Текст книги "Годы молодости"
Автор книги: Мария Куприна-Иорданская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 28 страниц)
Глава XXXII
Цепочка. – Встреча Куприна с Горьким. – Последняя глава «Поединка». – Дуэльный кодекс генерала Дурасова.
Приблизительно с середины «Поединка», главы с четырнадцатой, работа у Александра Ивановича пошла очень медленно. Он делал большие перерывы, которые беспокоили меня.
– Опять не удалось сесть за работу, – жаловался Куприн.
– Ты пропустил много времени, и тебе все труднее и труднее приняться за работу. Мириться с этим я больше не могу. И вот мое твердое решение: пока не будет готова следующая глава, домой не приходи.
И повелось так, что домой, «в гости», Александр Иванович приходил отдыхать, когда у него была написана новая глава или хотя бы часть ее.
– Пишу очень медленно, Маша. Как я закончу повесть – еще не знаю, и это мучает меня. Могу приносить тебе не более двух-трех страниц новой главы.
Но написать даже две-три страницы ему не всегда удавалось. И вот однажды он принес мне часть старой главы. Утром я сказала Александру Ивановичу, что так обманывать меня ему больше не удастся.
После его ухода я распорядилась на внутренней двери кухни укрепить цепочку.
Теперь, прежде чем попасть в квартиру, он должен был рукопись просовывать в щель двери и ждать, пока я просмотрю ее. Если это был новый отрывок из «Поединка», я открывала дверь.
Прошло некоторое время, и опять случилось так, что нового у Александра Ивановича ничего не было, а побывать в семье ему очень хотелось, и он опять принес мне несколько старых страниц, надеясь, что я их забыла.
Я читала и удивлялась: «Ведь это еще балаклавский кусок „Поединка“?»
Александр Иванович ждал на лестнице.
– Ты ошибся, Саша, и принес мне старье, – сказала я, просунув ему рукопись. – Спокойной ночи! Новый кусок принесешь завтра.
Дверь закрылась.
– Машенька, пусти, я очень устал и хочу спать. Пусти меня, Маша…
Я не отвечала.
– Какая ты жестокая и безжалостная… – говорил Александр Иванович на лестнице.
Я поставила на плиту табурет, взобралась на него и через круглое окно с железной решеткой смотрела вниз.
Александр Иванович сидел на ступеньке, обхватив голову руками. Его плечи вздрагивали. Я тоже плакала: мне было бесконечно жаль его. Впустить? Тогда он решит, что меня можно разжалобить, перестанет работать, запьет… Нет, дверь не открою.
Александр Иванович поднялся и медленно пошел вниз{79}.
* * *
Когда в «Знание» были отправлены пятнадцатая глава (смотр и провал Ромашова) и шестнадцатая (мысли Ромашова о самоубийстве и встреча его на железнодорожном полотне с Хлебниковым), Пятницкой известил Куприна, что Горький желает с ним повидаться.
Алексей Максимович просил Куприна прочитать вслух главы, начиная от пятнадцатой. Сначала Александра Ивановича беспокоило, что Алексей Максимович ходил взад и вперед по комнате, иногда останавливаясь спиной к окну.
– Когда я читал разговор подпоручика Ромашова с жалким солдатом Хлебниковым, было странно видеть Алексея Максимовича с влажными глазами, – вспоминал впоследствии Александр Иванович.
Я не помню, чтобы Александр Иванович рассказывал мне еще о каких-нибудь последующих чтениях.
– Какие же замечания сделал тебе Горький? – спросила я.
– Еще раньше Горький читал двенадцатую главу, где Ромашов приходит к подполковнику Рафальскому по прозвищу Брем. Его спальня описана так:
«Они вошли в маленькую голую комнату, где буквально ничего не было, кроме низкой походной кровати, выгнувшейся, точно дно лодки…» Неожиданно Горький сказал:
– У вас в пятой главе о Назанском сказано: «Вдоль стены у окна стояла узенькая, низкая, вся вогнувшаяся дугой кровать…» Но так как у Назанского кровать была железная, она могла вогнуться, а у Рафальского – походная, с натянутым полотном. Здесь следовало сказать: полотно провисало, потому что полотно провисает, а не выгибается.
