Текст книги "В поисках Ханаан"
Автор книги: Мариам Юзефовская
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц)
– Линуте, перестань смеяться за едой. Подавишься!
Но в Лину словно бес вселился:
– Нянька! Расскажи, как ты разводилась с папой. Расскажи!
– А что говорить? – Невозмутимо пожала плечами Стефа. – Я по-ихнему не знаю, но и они по-моему ни бельмеса.
И я поняла, что маленькая, но гордая Литва в ней по-прежнему живуча и неукротима. Когда она, выйдя из-за стола, загромыхала кастрюлями на кухне, Белка, нагнувшись ко мне, прошептала:
– На кого мы могли ее там оставить? Она одинока как перст. Всю жизнь прожила у нас. На ее руках выросли Лина и Машка. Она Линочку до двадцати лет купала.
– Угу, – хмыкнула Лина. – Теперь эти нежности мне боком выходят. А ведь я, между прочим, мама, в то время уже спала с мужиками. И не делай больших глаз, будто тебе это было неизвестно. – Она посмотрела на часы, потянулась. – Всё, граждане, всё. Мне пора спать. Завтра в шесть, как штык, я должна быть на работе.
– Вы так рано начинаете? – удивилась я.
– А что ты думаешь? Это тебе не в бирюльки играть как при расцвете загнивания коммунизма. – И Лина ушла в спальню, плотно закрыв за собой дверь.
– Ей сейчас нелегко, – жалостливо вздохнула Белка. – Приходится очень много работать, чтобы закрепиться на этом месте! Шутка – год ходила без работы. Ты же знаешь, там она была человеком – редактор на телестудии. А здесь ей предложили идти работать на консервную фабрику. Конечно, мы отказались. И вдруг такая удача. Это надо иметь громадное везение, чтобы найти на этой Израильщине работу по ее специальности! Никто не верит, чтобы без бакшиша (взятки), без протекции через год олим (вновь прибывший в страну) устроился журналистом на русское радио «Рэка». А Линочке повезло.
– Мама, может, хватит гордиться моими успехами? Отгордилась. Расскажи что-нибудь о себе, о папе, – донесся из-за двери голос Лины.
Белка сконфуженно смолкла на миг, потом пожала плечами:
– Что я? Мне хорошо, когда им хорошо. Если б я была на месте этого шнука (растяпы), – она кивнула на полковника, – все было бы нормально, и мы не считали бы каждый грош. И Машенька не должна была бы пойти в эту бесплатную религиозную школу. Дитя сидит там взаперти целую неделю. Приходит только на шаббат. Чему там ее учат, как – никто не знает.
– Хоть в Б-га будет верить, – сурово вставила Стефа.
Но Белка, словно не слышала ее. Подперев рукой голову, она скорбно сказала:
– Когда в этом доме только один мужчина – это я, так что-нибудь может быть нормально? И не спорь со мной, – прикрикнула она на полковника, который дремал, смежив веки. Услышав голос жены, он встрепенулся. – Будь я на твоем месте, этот твой хозяин, марокканец, уже давно бы ходил по струнке. Представляешь? – Белкины тонкие выщипанные брови поползли вверх. – Здесь марокканец, оказывается, тоже еврей. И негр – еврей, и эфиоп – еврей. Наша Стефа, наверное, у них тоже числится в еврейках!
– Мне это ни к чему. Я ни свою веру, ни свое имя никогда не меняла и менять не собираюсь, – гордо отрезала Стефа. – Я – не как некоторые.
– Красиво ты со мной разговариваешь, нечего сказать, красиво, – Белка укоризненно покачала головой и снова повернулась ко мне. – Так вот если все эти люди евреи, то кто же тогда мы, спрашиваю я этих деятелей, которые выдают всякие машканты (пособия). Они говорят: «Вы тоже евреи!» Ну хорошо. Пусть будет по-вашему. Но зачем тогда этот иврит? Эти некудот? Да – кудот? Ясное дело, чтоб дурить людей. Например, возьмем Винника, – я о тебе говорю, слышишь? – Белка сверкнула глазами в сторону мужа. – Нанял его этот марокканец Амар шумерить (сторожить) и помогать в его жалкой лавчонке. Заметь! Его – полковника Советской Армии! – Белка подняла указательный палец вверх, словно заостряя мое внимание. – Нанял – плати! Нет! Сегодня – нет! Завтра – нет! Послезавтра – нет! А когда – да?
