натуру он не в состоянии оценить.
Маша. Пьер, не говорите так о моем муже, умоляю вас. Это меня расстраивает.
Петр Федорович. Но вы же должны понять разницу между мной, мной и этим недостойным вас человеком. Мари, обожаемая, вы должны быть моей. (Подтягивает спереди брюки, опускается на колени так, что видны пыльные подошвы и ушки штиблет, и, обняв Машу за талию, пытается покрыть ее лицо поцелуями).
Картина вторая. Из-за портьеры появляюсь я – Машин муж. Беру Петра Федоровича за ногу и выбрасываю его в окно.
– Ах! – вскрикивает Маша и падает в обморок.
Так как всех трех действующих лиц Александр Иванович изображал сам, причем ярко и талантливо, то эта инсценировка была очень забавна и все мы хохотали.
– Вот, Маша, что ожидает твоего будущего Петра Федоровича, – в заключение говорит Александр Иванович.
Этот водевиль он неоднократно варьировал. Сам он и Маша оставались, а Петр Федорович становился то поэтом, то художником, то гвардейским офицером. Соответственно менялся и его монолог.
Другой водевиль был посвящен дяде Коке. Там действовали дядя Кока, мадам Жоржет и ее богатый покровитель, и он предназначался вообще для очень узкого круга слушателей.
* * *
Третьего января 1903 года у нас родилась дочь Лидия. Роды были довольно тяжелые. На третий день я чувствовала себя еще очень слабой, когда в мою комнату вошел Александр Иванович.
– Маша, здесь Миролюбов, он твой старый друг и просит разрешить ему только повидать и поздравить тебя.
– Только на несколько минут, – вмешалась дежурившая при мне акушерка.
Александра Ивановича позвали в редакцию, акушерка, не желая своим присутствием стеснять нас, тоже вышла. Виктор Сергеевич, придвинув свой стул ближе ко мне, наклонился и с таинственным видом сказал:
– Вот вы теперь настоящая женщина, у вас даже родился ребенок. Скажите мне откровенно, вопрос этот меня мучает. В Религиозно-философском обществе{54} последние два месяца идут большие споры по докладу профессора богословия Тернавцева о непорочном зачатии. Скажите, как по-вашему, возможно ли, чтобы ребенок мог родиться только от близкого духовного общения супругов…
Я с детства была смешлива. Но здесь его необычайно серьезный вид, таинственный тон и вздорность вопроса до такой степени меня рассмешили, что я громко засмеялась. Смех неожиданно перешел в истерический хохот и слезы. Чем больше я старалась сдерживаться, тем сильнее становился истерический припадок. Случилось это со мною в первый раз в жизни, должно быть, вследствие большой слабости. Из соседней комнаты выбежала акушерка и, испуганная, бросилась звать Александра Ивановича.
– Что случилось, Маша, что с тобой случилось? – в тревоге спрашивал Александр Иванович. – Виктор Сергеевич, что с ней случилось?
Ответить я сразу не могла, потому что захлебывалась слезами и смехом. Виктор Сергеевич стоял совершенно растерянный, не зная, что сказать. Да и вид Александра Ивановича, бледного от гнева и тревоги, парализовал его речь. Наконец он произнес:
– Я ведь только спросил ее, только спросил…
– О чем, о чем же?
Виктор Сергеевич был в затруднении.
– Потом, потом, Саша… – наконец выговорила я и махнула ему рукой.
Акушерка, дав мне успокоительные лекарства, попросила немедленно оставить меня одну.
Через некоторое время, когда я окончательно успокоилась, Александр Иванович вошел ко мне и сказал:
– Ну мог ли я вообразить, что этот старый осел, у которого голова забита метафизическим туманом, доведет тебя до такого нервного состояния. Ведь не придумаешь, что человеку его возраста может прийти в голову такой вздор… А ведь это, Маша, не случайно. Год назад я писал Антону Павловичу, что религиозные наклонности Виктора Сергеевича тянут его к Религиозно-философскому обществу, но в этом обществе он находит одно мракобесие отцов церкви, истерическое кривляние Мережковского и ехидное смирение Розанова. И все это не дает ему того душевного спокойствия, которого он ищет.
В начале февраля в «Знании» вышел первый том рассказов Куприна.
В ответ на поздравительную телеграмму тети Веры Александр Иванович писал:
«Дорогая тетя Вера! В свет вышли два новых произведения: Ваша внучка Лидочка и моя книга{55}. Последнее из них посылаю Вам вместе с приветом от лучшего.
Ваш А. Куприн»
– Теперь, Маша, я могу, наконец, исполнить совет Антона Павловича и послать книжку моих рассказов Толстому. В январе прошлого года Чехов писал мне, что Лев Николаевич читал мою повесть «В цирке»{56}. Повесть ему очень понравилась, и Чехов советовал мне послать Толстому мои прежние рассказы. Я этого не сделал. Послать Льву Николаевичу книжку «Миниатюры» я не мог, очень много в ней балласта, который произвел бы на него удручающее впечатление, да и по своей внешности, с этой нелепой женщиной на обложке, у нее был слишком глупый, легкомысленный вид.
Помолчав, Александр Иванович снова вернулся к волнующему его вопросу.
– Но этот том обязательно пошлю Толстому. Теперь своих рассказов я не стыжусь. К счастью, «Миниатюры» очень быстро разошлись в железнодорожных киосках. И теперь эта книжка, слава богу, никому не может попасться на глаза.