Знаешь, Маша, меня как варом обдало. Я чувствовал, что весь покраснел и вспотел от конфуза. Как глупо, конечно же, провисло!
Это было единственное указание, которое Горький сделал Куприну.
– Ты очень устал, Саша? – спрашивала я.
– Нет, Машенька. Признаюсь тебе честно, сейчас мной овладела тревога гораздо более сильная, чем тогда, когда я не находил фамилии для героя повести. «Поединок» теперь во всех подробностях, в стройной системе уложился в моей голове, но я чувствую, что закончить его буду не в силах.
И Пятницкой и Горький уверены, что конец «Поединка» будет такой благополучный, какой я и задумал вначале, – Ромашов выздоравливает от тяжелой раны, порывает с военщиной и начинает новую жизнь. Но теперь я вижу, чувствую, что такой конец невозможен. Я не видел того, о чем взялся писать, я не видел дуэли.
Мне известно, что подробно описаны дуэли Пушкина и Лермонтова, всю эту литературу я знаю, так же как и все картины, написанные на эту тему, прекрасное репинское полотно и другие. Позы, выражение лиц – все это врезалось мне в память, но это же мертвый материал, а не мои личные впечатления и переживания. Изложение же этих книжных пособий будет шаблонным и безжизненным. У меня даже не возникает ни одной свежей мысли. Не знаю, что я буду делать. Единственный выход – закончить повесть смертью Ромашова, по всей вероятности – его самоубийством.
Приближалась пасха, а Куприн все еще не мог решить, как он закончит повесть. Между тем Пятницкий поставил ему жесткий срок: во что бы то ни стало закончить роман к пасхе. Это требование диктовалось цензурными условиями того времени. Каждая книжка должна была находиться в цензуре от недели до десяти дней. После этого срока, если цензура не выкидывала из книги отдельных фраз, не вырезывала страниц или не запрещала ее целиком, канцелярия Главного управления по делам печати выдавала типографии разрешение на выпуск книги.
Пятницкий был уверен, что цензура не пропустит «Поединок», поэтому он хотел представить книжку в субботу на страстной неделе, чтобы, пролежав там пасхальные каникулы, она проскочила комитет, не попадая на глаза цензорам.
В четверг на страстной вся книга без последней главы была отпечатана.
Александр Иванович пришел вечером домой утомленный и расстроенный.
– Прочту тебе, Маша, половину последней главы, увидишь, что продолжать ее не стоит.
Он был прав, глава не удалась. Я молчала.
И, смяв в крепкий комок два исписанных с обеих сторон листа бумаги, он швырнул его под стол.
– Пойду поброжу еще по улицам.
Выходная дверь за ним захлопнулась.
– Все-таки пришлось убить Ромашова, – на другой день сообщил мне Куприн и протянул свежеотпечатанный корректурный лист с протоколом о дуэли. – Я был в типографии и просил несколько листов оттиснуть в черной раме мне на память.
О том, как провел он ту ночь, когда, смяв написанные страницы, ушел из дому, он мне не говорил. Об этом я узнала от нашего общего знакомого Бориса Александровича Витмера, которого Куприн встретил в «Капернауме» в первом часу ночи и расстался с ним только утром.
Талантливый журналист Витмер – сотрудник «Мира божьего», а впоследствии член редакции «Современного мира», был близок к группе «легальных марксистов»: Туган-Барановскому, Струве, Потресову. Он был женат на Ольге Константиновне Григорьевой. О. К. Григорьева, Л. К. Давыдова и Н. К. Крупская учились в одном классе гимназии кн. Оболенской, вместе готовились к экзаменам и вместе закончили гимназию. Связь между ними не порвалась и после окончания гимназии, но теперь встречи с Надеждой Константиновной случались реже и с большими промежутками. Надежда Константиновна была крестной матерью младшей дочери Витмеров – Нины.
Когда Ульяновы жили за границей, Надежда Константиновна в конспиративной переписке с закавказскими большевиками называла Бакинскую типографию «Ниной» – своей крестницей. Часто узнавать о здоровье «Нины» ей было очень удобно – это не вызывало никаких подозрений{80}.