– Я чувствую, конца этому не будет. – Дверь спальни отворилась и Лина высунула взлохмаченную голову. – Всё, мама! Сворачивай свою пресс-конференцию. Полковник, тебе уже, по-моему, давно пора выйти на охрану рубежей империи Амара. Нянька и Бельчонок – быстренько по своим люлькам, а ты – ко мне, на Машкину кровать, – скомандовала она.
Я лежала, прислушиваясь к незнакомым звукам, доносящимся с улицы. За окном была чернильная густая мгла. Свет фонаря бросал через жалюзи колеблющиеся полосы света.
– Спишь? – внезапно раздался голос Лины.
– Нет, – тихо отозвалась я.
– Послушай. – Она приподнялась, опершись локтем на подушку. – Ты давно виделась с моим бывшим мужем?
– Которым? – переспросила я, выигрывая время.
– Не будь дурой. Хочешь соврать, придумай что-нибудь поумнее. Ты знаешь, о ком говорю. Твоя тайна шита белыми нитками. Мне давным-давно все известно. – Она села, обхватив колени руками.
– Вчера, – вытолкнула из себя.
– Вспоминает меня? – спросила она отрывисто.
– Не столько тебя, сколько твои стихи, – сухо бросила я.
– Значит, помнит. А когда мы вместе жили, все время шпынял: «Прекрати чиркать в своем дурацком блокноте». А из меня тогда стихи просто перли как квашня из дежки. Судя по всему, у вас с ним, как говорил товарищ Ленин, всерьез и надолго – или ты в конце концов решила поматросить и бросить?
– А что? – притворно хихикнула я, но была уже начеку.
Так с шуточек, обычно, начинались все ее разбойничьи нападения, когда она хотела что-нибудь, в очередной раз, у меня отобрать.
– А то, – грозно произнесла Лина. – Если ты по приезде не выйдешь за него замуж, и вы не съедетесь, то я увезу его сюда. Тогда ты увидишь его, как свои уши без зеркала. Потому что таких мужиков на весь мир – считанные единицы. Почему ты столько лет его манежишь?
Во мне внезапно вспыхнула злоба:
– Ты распоряжаешься мной и им, как своими вещами. И потом, что тебе за дело? Ты ж его бросила, – с издевкой сказала я.
– Какие вещи? Что ты несешь? Кто тебе сказал, что я бросила? Кто? – вспылила она. – Манюля? Бельчонок? Циля? Кто? Я была в Ленинграде, а он в это время собрал чемодан, развернулся и ушел. В нашей семейке слухи распространяются со скоростью лесного пожара. Как мне надоели эти Голи с их мифами и легендами. Дед нам в детстве все уши прожужжал со своим Ханааном. Помнишь его любимую пластинку: «Мой отец дал мне имя Аврам с дальним прицелом»? И я – дура – поверила. Когда запуталась там, решила начать здесь жизнь заново. Тем более – Машкин отец меня безумно раздражал. А тут еще заварилась эта каша с независимостью, литовским языком, стрельбой, танками, войсками. Русские программы закрыли – и меня вышвырнули с телестудии. Вот тогда сорвала стариков с места, заодно бросила Машкиного отца, правда – невелика потеря, и вперед – в обетованный Ханаан. А в результате оказалось, что от перемены места жительства сумма цуресов (несчастий) только увеличивается.
– Многих тогда подхватил этот ураган, – примирительно сказала я. – Так бывает. Думаешь, я – одна такая, а оказывается – ты лишь частица глобального процесса.