Несмотря на то, что Александр Иванович ожидал рождения сына, а на свет появилась дочь, он был счастлив и доволен.
– Девочки добрее и ласковее мальчиков, – говорил он. – Я не раз наблюдал, с какой материнской заботливостью старшие сестры относятся к малышам в больших семьях.
«Это необыкновенный ребенок. Он уже все понимает. А какой он красивый!» – говорят все любящие родители и вытаскивают своего ребенка напоказ гостям, которые в высокой степени равнодушно созерцают бессмысленно таращившего глаза младенца, но с фальшивой улыбкой восклицают: «Да, да, замечательный ребенок». Мы, Маша, так делать не будем. Мы никому нашу Лидочку не будем показывать, хотя, – засмеялся Куприн, – наша Лидочка необыкновенный ребенок, не то что все дети. Но говорить об этом мы будем только друг с другом. Ты знаешь, конечно, я совсем не суеверен. Но… я боюсь недоброжелательного, дурного взгляда. «Ребенка недолго и сглазить», – предупреждала мамаша.
Признаться, я не люблю имя Лидия. Мелкие провинциальные актрисы часто присоединяют его к своим неправдоподобным псевдонимам. И потом, мой ранний рассказ «Лидочка»{57} я не считаю удачным. Если со временем придется его переиздавать, я, конечно, изменю заглавие. Мне бы больше хотелось назвать нашу дочь Марией. В отличие от тебя она была бы Машура. Но ничего не поделать. Раз ты уже обещала Александре Аркадьевне назвать свою дочь Лидией в память своей умершей сестры – обещание надо исполнить.
Вскоре дома у нас состоялись крестины. Крестной матерью была Ольга Францевна Мамина. Крестил, конечно, Григорий Спиридонович Петров. Когда внесли купель, то мы с Ольгой Францевной, наполняя ее водой, внимательно следили за плавающим в ней градусником. Смущенный таким кощунственным отношением к обряду, пожилой псаломщик отошел и молча сел у стенки, а Григорий Спиридонович начал любоваться видом из окна на Разъезжую улицу. Он обернулся и приступил к своим пастырским обязанностям лишь после того, как я сказала:
– Температура двадцать восемь градусов. Теперь уже можно окунать.
Петров так ловко и осторожно погружал Лидочку в купель, поддерживая ее головку над водой, что захлебнуться она никак не могла. Дмитрий Наркисович, следивший за всем с большим вниманием, говорил потом, что Петров крестил ее не по строго православному чину, а как обливанку.
Псаломщик, упаковав купель и получив надлежащее вознаграждение, уехал.
Мы сели обедать. Я совершенно упустила из виду, что сейчас пост, и, как хозяйка, не сразу заметила, что Петров только пригубил из рюмки, которую налил ему сидевший рядом Дмитрий Наркисович, и закусил кусочком селедки, а к заливному поросенку даже не притронулся. Когда подали бульон с пирогом, Григорий Спиридонович, вежливо обращаясь ко мне, сказал, что он в посту «скоромного» не употребляет. Мы с Александром Ивановичем растерялись и не знали, как выйти из положения. А Дмитрий Наркисович, который еще до крестин успел несколько подзаправиться, громко захохотал:
– Ну, что ты, батя, сотвори молитву и скажи только: порося, порося, обратись в карася. И он станет рыбой. Я из духовного звания и хорошо знаю все наши обычаи, знаю, как в пост готовят архиерейскую уху на цыплячьем бульоне.
Петров ничего не ответил Мамину, сохраняя серьезное и сдержанное выражение лица.
Десять лет спустя, когда я жила в Финляндии на даче, ранней весной ко мне неожиданно вошли три посетителя в охотничьих куртках с ружьями и ягдташами через плечо. Это были Е. Н. Чириков, С. Г. Скиталец и какой-то незнакомый мужчина очень высокого роста с выбивавшимися из-под шапки на лоб темными волосами.
– Что, небось не узнаете, – своим частым говорком обратился ко мне Чириков.
– Ваш старый знакомый, – басом произнес незнакомец. – Григорий Петров.
– Пришли к вам, – продолжал Чириков. – Я здесь один, хозяйства нет, и я решил, что у вас найдется, чем нам, бедным охотничкам, перекусить. А вот вам наш трофей. – И он вынул из сумки большого тетерева. – По совести говоря, мы горе-охотники. Но, по счастью, встретили в лесу настоящего охотника Ионаса Кюнерайнена, и он уступил нам одного из своих тетеревов.
На даче прислуги не было. Я была одна и на скорую руку собрала на стол. Это было на четвертой неделе поста, но все трое закусывали с большим аппетитом, хотя то, что нашлось у меня (вареное мясо и какие-то консервы), никак нельзя было назвать постной пищей.
По финскому обычаю я предложила гостям после закуски тодди – горячий кофе со спиртом. Все приветствовали этот напиток.
– Знаете, Мария Карловна, нашего полку прибыло. Григорий Спиридонович теперь заправский литератор, сотрудник «Русского слова». Так-то, батя, за твое здоровье! И в честь его вспомним нашу застольную семинарскую песню, – предложил Скиталец и затянул:
Аристотель о-оный,
Мудрый философ…
Продал пантало-о-ны
За сивухи штоф…