Куприн был с Витмером в приятельских отношениях и часто приглашал его к нам в дом.
– Я видел, что Александру Ивановичу очень тяжело, – рассказывал мне Витмер, – и не хотел оставлять его одного.
С двух часов ночи ресторан закрывался до семи утра.
– Посидим в сквере Владимирского собора и подумаем, что предпринять, – предложил Куприн. – Бродить по улицам я больше не в состоянии, а идти домой и мучить жену своим настроением и видом не хочу.
Был конец апреля, рано светало – наступали белые ночи, – и сидеть в сквере было приятно. В соборе всю ночь шла служба, и подъезжало много экипажей и карет, из которых выходили нарядные женщины. В четыре часа к ранней обедне ударил колокол. Собор был построен на средства купцов-гостинодворцев, поэтому среди богатых прихожан лишь изредка попадались скромно одетые молящиеся женщины.
Александр Иванович молча курил.
– Все равно, другого выхода нет, – наконец произнес он, вставая и отбросив недокуренную папиросу. – Довольно! Точка. С Ромашовым покончено… А теперь, Борис Александрович, пойдем в церковь поздравлять купеческих невест-причастниц с принятием святых тайн; я что-то все-таки продрог, попьем и мы немного теплоты[16]16
Кагор, смешанный с водой. (Прим. автора.)
[Закрыть] согреемся.
Мы вошли в церковь, и Александр Иванович незаметно втерся в очередь причастников. Я видел, как он оживленно нашептывал что-то стоявшей перед ним девушке, та фыркала и закрывала рот платочком.
Тут обнаружилось, что с собой у нас очень мало денег.
Подойдя к столику, где дьячок оделял причастников церковным вином, и выпив теплоты, Александр Иванович сказал:
– Маловато, отче, наливаешь. А ну-ка, налей еще.
Дьячок что-то проворчал, но так как Куприн не отходил, он налил ему вторично и при этом многозначительно постучал по подносу деньгами.
Александр Иванович выложил весь свой наличный капитал – двадцать копеек.
– У, шаромыжник, – злобно прошипел дьячок, – и пускают же таких в церковь для чистой публики.
Около шести часов дверь «Капернаума» открылась, начиналась уборка ресторана.
Куприн велел позвать официанта Прохора, который всегда ему прислуживал и держал в курсе всех капернаумских новостей. Прохора он послал к себе на Казанскую, где ночевал Маныч, за дуэльным кодексом генерала Дурасова.
При мне Александр Иванович переписал выбранную им форму рапорта о дуэли, вставив фамилии Ромашова и свидетелей.
В типографию он поехал сам, чтобы текст был набран при нем без опечаток.
Пятницкий рассчитал безошибочно. После окончания праздников в цензурном комитете царило полное спокойствие. О выходе в свет шестого сборника «Знание» с военной повестью Куприна еще не было известно{81}.
– Я думаю, Маша, – сказал мне Александр Иванович, когда домой ему прислали десять книжек сборника, – теперь будем ждать выхода июньских, а пожалуй, даже июльских номеров журнала с отзывом о моей повести. Может быть, кое-где в газетах и появятся небольшие заметки, но обыкновенно, прежде чем выступить со статьями, они осторожно выжидают мнения маститых журнальных критиков.
– Да, Саша, раньше месяца, конечно, нечего и ждать каких-нибудь отзывов. Федор Дмитриевич Батюшков просил у меня книгу для Богдановича. Ангел Иванович собирается писать статью о «Поединке», но я сказала ему, что первая статья ни в коем случае не должна появиться в журнале, где издательница – жена автора, нам и без того приходится выслушивать достаточно колких намеков и разговоров.
И вдруг через пять дней из ясного неба грянул гром: в «Одесских новостях» появилась статья К. Чуковского о «Поединке»{82}, а вслед за ней начался шум в поволжских и других провинциальных газетах. Успех повести был небывалый{83}. Это был не только успех – слава.
Глава XXXIII
Стихотворение И. А. Бунина «Сапсан». – Отношения между Куприным и Буниным. – Письмо В. Н. Буниной из Парижа. – Гонорар за «Поединок».