– Какое мне дело до глобальных процессов? Я для себя – одна. Просто в нашей семейке дед всегда правил балом. В детстве завлекал нас своим Ханааном. А когда мы подросли, начал нам, девочкам, вбивать в головы: «Шануйте (уважайте) себя. Не выскакивайте, сломя голову, замуж. Успеется. В нашей семье старых дев не бывает. И помните, еще не родился тот мужчина, который бросит женщину из семьи Голь». А мы уже все знали, что Редер регулярно изменяет Манюле. И меня в ту пору бросил мальчик из моего класса. Потом это повторялось. И не раз! Тебе хорошо – ты всю жизнь старалась держаться подальше от нашей семейки. Считай, что жила на выселках. А я в самом эпицентре урагана, рядом с Бельчонком, которая привыкла, что все пляшут под ее дудку: и семья, и танковая дивизия северо-западного края. Так что ни один мой роман не выпадал из ее поля зрения. Но ведь и я была та еще штучка. Знаешь, из-за чего меня бросил твой муж? Он возжелал ребенка. А я хотела болтаться с приятелями по кафе, болтать с ними о литературе, мотаться в Москву, пристраивая в редакциях свои стишата. Бегать там по театрам, вечерам поэзии, напропалую кокетничать с мужиками. Сидеть до ночи в кафе «Литерату». И все это от молодости, беззаботности и уверенности в своем везении и счастье. Считала, жизнь – сплошной праздник. «У меня творческая профессия», – твердила я этому страстотерпцу. Пока он, в конце концов, меня не бросил.
– Линка, но у тебя же талант! – искренне возмутилась я.
– Только не исполняй при мне коронную арию Бельчонка. Если хочешь знать, таких как я – лопатой греби. Б-г не скряга, сеет щедро, но не каждому дано взойти и созреть. И потом… – Она запнулась. —… После того, как он бросил меня, во мне все смолкло. Ушло, как вода уходит в песок.
– Не прибедняйся! Я знаю твои стихи, которые ты написала после него.
– Что ты несешь? Вчитайся! Везде он. Он. Он. Это как наваждение.
– А сейчас? – угрюмо спросила я.
– Голубка ты моя, я тут пашу, а не пишу! Одно, к счастью, исключает другое, – Лина посмотрела на меня и вдруг засмеялась: – Ну, пожалей меня, пожалей! Добрая ты наша.
Она встала с постели, открыла окно и, перегнувшись через подоконник, закурила. В ночной тишине отчетливо зазвучал ее низкий хрипловатый голос:
Соберем пыль с дорог наших странствий,
Идеалов истлевших одежды,
Камни с троп наших вечных исканий
И золу отгоревшей надежды.
Все смешаем с испариной страха,
Влагой слез униженья, позора.
Росным потом последней рубахи…
Внезапно резко повернулась:
– Недавно вычитала интересную теорию. Оказывается, не всем детям Израилевым суждено вернуться в Ханаан. Тем, кто погрязли в идолопоклонстве, путь заказан навсегда. Как мне, например. Понимаешь эту метафизику? Мое тело здесь, под этим палящим солнцем, каждую минуту на меня могут с воплем «Аллах Акбар» наброситься с ножом или пристрелить. Но душа моя обречена до прихода Мессии блуждать в долине язычников. А главное – в этой стране чуть ли не половина таких, как я. Так что не рвись сюда. Держись там до последнего.
– Я думаю, везде выживу, – вырвалось у меня.
– Угу, ты ведь у нас сирота, а сироты – цепкие как репейник, – откликнулась Лина. – Только тут и не такие бойцы ломаются. – Она на секунду умолкла и вдруг медленно, словно через силу, сказала: – Если ты его не любишь, отдай мне. Ничего не отвечай! Молчи! Но ты там у себя дома, а я здесь одна.
Сердце у меня покатилось, покатилось. Казалось – не передохнуть. Лина погасила сигарету, закрыла окно и легла в постель.
– Помнишь старую больницу в Кальварии? Там работал мой знакомый врач. Он делал аборты. Мне эта больница стала, как дом родной. Я со счету сбилась. Но стойко держалась за свою свободу. Это был мой фетиш. Теперь, когда смотрю на детей, думаю, и у меня мог быть такой же. Главное – обидно, что Машка не от него, а от этого ничтожества.
– Ты еще смеешь плакаться? У меня никого не было и не будет! Это мне семь лет работы в Дубровске аукаются. – В этой мгновенной вспышке вдруг прорвались моя ненависть к самой себе, изуродовавшей свое тело, и страх перед надвигающейся одинокой старостью, и безумная ревность к Машке.
– Не распускай нюни! Возьми ребенка на воспитание. Ты не представляешь, с какими детьми возятся в этой стране! Слепыми, глухими, параличными. А главное – ни черта не бойся и не скули. Вечно глаза на мокром месте!
– Теперь из меня и слезинки не выжмешь, – тихо засмеялась я. – Видно, все выплакала в детстве. Помнишь, дед обзывал меня плакальщицей?
– Бедный Аврум, – печально отозвалась Лина. – Вся молодость прошла в бегах, в метаниях, в погоне за фата-морганой, а потом состарился и осел. А мы разве не так же живем? Но он хоть умел прятаться за свои шуточки. А нам за что прятаться?
Мы платим за грехи отцов
Каленой жертвенной монетой.
Пусть песни их давно отпеты…
Внезапно резко оборвала. – Мало нам своих грехов, так мы еще должны искупать грехи наших предков.
– Послушай, – внезапно спросила она, – твой отец действительно был сионистом? Или просто бежал от советской власти?
– Откуда мне знать? Аврам и Шошана от меня всё скрывали. Всю жизнь тряслись надо мной. Даже имя и фамилию подправили. Не зря дед говорил про мою метрику «Слепили из того, что было». А когда начала работать в Дубровске, Шошана запретила мне приезжать. Все время уговаривала меня: «Держись от нас подальше».
– Не судите, да не судимы будете. Хотела бы я посмотреть на тебя, если б ты была на их месте. Они спасали свою кровь. Понимаешь? Ну ладно, давай спать. Вечер поэзии окончен, – Лина скользнула под одеяло. Некоторое время молча лежала, свернувшись калачиком, и вдруг с болью прошептала:
– Что касается Машки, то ты ничего не понимаешь. Машка, считай, не моя.
– У тебя интересная работа? – робко спросила я, пытаясь перевести разговор в другое русло.
– Оставь эти свои совковые танцы-шманцы. Интересная, неинтересная, – она зевнула, – эмигрант не выбирает работу, работа выбирает его. Вначале думала, что околею от усталости. А сейчас привыкла. С начальством мне повезло. Такая баба, моя ровесница, бывшая кибуцница. Никакой работой не гнушается. Может, как простая уборщица, схватить в руки швабру, тряпку. Сама пашет, но и с нас шкуру дерет. Четверых детей растит и все успевает. Я у нее многому научилась. Помнишь, какая раньше была? Чуть что не по мне, сразу фыр-фыр. А теперь как кукла-неваляшка стала. Жизнь меня бьет, валит с ног, а я снова встаю. Иначе нельзя. На мне теперь трое стариков и Машка с ее синагогой. Чтоб вытащить оттуда – нужны гельт, гельт и еще раз гельт (деньги). Хочу ее в следующем году послать в университет, в Австралию. Уже договорилась с Кястасом. Обещал приютить ее на какое-то время. Здесь ей делать нечего.
Тихо скрипнула дверь, под окном послышались удаляющиеся шаги.
– Папа на работу пошел, – сонным голосом сказала Лина. – Если бы не он и Стефка – не знаю, как бы здесь выжила в первый год. Я без работы. Мама и Машка – в истерике: «Хотим назад». Сейчас, слава Б-гу, полегче.
– Сколько передач в неделю вы выпускаете? – спросила я.
Но Лина уже посапывала во сне.
Утром, когда проснулась – ее постель была уже застлана. Полковника еще не было дома. Бэлла с рассветом побежала занимать очередь в какое-то учреждение за пособием. Наскоро покормив меня, Стефа начала укладывать в плетеную ивовую корзинку какие-то кулечки и судки.
– Ты куда? – спросила я Стефку.
– К полковнику, – неохотно ответила она.
– Возьми меня с собой, – попросила я.
– Чего зря по жаре таскаться? – Она попыталась было отделаться от меня, но, не выдержав моего напора, сдалась. – Ладно, пошли.
И повязала голову накрахмаленным белым платком в черную крапинку. Он стал шалашиком над ее седыми волосами и высоким загорелым лбом.
– А ты совсем не изменилась, – сказала я.
– А что мне? Там готовила, убирала, стирала. И здесь то же самое. – Она пожала плечами. – Правда, здесь с продуктами получше. Сахар-то у нас там есть? – внезапно озабоченно спросила она. – Здесь его хоть завались. Целыми мешками стоит – никто не берет. – И, словно, чтоб никто ее не смог заподозрить в том, что она купилась на заморскую сладкую жизнь, сурово добавила: – У них зато по весне хлеба целую неделю нет. Все едят белые пресные лепешки. Помнишь? Маца называется. Белка от Бенчика всегда приносила.
Я тихо засмеялась и показала на лукошко:
– Из Литвы привезла?