В марте 1905 года Бунин прислал на имя Куприна стихотворение «Сапсан». Александр Иванович к этому времени членом редакции журнала «Мир божий» не был и передал это стихотворение А. И. Богдановичу с просьбой напечатать его в «Мире божьем».
В нашем журнале отдела поэзии не было, и стихи мы принимали в основном для подверстки, чтобы каждый рассказ можно было печатать с новой страницы.
Сдавая материал в набор, Ангел Иванович так и говорил: «Стихи на затычку мы подберем потом, из запаса».
Такое отношение к поэзии возмущало Куприна, но бороться с Богдановичем он был бессилен.
«Сапсан» Ангелу Ивановичу не понравился. Он нехотя согласился напечатать его{84}.
– Мистическое начало, – говорил Богданович, – слишком длинно. Наш читатель не ищет в журнале стихов.
– Сколько заплатите Бунину за строку? – спросил Куприн.
– В стихотворении сто двенадцать строк… По пятьдесят копеек за строку, – ответил Богданович, – наш обычный гонорар.
– По пятьдесят копеек?
– Другие получают и по тридцать пять.
– В «Знании» Бунину дают пять рублей за строку. В таком случае я уплачу ему из своего гонорара.
В разговор вмешался Ф. Д. Батюшков.
– У «Знания» другие средства. Тираж «Знания» пятьдесят тысяч, а у нас только тринадцать. Разрешите мне, редактору, написать Бунину, что мы предлагаем ему три рубля за строку.
– Мы этого не можем, – настаивал на своем Богданович.
Через несколько дней Батюшков получил от Бунина письмо, в котором Иван Алексеевич соглашался на предложенный журналом гонорар – три рубля за строку.
* * *
Отношения между Куприным и Буниным были очень своеобразны. Успех одного восхищал другого, но в то же самое время возбуждал чувство соперничества.
Куприн завидовал блестящей находчивости, остроумию Бунина. Бунин говорил, что Александр Иванович обладает способностью необычайно яркого и выпуклого рассказа.
Дело в том, что Бунин и Куприн – писатели разного характера, разного темперамента.
Куприн долго вынашивал тему, а затем писал быстро, почти без помарок. Варианты и черновики уничтожал.
Бунин писал гораздо медленнее, много раз правил свою рукопись, появлялись варианты.
– У тебя ограниченный словарь, – говорил Бунин Куприну, – ты не работаешь над стилем…
– А ты высиживаешь каждое слово. У тебя в каждой строке виден пот, и поэтому пишешь тягуче и скучно. Меня тошнит от твоих подробностей…
– А меня, – отвечал Бунин, – когда ты в своих рассказах отходишь от художественного изображения и вставляешь целые куски из истории.
– Не сердись, Иван Алексеевич, если я скажу, что ты гораздо больше поэт, чем прозаик, и если бы ты занимался только поэзией, то стал бы большим, очень большим поэтом, а ты разбрасываешься.
Такими откровениями обменивались иногда Бунин и Куприн, и тем не менее они были искренне привязаны друг к другу.
В. Н. Бунина, писала мне из Парижа 4 октября 1960 г.: «…отношения Куприна к Бунину были очень не простые, тут понадобился сам Достоевский, чтобы все понять. Диапазон был большой: от большой нежности к раздраженной ненависти, хотя в Париже все было смягчено».
В других письмах Вера Николаевна писала:
«Ведь это он, так сказать, повенчал нас в церковном браке, он все и устроил, за что я ему бесконечно до смерти буду благодарна, так как успокоило мою маму, мое письмо о венчании было к ней последним… Он был моим шафером. Службу он знал хорошо, так как вместе с другим шафером они заменяли певчих. Он говорил, что очень любит устраивать и крестины и свадьбы»{85} (3 февраля 1961 года).
«Иван Алексеевич всегда говорил, что он радовался успехам Александра Ивановича, он высоко ценил его художественный талант, но считал, что он мало читает и живет не так, как ему надлежало бы.
Мне всегда казалось, что у Куприна была какая-то неприязнь к Бунину, но не на литературной почве{86}. Она проявлялась, когда он был нетрезв. В нормальном состоянии они были очень нежны друг к другу и, пожалуй, ближе, чем с другими писателями» (9 февраля 1961 года).