Стефа сдержанно кивнула. Мы завернули за угол, и я окунулась в яркость красок и призывные крики продавцов. Стефка крепко взяла меня за руку:
– Не останавливайся!
Мы шли мимо мясных и рыбных рядов, мимо прилавков, заваленных фруктами, овощами и зеленью, мимо мешков, доверху заполненных рисом, специями, пряностями, орехами, мимо зазывал мелких съестных лавочек. Наконец, Стефка вывела меня на площадь, застроенную приземистыми глинобитными лавками, стоящими впритык друг к другу. И я замерла перед одной из них. В ее окошке были вывешены кожаные ремни, кошельки, сумки. Торговец, словно сторожил меня. Он тотчас выскочил из лавки. С криком: «Ор (кожа)!», – выхватил из кармана зажигалку и, чиркнув, поднес огонь к одному из кошельков. «Ор!», – снова вскрикнул продавец, словно это был его последний шанс в этой жизни и поднес кошелек к моему лицу. На меня пахнуло паленой кожей. Два смуглых пальца замаячили перед моими глазами: «Цвай, ту!» – Закричал он на разных языках. Но Стефка неумолимо тянула меня за собой. Мы дошли до проволочной изгороди, отделяющей рынок от пастбища, поросшего колючей травой и низкорослыми серебристо-пыльными масличными деревьями. К изгороди точно ласточкины гнезда, лепились поржавевшие фургоны, уже отслуживших свое машин и ветхие фанерные будочки. Кое-где на вбитых в кремнистую землю шестах были натянуты брезентовые навесы. На расстеленных прямо на земле клеенках и газетах были разложены деревянные вешалки, пожелтевшее от времени постельное белье, гвозди, свечи и разная хозяйственная мелочь.
– Русский шук (базар), – отрывисто сказала Стефка.
Лицо ее стало сумрачным и напряженным. Около товара сидели понурые старики и старухи, изредка громко переговариваясь между собой. Полковника я заметила не сразу, он сидел, низко надвинув на лицо широкополую соломенную литовскую шляпу. Увидев меня, смутился. Но тотчас вскочил на ноги и шутовски-театрально обвел рукой разложенный перед ним товар: деревянные ложки, соломенные шляпы, расписные кухонные доски и литовскую вышитую рубаху. Она лежала распростав рукава, словно подставляла свою грудь этому сжигающему все дотла солнцу. В центре ослепительно блестела связка чешских бус. Поймав мой взгляд, он прикрыл их вышитым полотенцем и натянуто засмеялся:
– Как говорил Бенчик, вот хлеб нашей бедности.
– А где твой кровопиец-мароканец? – стараясь попасть ему в тон, спросила я.
Винник посмотрел на вытянутое лицо Стефы и расхохотался:
– Эту мансу (небылицу) мы со Стефой придумали для Бельчонка и девочек.
– Муж и жена – одна сатана, – с натужной игривостью сказала я. – Где же ты бродишь ночами старый греховодник?
Винник нехотя пробормотал:
– Видишь ли, я здесь организовал общество самообороны: посты, дежурства. Все чин-чинарем. Иначе эта арабская братва… – Он кивнул на людей в белых длинных рубахах навыпуск, пасших за изгородью стада коз и овец – …Совсем распояшется. Здесь неподалеку их осиное гнездо. – И показал на гору, где почти впритык друг к другу стояли дома с плоскими крышами.
– Но это же опасно! – не сдержавшись, воскликнула я.
– А что прикажешь делать? Слов они не понимают. Такой народ – признает только силу. – И его выпуклые глаза под тяжелыми веками сверкнули металлическим блеском.
– Садись есть, – оборвала его Стефка, – с вечера ни росинки во рту. – Она уже разложила на картонном ящике белую салфетку, хлеб, судки с едой, бутылку воды. – Нам пора. Что-нибудь наторговал сегодня?
– Да, – Винник торопливо полез в карман, вытащил оттуда несколько мятых купюр, горстку мелочи.
Стефка аккуратно пересчитала, разглаживая каждую бумажку. Назад мы шли другой дорогой, мимо каких-то мастерских, откуда раздавался нестройный стук молотков. И этот звук нарастал в моих висках и сливался со стуком сердца. «Это с непривычки от солнца», – мелькнула мысль. А молотки вызванивали свое: «Я видел в этой жизни богатство и бедность. Я охотился за людьми, и люди охотились за мной».