«Неприязнь» эта понятна мне.
Бунин любил похвастаться иногда своим дворянским происхождением.
Однажды у нас за столом, когда разговор шел о родовитости, Александр Иванович сказал, что и у него мать княжна Кулунчакова. На это Бунин ответил остротой:
– Да, но ты, Александр Иванович, дворянин по матушке.
Куприн, побледнев, взял со стола чайную серебряную ложку и молча сжимал ее в руках до тех пор, пока она не превратилась в бесформенный комок, который он бросил в противоположный угол комнаты.
Забыть это Бунину Александр Иванович не мог. Поэтому известная пародия на Бунина «Пироги с груздями» начиналась так:
«Сижу я у окна, задумчиво жую мочалку, и в дворянских глазах моих светится красивая печаль. Ночь. Ноги мои окутаны дорогим английским пледом. Папироска кротко дымится на подоконнике. Кто знает, может быть, тысячу лет тому назад также сидел и грезил и жевал мочалку другой, неведомый мне поэт?»{87}
* * *
В печати неоднократно сообщалось, что новая повесть Куприна «Поединок» появится в «Мире божьем».
«…искренне хотел отдать повесть в „Мир божий“, – писал Александр Иванович Ф. Д. Батюшкову 25 августа 1904 года из Одессы, – отдать не для себя и не для журнала, а исключительно для удовольствия Марии Карловны и для поддержания ее добрых отношений с журналом… о перемене моего решения… я только потому не уведомил вас, что был вполне уверен, что это сделала Мария Карловна. Действительно, я отдаю повесть в другое место. Делаю это по многим причинам…»{88}
Одной из этих причин был мой разговор с А. И. Богдановичем.
Когда Куприн вел переговоры в «Знании» и уже договорился об условиях издания «Поединка», меня не покидала мысль: «Может быть, и я найду возможность протащить повесть через цензуру и напечатаю ее в „Мире божьем?“»
Как-то в разговоре с Богдановичем я сказала:
– Александр Иванович может изменить свое решение и отдать «Поединок» в «Мир божий», но на гонорар меньше чем триста рублей за лист он не согласится. В «Знании» ему дают тысячу рублей с листа.
– Вы можете платить вашему мужу столько, сколько вы захотите, – сказал мне Богданович.
– Ах, если так, то, конечно, он выйдет в «Знании».
«Поединок» был напечатан в VI сборнике «Знание» и вышел в свет весной 1905 года.
Через несколько дней Ангел Иванович и я сидели в редакционной комнате и вели деловой разговор. Дверь в приемную была открыта, портьеры раздвинуты, и с моего кресла через приемную видна была передняя.
Хлопнула входная дверь. В переднюю вошел Александр Иванович. Снял летнее пальто, шляпу положил на полку, одернул пиджак. С пакетом, завернутым в газетную бумагу, он вошел в приемную. Дойдя до середины комнаты, Александр Иванович неожиданно опустился на четвереньки и, взяв в зубы веревочку, связывавшую пакет, двинулся в редакционную комнату.
– Боже мой, в таком виде, что же это такое? Только начало третьего, а он из «Капернаума» идет в редакцию?
Ангел Иванович сидел напротив меня, спиной к двери, и ничего этого пока не видел.
Между тем Александр Иванович, с поднятой головой и болтающимся в зубах свертком, вползал в нашу комнату.
Услышав сзади странный шум, Богданович обернулся и сразу отодвинул свое кресло от стола к стене.
Александр Иванович продолжал ползти. Обогнув письменный стол, он приблизился ко мне и встал на корточки.
– Гав, гав, гав, твой верный песик принес тебе свой гонорар[17]17
Когда Куприн приносил гонорар за небольшой рассказ, он говорил: «Это – собаке на орехи». (Прим. автора.)
[Закрыть].
Он развязал пакет и высыпал мне на колени пачками сложенные деньги.
– А теперь, Маша, – сказал Александр Иванович, поднявшись, дай мне трешницу – я пойду в «Капернаум».
Получив три рубля и поцеловав мне руку, он вышел.
Эта сцена была разыграна для Богдановича. Некоторое время мы сидели молча.