– Ты помнишь Бенчика? – неожиданно вырвалось у меня.
Стефка искоса посмотрев, скупо проронила:
– Истинный праведник, помяни, Господи, душу его. Только в вашей семье он был чужим человеком. Никто его не понимал. – И неодобрительно поджала губы. Неподалеку от дома она потащила меня в какую-то лавку. Долго перебирала на полках пакетики с орехами, баночки йогурта, различные сладости и, сведя брови к переносице, строго спрашивала у хозяина с длинными вьющимися пейсами и в кипе:
– Кошер?
А когда мы вышли, коротко пояснила:
– Это для Машки. Ей теперь нельзя есть что ни попадя. Вера ее не разрешает.
– А твою стряпню? – спросила я.
И тут впервые я увидела, как у Стефки заблестели глаза от слез. Она отрицательно покачала головой, но тотчас, овладев собой, сурово сказала, – смотри, не проболтайся Белке. И про деньги ни слова.
– Ты что, Стефа? – опешила я.
– А то, – отрезала Стефка. – Она цену трудовой копейки никогда не знала и знать не хочет. Как что где увидит, так сразу тянет к себе. А нам это не по карману теперь. Девочке приданое надо собрать? Надо! Квартиру надо сменить? Надо!
Когда мы вернулись, Белка уже была дома.
– Наконец-то, – обрадовалась она. – Где вы шатались? Пора обедать.
– Сама знаю, – проворчала Стефка и надела фартук.
– Это тебе на хозяйство. – Тетя протянула Стефке деньги.
Та быстро пересчитала и хмуро спросила:
– А где еще пять шекелей?
– Ты видишь? – Тетя оглянулась на меня и хлопнула ладонью по столу. – Она совсем обнаглела здесь!
– Стучи, не стучи, – спокойно сказала Стефа, – а пять шекелей – как корова языком слизала.
7
И разве мы не в деснице Твоей, Господи?
И разве не из рабства души своей лежит
путь исхода каждого из нас?
Эти щемящие воспоминания детства! Мы с Бенчиком сидим у изразцовой печки в его доме. На улице морозно и темно. Теплый круг света от лампы падает на толстую, в кожаном переплете, книгу Бенчика. Я осторожно переворачиваю плотные шелковистые листы, переложенные пожелтевшей тонкой, пергаментной бумагой. Худой палец Бенчика точно неведомая птица клюет страницу за страницей: «Это гробница царя Давида на горе Сион, а это Масличная гора, где находятся древние захоронения», – внезапно палец его замирает, словно в нерешительности. Он выжидательно смотрит на меня. И тогда я, гордясь своими познаниями, подсказываю: «Храмовая гора. Стена плача». Лицо Бенчика проясняется, разглаживается, молодеет. И вот мы, сблизив головы, нетерпеливо перелистываем книгу. Наконец, вот оно – Иерусалим, план старого города. Палец Бенчика скользит по изломанной линии городской стены, по пути то и дело останавливаясь:
– Яффские ворота, ворота Сиона, мусорные ворота, – произносит он, и лицо его багровеет от ярости. – Мало того, что они разрушили наш Храм, мало того, что в Святая святых поставили конную статую. Им показалось, что всего этого мало для нашего унижения. И тогда они превратили Храмовую и Масличные горы в свалку. Иногда нам разрешали оплакивать там разрушение нашего Храма. – Его палец, дрожа, скользит по линии городской стены. И я с замиранием сердца жду, когда он упрется, словно в непреодолимую преграду в ворота Милосердия. Углы губ Бенчика скорбно опускаются. – Они заложили эти ворота, потому что в свой час через них должен войти Мессия, – тихо произносит Бенчик и внезапно вскидывает вверх сухонький кулачок. – Они думают, что им это поможет! Они думают, что это Его может остановить!
Однажды, наклонившись, он прошептал:
– Эта книга мне досталась от твоего папы – Айзика Дана.
– Разве ты его знал? – с замиранием сердца выпалила я.
Он тихо засмеялся:
– Еще как! Во время войны мы с ним вместе бежали из гетто в партизаны. Командир не очень-то хотел его посылать на задания. Единственный доктор на три отряда. Но твоего папу было не удержать. А после войны он вступил в «Бриху», они помогали евреям перебираться из Европы в Эрэц. Твой папа был еще тот сорви-голова. Один раз я с ним сидел в засаде…
Но тут послышались шаги Ханы:
– Опять! – вскрикнула она, завидев книгу на коленях Бенчика. – Тебе мало, что этот человек погубил Суламифь? – Губы Ханы начали мелко дрожать.