– Что ж, Ангел Иванович, нужны нам деньги? – спросила я наконец.
– Нет, – ответил он резко, – обойдемся векселями и взносами полугодовых подписчиков.
Глава XXXIV
Лето 1905 года. – У Репина в Пенатах. – Чтение «Детей солнца». – Разговор с Горьким о «Нищих». – Разочарование Горького в Куприне после «Поединка». – Рецензии Куприна на книги Н. Н. Брешко-Брешковского.
После утомительного и напряженного последнего месяца работы Александра Ивановича над «Поединком» я решила как можно скорее увезти его на дачу, ему нужно было отдохнуть.
Мы наняли дачу в нескольких верстах от станции Сиверская на берегу реки Оредеж.
Жизнь в этой населенной местности нельзя было назвать приятной. Мы привыкли летом жить спокойно, своей семьей, с гостившими у нас Любовью Алексеевной и дядей Кокой.
Но близость Петербурга и шумная популярность Александра Ивановича расстроили наш обычный летний патриархальный быт.
В ближайшее воскресенье мы с утра отправились в дальнюю прогулку на озеро Орликово в двенадцати верстах от Сиверской. В середине дня вернулись домой и застали у себя большое общество приехавших из города знакомых и до крайности взволнованную и растерянную мамашу, которая не знала, чем и как кормить гостей – завтраком, или обедом, или просто дождаться нас.
Вскоре мы убедились, что подобные нашествия могут повторяться не только по воскресным дням, но и в течение недели.
– Меня не только не тянет работать, – говорил Александр Иванович, – но хочется и самому бежать из дому.
В июне 1905 года Александр Иванович получил письмо от Горького, в котором Алексей Максимович приглашал его и меня в ближайшее воскресенье приехать в Куоккала на чтение «Детей солнца».
На мызу «Лентула» мы приехали рано. Алексей Максимович очень приветливо встретил нас. Он должен был читать свою пьесу в четыре часа у Репина в «Пенатах», и Илья Ефимович пригласил всех собравшихся на чтение к себе обедать.
– Прежде чем отправиться в «Пенаты», мы как следует пообедаем здесь у нас, – сказал Горький. – На всякий случай надо поесть мясца. Все-таки мы еще не лошади и питаться сеном успеем в старости[18]18
Горький имел в виду вегетарианский стол в доме Репина, (Прим. автора.)
[Закрыть].
Мы спустились в сад и подошли к детям, игравшим в крокет. Здесь же, в конце крокетной площадки, Александр Иванович кому-то из молодежи стал показывать приемы французской борьбы. Ко всеобщему веселью, он в заключение взял «на передний пояс» своего довольно рослого партнера и понес кругом площадки.
– Вот здорово! – одобрительно крикнул Алексей Максимович, наблюдавший за борьбой.
– Если меня обругает Скабичевский и толстые журналы перестанут печатать, – сказал Александр Иванович, подходя к Горькому, – я стану борцом.
– А вы работайте, не давайте себе передышки – пишите. Что вы сейчас делаете? Что пишете?
– Вы ведь знаете, Алексей Максимович, – начал оправдываться Куприн, – что, кончив «Поединок» смертью Ромашова, я отрезал себе возможность в «Нищих» снова вывести его.
– Бросьте, не нужен вам больше Ромашов, – ответил Горький. – Советую приняться за «Нищих» сейчас же, не откладывая.
От ворот к даче быстро приближались две фигуры велосипедистов.
– Это Леонид с «дамой Шурой», – сказал Алексей Максимович, и мы направились им навстречу.
Алексей Максимович снял Александру Михайловну с седла и шутливо слегка приподнял ее.
– Вот и «дама», вот и «Шура», – повторил он, ставя ее на землю. Видно было, что Горький очень сердечно относится к ней.
Андреев в белой вышитой украинской рубашке был очень живописен.
– Правда, Леониду очень идет эта рубашка? – спросила меня Александра Михайловна, когда мы входили в дом. Я, конечно, согласилась с ней. – Пожалуйста, скажите это Леониду, – попросила она. – Я вышила ему две рубашки, а он не хочет носить, говорит, что пестрота не в его стиле.
В большой комнате, выходившей на террасу, на круглом столе лежали газеты и журналы. Кто-то, из не особенно тактичных людей, спросил Леонида Николаевича, видел ли он сегодняшний номер юмористического журнала (не помню какого), и протянул его Андрееву. Алексей Максимович недовольно поморщился, но было уже поздно. Леонид Николаевич взял журнал. Там была карикатура, изображавшая стоящий на высоком постаменте бюст Горького в лавровом венке и маленькая фигурка Андреева, взобравшегося по лестнице к его голове, который пытается не то повалить бюст, не то сорвать венок с головы Горького. Подпись под карикатурой соответствовала рисунку и была очень нелестной для Андреева. Леонида Николаевича передернуло.
– А… Это я уже видел, – сказал он с деланной небрежностью и положил журнал на стол. Но ясно было по тому, как сразу изменилось его лицо, что карикатуры этой он не видел.
Все сразу заговорили о том, что выходка эта очень пошлая и глупая, но эти уверения только еще сильнее задевали самолюбие Андреева.
Раздался звонок к обеду.
С Марией Федоровной я раньше не встречалась, и ее красота меня поразила. В моей жизни я знала только четырех очень красивых женщин: В. И. Икскуль, А. М. Коллонтай, Е. П. Эдуардову и М. Ф. Андрееву. Они были так хороши, что оставалось только на них смотреть, как на прекрасное произведение искусства.
Заметив, что я с нескрываемым восхищением смотрю на нее, Мария Федоровна спросила:
– А как вы думаете, сколько мне лет?
В этот яркий солнечный день не только без грима, но даже без следов пудры на лице, она была такой очаровательной и молодой, что я затруднялась ответить на ее вопрос.
И когда она, смеясь, сама сказала: «Я старушка, мне уже тридцать пять», – этому трудно было поверить.
Ранний обед был веселый, все друг над другом подтрунивали и острили. Алексей Максимович усиленно угощал всех, советуя есть как можно больше и не рассчитывать на «обед из сена» у Репина.
Зашел разговор о последней повести Арцыбашева «Смерть Ланде», появившейся в «Журнале для всех».
Скиталец бранил ее, не нравилась она и Алексею Максимовичу, а я, собравшись с духом, сказала:
– Нет, вы несправедливы, Алексей Максимович. Мне она понравилась.
– Не могу понять, что там могло вам понравиться, – ответил Алексей Максимович. – Уж такой кислый дурак этот Ланде, что его даже медведь не съел, а прошел мимо.
Все засмеялись.
После обеда стали собираться в «Пенаты». Это было довольно далеко от мызы «Лентула», и те, кто хотел идти пешком и не ждать извозчиков, за которыми послали на станцию, должны были двинуться в путь.
– Вы сейчас или позже поедете? – обратилась я к Леониду Николаевичу.
– Мы с Шурой поедем домой, – ответил Андреев. – Вы, кажется, думаете, что Горький сегодня в первый раз читает «Детей солнца», – слегка прищуриваясь, с оттенком иронии спросил он. И так как он угадал мою мысль, продолжал: – Он в пятый раз читает сегодня свою пьесу. В его чтении я уже слышал ее два раза, а раньше читал в рукописи, по его просьбе. С меня довольно, – усмехнулся он. И, попрощавшись со всеми, Андреевы уехали.
В «Пенатах» чтение происходило на громадной стеклянной веранде, которая летом служила Репину мастерской.
Три ступеньки вели на деревянную площадку. Там возвышался на мольберте большой портрет Марии Федоровны, над которым Репин еще продолжал работать.
Сбоку, за столиком, устроился Алексей Максимович с рукописью.
Во время чтения Репин то отходил от мольберта, долго смотрел на портрет, то подходил к нему и делал какие-то поправки.
У слушателей внимание рассеивалось, и ни от чтения Горького, ни от работы Репина целого впечатления не осталось.
Вечером, когда после чтения «Детей солнца» мы возвращались в город, Александр Иванович делился со мной впечатлениями дня.
– Репин спросил меня, – рассказывал мне Александр Иванович, – «Как вам понравился портрет Марии Федоровны? Меня интересует, какое впечатление он производит на человека, который видит его в первый раз?»