И Бенчик сник. Потупившись, смахнул с переплета невидимые глазу пылинки и чуть слышно произнес:
– Вначале девочка лишилась родителей, а теперь, по вашей милости, лишаете ее знаний. Вы даже поменяли ей имя, я не говорю о фамилии.
– Замолчи! – крикнула Хана.
Но Бенчика было уже не остановить.
– Вероника, – презрительно прошипел Бенчик. – Как вам это в голову пришло? Айзик и Суламифь назвали девочку Береникой. Хотите сделать ее вылитой Голь? Но она не ваша. Разве ты не видишь – она другая. Понимаешь, другая!
Больше он со мной о моем отце не говорил. И когда я пыталась из него хоть что-нибудь выманить, Бенчик, мрачнея, нехотя цедил:
– Я поклялся Хане памятью своей мамы, что буду молчать.
И вот я у стены Плача. Рядом солдатик с автоматом в форме израильской армии. В его печальных еврейских глазах – скорбь всего мира. Но округлое курносое лицо несет на себе неизгладимую печать славянской крови. На миг наши глаза встречаются, и мы узнаем в друг друге соплеменника из рода неприкаянных.
– Фром Рашен? – осторожно спрашивает солдатик и, не дожидаясь ответа. – Не из Рязани случайно? – И в его голосе такая щемящая тоска, что у меня сжимается сердце.
А рядом – набожные евреи в лапсердаках с густыми пейсами-локонами в черных шляпах, сбитых на затылок от жары и хасиды-харидим в белых чулках и шапках с меховой опушкой, и старички с копилками для подаяния на восстановление Храма. И над всем этим – жгучее, неумолимое солнце Иудеи. Я подхожу к Стене, выложенной из крупных сероватых тесаных камней, испещренных кое-где оспинами выстрелов. Между неплотно пригнанными камнями – щели. В некоторых из них цепкая природа, забросив свои семена, дала жизнь курчавым побегам травы и упрямому вьюнку. А вокруг – молящиеся. Одна из женщин выразительно показывает мне на голову. И я, спохватившись, достаю из сумки ветхую, расползающуюся в руках, косынку Ханы. Здесь, в Иерусалиме, она всегда со мной. «Слышишь, Бенчик, – шепчу я, – вот мы с тобой и у Стены Плача». И мой голос сплетается с гулом молитв, которую каждый здесь творит на свой лад. Я долго стою потупившись. В потной руке у меня – записка. О чем мне просить Его? О вечном покое тех, кого уже нет на этой земле? Или о вразумлении нас, чей жизненный путь еще не кончен?
В ослепляющем свете беспощадного солнца город, вольно раскинувшийся на холмах, кружил меня целыми днями в тугом клубке своих улиц. Яффа, Мамилла, Хацанханим, Виа де Лороза – все эти волшебные и таинственные звуки теперь обретали для меня очертания кварталов, домов, мощеных булыжником мостовых, сквозной тени платанов, трепетом листвы седых олив, кровавым багрянцем пышных кустов бугенвилей. И все это было пронизано струями сухого горного воздуха. Я приходила в дом Винников уже под вечер. Мои ноги гудели от бесконечной ходьбы. Мои глаза, переполненные ослепительным светом и впечатлениями, слипались. Я проваливалась в сон, едва коснувшись подушки. И следующий день повторял предыдущий. Только уже были другие улицы, другие дома и другие парки.
И каждый раз, когда возвращалась домой, Белка встречала меня криком:
– Наконец-то! У меня уже глаза на лоб вылезли! И где тебя носит целый день?!
А время летело с ужасающей быстротой. В сумке, по-прежнему, лежала Манюлина папка с тесемками. И каждый раз, выходя из дома, я клялась себе: «Сегодня обязательно найду этот «Гилгул»». Но Иерусалим играл со мной словно морской прибой с песчинкой. Он подхватывал и нес – то к Соломоновым прудам, то в Эйн-Керем.
На рассвете, в канун шаббата, меня разбудил заливистый телефонный звонок. Я подскочила и схватила трубку.