Вопрос застал меня врасплох. Ты же видела портрет, Маша, он неудачен, и как он не похож на Марию Федоровну. Эта большая шляпа бросает тень на ее лицо, и потом он придал ее лицу такое отталкивающее выражение, что оно кажется неприятным.
Я почувствовал себя очень неловко, сразу не нашелся, что сказать, и молчал.
Репин внимательно посмотрел на меня и проговорил: «Портрет вам не понравился. Я согласен с вами, – портрет неудачен».
В вагоне было темно, и мы не сразу заметили, что на диване около окна, закрывшись газетой, дремал какой-то пассажир.
– Надо говорить тише, – шепнула я Александру Ивановичу.
– А Скиталец сказал сегодня интересную вещь, – вспомнил Александр Иванович. – Горький предлагал ему быть на «ты», но Скиталец ответил: «Мы с вами не пара. Я горшок глиняный, а вы – чугунный, если слишком близко стоять с вами рядом – разобьешься».
– Да, конечно, – вздохнул Александр Иванович, – а как ты думаешь, Маша, мне Горький предложит быть с ним на «ты»?
– Нет, Саша, не предложит.
– Так что же, по-твоему, я горшок глиняный?
– Нет, не в этом дело… Ведь Алексей Максимович уже раз сказал тебе, когда вы говорили о дуэлях, и сказал, как ты передавал мне, с раздражением: «Однако крепко сидит в вас, Александр Иванович, офицерское нутро!»
Некоторое время мы молчали.
– Ну что же, – наконец произнес Куприн. – Пусть будет так. Может быть, оно и лучше.
Мы подъезжали к Петербургу.
Спавший пассажир сбросил газету на пол и, направляясь к двери, раскланялся с нами.
– Всего хорошего, – сказал он.
Это был Леонид Борисович Красин, с которым перед обедом нас познакомил Горький, сказав, что это его близкий друг и правая рука во всех важных делах.
Больше я в Куоккала не ездила. Это было слишком далеко и утомительно. Но Александр Иванович продолжал один заезжать туда по дороге в Териоки, где жил его приятель – критик Петр Пильский.
– Все не удается как следует поговорить с Алексеем Максимовичем, – каждый раз после возвращения от него говорил Куприн. – У Алексея Максимовича было много народу, но все не писатели. Было ясно, что мое присутствие неудобно. Мне же Алексей Максимович бросил только: «Все еще продолжается передышка? А когда же начнется работа?» Хорошо Горькому говорить: «Не давайте себе передышки», когда я не могу еще оторваться от Ромашова.
Я вижу, как, выздоровев после тяжелой раны, он уходит в запас, вижу, как на станции Проскурово его провожают только двое его однополчан – Бек-Агамалов и Веткин. Он садится в поезд и, полный надежд, едет, как кажется ему, навстречу новому, светлому будущему. И вот он в Киеве. Начинаются дни безработицы, скитаний, свирепой нужды, смены профессий, временами прямо нищенства – писем к «благодетелям» и «меценатам» с просьбой о помощи. А теперь Ромашов – мой двойник – убит, а писать «Нищих» без него не могу. Я говорил об этом Алексею Максимовичу, но он заявил мне: «Вы – писатель, а не нервная дама, вы должны работать, преодолевая все трудности. По руслу автобиографического течения плыть легко, попробуйте-ка против течения»
– Знаешь, Маша, – сказал мне как-то Александр Иванович, – я чувствую, что Горький во мне разочаровался. Он – человек быстро увлекающийся и так же быстро охладевающий к предмету своего увлечения. Я перестал интересовать его. Он считает, что он меня исчерпал.
Когда я заговаривал с Горьким о теме моего романа «Нищие», он рассеянно слушал меня, и разговор обрывался. В последний раз, когда я виделся с ним, я решил заставить его наконец высказать о «Нищих» свое мнение и начал с того, как трудно мне приступить к этой работе без Ромашова.
И вдруг Алексей Максимович вспылил:
– Да что это такое! Что вы все оплакиваете своего Ромашова! Умно он сделал, что наконец догадался умереть и развязать вам руки.