– Мы звоним с переговорного. Наконец-то эта копуха-телефонистка нас соединила! Редер, быстрей! – Услышала Манюлин голос
– Что случилось? Почему с переговорного? – встревожилась я. – Опять отключили электричество и телефон?
– Так надо, – коротко отвечает Манюля.
Я с облегчением вздыхаю. Редер как всегда в своем амплуа – прежде всего конспирация и безопасность. Еще неизвестно куда все повернется. И вдруг Манюля вскрикнула:
– Поздравляю тебя, моя девочка! Жаль, Шошана и Аврам не дожили до этого светлого часа.
– Что случилось? – ошеломленно спросила я.
– Редер, она ничего не знает, как тебе это нравиться? – и тотчас зачастила, – разве вы не слушаете Коль Исраэль? Сегодня ночью была передача о твоем отце.
Но тут из трубки донесся лекторский голос Редера:
– Я уже договорился с редакцией журнала. Мне заказали статью, – начал он размеренно. – Хорошо, если бы ты сделала фото улицы, где они жили.
Но Манюля тотчас перебила его:
– Все совпадает: имя, фамилия, год рождения, они даже рассказали о твоей маме. Она там закончила курсы медсестер. Ехали в машине через арабский район, и эти бандиты их обстреляли. Они погибли 13 апреля. Бедная Шошана! Она так и не узнала день, когда нужно справлять йорцайт по нашей Суламифь.
– Это была автоколонна, – вклинился голос Редера. – Она направлялась через арабскую территорию в больницу Адаса, расположенную на горе Скопус. Твои родители работали в госпитале.
– Девонька, не разъединяйте нас. Еще минутку, – вдруг отчаянно закричала Манюля телефонистке. – Представляешь, они пробирались в Израиль через всю Европу, – в трубке раздался треск. – Дом на улице Бриха! – донеслось до меня через шумы.
А через миг, отразившимся эхом, прозвучало вновь: «Бриха».
И вот я на улице Бриха. Это оказался устремленный в гору узкий извилистый короткий проулок. Вдалеке высилась гора Скопус с горделивыми башнями университета, словно бросающими вызов вселенной, и шпилем госпиталя Адаса. Застроенная маленькими, ухоженными, казавшимися игрушечными, домиками, обсаженная с обеих сторон растрепанными пальмами с высокими, крепкими, войлочными стволами, улочка одним концом упиралась в крохотную синагогу. В этот ранний час все вокруг дышало покоем – и утренняя тишина, и мощеная булыжником мостовая, и припыленные цветники вдоль тротуара. Казалось, жизнь, отгородившись от безумия мира, течет здесь неспешно, задумчиво и безоблачно. Я замерла в оцепенении. В каком из домов поселились эти двое одержимых Ханааном, подарившие мне жизнь? Какую из дверей закрыли за собой с тем, чтобы уже никогда не вернуться? Кто из них выходил последним? Безликий для меня отец, от него не осталось даже фотографии, или мама, на которую я, по словам теток, так разительно похожа? В доме напротив смуглый седой высокий старик, пропеченный солнцем, поливал из лейки цветы. «Вероятно, их ровесник. Быть может, это отец?» – мелькнула вдруг сумасшедшая мысль
– Ищешь кого-нибудь, дочка? – спросил старик на тайном языке Шоши и Аврама – идише, перегнувшись через подоконник,.
Машинально, не чувствуя похолодевшего лица, улыбнулась:
– Можно вас сфотографировать?
Я навела фотоаппарат. Изображение расплывалось неясным лучистым пятном. Вдруг поняла, что плачу. Не оглядываясь, пошла быстрым шагом и поспешно завернула за угол.
В этот день домой вернулась раньше обычного. И когда открыла дверь, услышала тихие скрипучие звуки – смех Стефы. От ее каменной литовской сдержанности не осталось и следа. Увидев меня, с радостью крикнула:
– Пришла! Пришла!
Из-за стола вышла Машка. Прежняя неуклюжая, домашняя Машка с крупными зубами, в очках, за которыми сияли голубые глаза деда Аврама. Она подошла и стеснительно клюнула меня в щеку. Я сразу отметила про себя белые чулки и длинное наглухо закрытое платье, рукава которого кончались узким тесным манжетом, охватывающим тонкое хрупкое запястье. Почувствовав мой взгляд, она покраснела и, оглянувшись на Стефку, сказала: