Текст книги "В поисках Ханаан"
Автор книги: Мариам Юзефовская
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)
Однажды – уже в дверях – ее настигла Лида, соседка по комнате. Приземистая и крепенькая, как тыквочка, она загородила собой дверь:
– Нас, кажется, опять покидают? – Голос Лиды был сух, спокоен, но в глазах столько презрения, что Октя съежилась. – Почему, – издевательски вежливо спросила она, – лишь только мы касаемся животрепещущих тем, нас покидают?
– Может быть, для того чтобы донести этот факт еще горячим? – Насмешливо спросил Владас и выразительно постучал кулаком по ладони.
Октя растерянно оглянулась. Замкнутые настороженные лица. Недобрые глаза. Поняла – все заодно. Сговорились. Нужно защитить себя. Иначе – крест. Бросила с вызовом:
– Тебе-то что? Ты – Граф. Тебя отец из любой трясины вытянет. Я слышала – он крупная шишка. А нам – пропадай! – Здесь бы и оборвать, остановиться. Не удержалась, – вначале кричите, требуете: «Чуда, чуда!». Вот вам и обещают – там, за последним поворотом – рай земной. Как мотыльки, летите на огонь. Но лишь крылышки прихватит, падаете бездыханные. А потом ползете, скулите: «Опять нас обманули!». Вы ведь сами хотите этого обмана. Чуда. Сами. – Она перевела дух. Посмотрела на Владаса.
– Так-так, – иронично протянул он, – в этой головке водятся, оказывается, кой-какие мыслишки. А позвольте узнать, мы что – задаром в этот рай хотим въехать? Не трудясь в поте лица своего? По-моему, все уже оплачено с лихвой.
Он явно рассчитывал на долгий и упорный бой. И потому расположился с удобствами. Откинулся на спинку кровати, подложив под плечи подушку. Но Окте все стало неинтересно. Защитила себя – и ладно. Ни на кого не глядя, оделась, вышла на улицу. Она не сердилась на этих людей, оставшихся там, за столом. Просто они стали ей скучны. Одно только мучило: «Значит – и в них живет страх. Лишь ловко притворяются». И ей стало жаль всех.
Шла по улочкам, мощенным крупным булыжником. Дома под красными черепичными крышами прижались друг к другу, тесно сомкнув свои квадратные плечи. Кованые решетки крохотных балкончиков нависали над узкой тесьмой заснеженных тротуаров. Юркая поземка металась по тесным коридорам улиц. А над всем этим – высоко на горе – властвовал замок.
Храм красной кирпичной кладки стоял в центре площади, словно на раскрытой ладони. А вокруг, точно отступив в робости, теснились маленькие двухэтажные домишки. На мраморной доске, прикрепленной к фасаду, тускло блестела облупившаяся во многих местах позолота букв: «Здесь крестили…», – дальше неясно, стерто. Она поднялась по щербатым, сбитым сотнями тысяч ног ступеням в знобкий сумрак притвора. Из-за тяжелой резной двери доносилось негромкое пение. Октя вошла, стала у стены. С хоров летел замирающий в мольбе голос: «Господи, владыка живота моего, ниспошли мне благость свою. Господи, помилуй мя». Голос возносился высоко, к самому куполу и, отразившись от него, падал стремительно вниз, где хор тотчас поднимал, подхватывал и бережно нес его дальше: «Господи, помилуй! Господи, помилуй!». Стояла, забившись в угол, не смея поднять глаз. Будто прикоснулась к чужой тайной жизни, которой объединены собравшиеся здесь. Сцепив руки, потупившись, вдыхала сладковатый запах горячего воска. А внутри, ниже ямки на шее, щекотала и разливалась теплая волна. Наконец осмелилась. Тихонько подняла голову. Прямо на нее с небесно-голубого купола, освещенная десятками свечей, шла молодая женщина. Босая, с непокрытой головой, на руках мальчик-младенчик. И столько было скорби в глазах у этой женщины, столько боли, что она задрожала от жалости и сострадания. Внезапно услышала исступленный шепот: «Проси нашу заступницу! Проси!». Ребенок со слабоумной тихой улыбкой на лице застыл на коленях, точно истукан. Сумрачная бабища в клетчатом платке рядом с ним то и дело цепким сильным движением клонила к полу его стриженый затылок. Чистый детский лоб касался истертых зашарканных досок, из пухлых губ, покорно вытянутых трубочкой, рвался тихий, тоскливый вой: «Милуй мя! Милуй мя». Октя оглянулась. Увидела вокруг сгорбленные спины, склоненные головы. Казалось, все эти люди ушли в свое горе, в свою жизнь. «Как ничтожно, бесцельно живут. Суетятся, мечутся. Вечно что-то вымаливают. И никому из них нет дела до этой девочки-матери. Бедная ты моя, бедная!». Ей захотелось крикнуть в полную силу, чтобы уберечь, упредить: «Не отдавай им сына! Это теперь они кроткие, молящие! Но придет час – и погубят его без жалости. Потому что звери. Хуже зверей… Прочь отсюда. Прочь!». Она почувствовала давящую на виски боль. Крепко сжав губы, начала пробираться к выходу.
Вскоре стала замечать на себе пристальный взгляд Владаса. «Добрый день, Дева», – легкий серьезный полупоклон, приподнятая над головой шляпа и острый, внимательный взор – глаза в глаза.
Однажды напросился в провожатые. Она начала было отнекиваться: «Извини. Спешу». Он усмехнулся ласково, словно несмышленышу: «Чего боишься?», – Скрепя сердце согласилась. Шли рядом. Он – заложив руки за спину, поигрывая перчатками, независимо поглядывая на витрины, дома, прохожих. Октя плелась сгорбленная и почему-то несчастная. На углу он купил ей букетик астр. Она вначале было отпрянула, потом, краснея, взяла этот злосчастный букет и долго не могла решить, куда его деть – то ли сунуть в сумочку, то ли нести в руке. Внезапно подумала: «А Илья мне цветов никогда не дарил». И от этой мысли почувствовала себя еще несчастней.
– Интересный ты человечек, – он улыбнулся непонятной улыбкой, то ли ироничной, то ли нерешительной. – Такие мне еще не встречались.
Она шла, покусывая губы, молчала. Мостовая влажно блестела, сеялся мелкий, похожий на водяную пыль дождь, мягко обволакивал и студил лицо. Ранние огни фонарей казались укутанными в тонкую кисею. Они вошли в какоето кафе. Сели за угловой столик. Через стекло был виден тротуар, усыпанный опавшими влажными листьями. Прохожие безжалостно наступали на них, шаркали по ним ногами. Он будто прочел ее мысли, грустно усмехнулся:
– Вот так и человека затопчут, не заметив.
Она исподлобья посмотрела на него.
– Ты не удивляйся, у тебя ведь все на лице написано. Я давно за тобой наблюдаю. Знаешь, я людей не люблю. Ты тогда зимой верно сказала: ждут чуда. Приучены есть то, что хозяин в кормушку бросит. Густо – хорошо, а если на донышке – поворчат, конечно, побрыкаются, но из стойла ни шагу. Потому что приучены. А мне другой жизни хочется. Другой, понимаешь?
Он низко наклонился. Взял ее руку в свою. Октя словно окаменела. Потихоньку стала вытягивать руку из-под его ладони.
– Не бойся, – голос у него стал низкий, глухой, – я тебе зла не причиню. Я вижу, ты другой человек. Тебе будто ничего в этой жизни не нужно. Я за тобой часто наблюдаю и думаю: «Вот узнал этот маленький человечек правду о жизни и носит ее в себе. И так ему от этой правды тошно, что волком хочется выть».
Она сжалась, словно от удара. Захотелось крикнуть во всю мочь: «Не смей! Не разрешаю! Это мое!!!». Но сдержалась, бросила сквозь зубы:
– Чего ты хочешь от меня? Зачем за мной следишь?
Он отпустил ее руку:
– А мне просто интересно за людьми наблюдать. Такие они жалкие, беззащитные – и потому злые. Вот мне все завидуют. Одет с иголочки, думают: отец – шишка. Но ведь это ерунда. Ни матери, ни отца у меня нет. Только тетка – сторож при школе. Живу сам по себе, подрабатываю. Скучно мне. Скучно с людьми, девочка! Иного топчут без жалости, а он смотрит преданно, как собака. Где у них гордость? Скажи мне, где?
Она резко отодвинулась от стола. Встала:
– Мне пора.
– Ты что? Разве я тебя чем-то обидел?
Нет, он ничем не обидел ее. Но зачем он ей? Зря что ли выкарабкивалась из того бездонного колодца, в который столкнул ее Илья? Больше этого не будет. Букет астр, измятый, с поблекшими неопрятными лепестками, положила на столик.
Она жила не весело и не грустно. Неинтересная работа среди пыльных старых технических журналов и книг. Скудный быт. По-прежнему и в общежитии, в той же комнатушке на троих, только прежние сожительницы разъехались. И вселили новых, молодых.
А Лида вышла замуж. После одного из отпусков привезла с собой с Рязанщины маленького, крепенького, под стать себе, веснушчатого широкоскулого паренька. Хваткий, напористый, он быстро пошел в гору, стал мелким начальником на стройке. И через год получил на Кальварии квартиру. Лида после замужества круто изменилась. То и дело заглядывая мужу в глаза, кротко, к месту и не к месту, повторяла: «Верно, Николай?». Все это поначалу Октю смешило, а после стало раздражать. Лида оказалась на редкость домовитой. Завела в доме скатерки, салфетки. Начала разводить цветы. Научилась каким-то особым способом варить крыжовенное варенье и солить огурцы. Николай, похлопывая жену по широкой спине, говорил, вкусно перекатывая во рту букву «о»: «Моя хозяюшка». Лида, пламенея ярко-кирпичным румянцем, поводила в нежной истоме плечами. И во всем этом было так много потаенного, связывающего их, не предназначенного для чужих взглядов, что Октя опускала глаза и, посидев несколько минут для приличия, начинала поспешно собираться домой. На Кальварию Октя наведывалась редко. Чувствовала себя лишней. А через год, когда в квартире прочно поселился запах пеленок, грудного молока, талька – и вовсе исчезла. Было непереносимо больно глядеть на эти беспрестанно двигающиеся пухлые детские ручонки в перевязочках у кисти, слушать звонкое гуканье. Казалось, то, от чего стреми-лась убежать, – настигает.
Она жила так, как живут многие одинокие женщины. Неприкаянно и пусто, словно обсевок в поле. Вокруг бурлила жизнь, но все это будто обтекало ее стороной, не задевая и не трогая. В мыслях своих давно смирилась с тем, что жизнь не удалась, и ждать больше нечего. Изредка вспыхивало отчаяние, а после затихало. Иногда появлялся Владас: «Как живешь, Дева?». Легкий полупоклон. Она мучительно краснела, смущенно кивая в ответ. Норовила поскорей ускользнуть. Но однажды задержал. Взял за руку. Улыбнулся своей странной улыбкой. Она стояла перед ним на негнущихся ногах, боясь пошевельнуться, а в голове билась и звенела лишь одна-единственная мысль: «Не смей уходить, не смей».
После истории с Ильей – на замужестве своем поставила крест. Одна мысль, что рядом с ней в одной постели из ночи в ночь будет ворочаться тяжелое мужское тело – и дрожь омерзения пробегала по коже. И такая ненависть вспыхивала к тому воображаемому мужчине, что самой страшно становилось. Но одиночество – нелегкий крест. Не каждому под силу его нести, не сгибаясь и не сбиваясь с пути. Она замыслила родить ребеночка. Мысль эта в ней засела, точно заноза. Но не выйдешь же на улицу, не крикнешь в голос: «Хочу родить дитя!». После долгих раздумий решила – лучшего отца, чем Владас, искать нечего. Потому и приказала себе: «Стой! Не смей уходить».
Владас притянул ее, крепко поцеловал в губы. Она стояла, закрыв глаза и притаив дыхание. Чтобы ни вздохом, ни взглядом не спугнуть его, не выдать засевшую в ней мысль. Поцелуи были острые, сильные. «Точно птица клюет», – холодно подумала она. Казалось, про-кладывает себе путь к самой ее сердцевине. Внезапно почувствовала, как теплая волна прокатилась по телу. И напряглась. И затрепетала. Словно ожила. Очнулась от долгой многолетней спячки. Он тихо прошептал: «Кас, мергайте? Кас? (Что, девочка? Что?)».
Расписались в начале лета. Откладывать дальше было уже нельзя. Да и ни к чему. Все решено заранее, даже имя ребенку выбрали. Свадьба была тихая, семейная. Из чужих был только Чирков, бывший материн сослуживец по Польше. Невысокий, полноватый, смешливый, он то и дело подталкивал мать:
– А помнишь, Лиза, как мы с тобой в сорок восьмом в Польше? Ты ведь сорвиголова была. Пришел я к тебе на связь, а тут жолнежи (солдаты) нагрянули. Ты прыг ко мне на колени и как рявкнешь на мотив нашей «Дубинушки»: «Чи жучишь мне, чи завше бендешь моен? (Бросишь ли ты меня или всегда будешь моим?)». Это тогда была модная песенка. Я со смеха чуть не упал – и захохотал.
– А зачем вы в Польше были? Война ведь уже давно кончилась, – робко поинтересовалась Октя.
– Кончилась-то – кончилась. Но там такая неразбериха была. Армия Крайова, Рабочая партия, социалисты, – сам черт ногу сломит.
– Вы им путь помогали выбрать? – Тонко усмехнулся Владас.
Окте стало не по себе. Знала его повадку и потому бросила умоляющий взгляд. Но поздно. Мать, точно зоркий часовой на посту, вскинулась:
– Вы считаете, что этого не нужно было делать? – Лицо Елизаветы Александровны помрачнело. Она отложила в сторону вилку, внимательно посмотрела на Владаса.
– Нет, почему же? – Пожал плечами Владас. Говорил он не спеша, словно нехотя. – Почему же? – В раздумье повторил. И тут же добавил с плохо скрытой иронией, – Зачем же отказываться от традиций? Во имя чего?
Октя сразу поняла, что произошло непоправимое. И сжалась от страха.
– Простите, я хотела бы уточнить, – каким-то скрипучим голосом, точно превозмогая себя, включилась в разговор тетка Владаса, Эляна. До сих пор чопорно молчала, сидела, поджав губы. – Вы случайно в Модуле в сорок первом году не были?
– Нет, а что? – Резко спросила Елизавета Александровна. Сидела, как нахохлившаяся птица На лице была написана готовность отразить любой удар любого противника.
Услышав слово «Модуле», Владас вздрогнул. Одернул Эляну:
– Нерейкя, тетуте! Нерейкя! (Не нужно, тетя! Не нужно!). «Вначале заварил эту кашу, – подумала с отчаянием Октя, – а теперь «нерейкя».
– Кодел нерейкя? (Почему не нужно?) – Деланно удивилась Эляна. И, повернувшись к Елизавете Александровне, добавила по-русски с преувеличенной любезностью, – мы ведь теперь родственники. Правда? Нам нужно узнать друг друга поближе. Видите ли, – невозмутимо начала она, – на второй день войны у нас там делали… Как это по-русски сказать?.. Кейн русишкай муштинес? (Как по-русски бойня?) – Обратилась она к Владасу. – Нерейкя! (Не нужно!) – Пробормотал Владас. Эляна махнула рукой в его сторону:
– Тоже плохо знает русский. – Едко добавила, – ничего, теперь жена будет учить. Так вот, я вспомнила.
По-вашему это называется чистка. Всех подозрительных хватали. Очень спешили. Немцы были уже на пороге. Так погиб его отец, Альгис, – она кивнула в сторону Владаса. И, повернувшись к нему всем телом, сказала с болью, – Таво тевас, мано бернюкас! (Твой отец, мой мальчик!) – Голос ее дрогнул. – Их всех увезли куда-то и расстреляли.
Над столом повисла гнетущая тишина. И тогда подвыпивший Чирков стал суетливо разливать в рюмки вино:
– Давайте выпьем за тех, кто погиб за правое дело, – бормотал он.
Елизавета Александровна, ни на кого не глядя, резко отодвинула рюмку в сторону. Вино выплеснулось через край. По скатерти поползло кровавое пятно.
– Пей, – тихо приказала Октя, – пей!
В тот же день, не глядя матери в глаза, глухо сказала: «Уезжай!». Елизавета Александровна точно ждала этого. Быстро собрала свой неизменный портфель. На перроне молча стояли друг против друга. Вокруг летал тополиный пух. Он падал на землю и, подгоняемый ветром, скатывался в серые неопрятные комки. Октя, не отрывая глаз, смотрела, как их несет вдоль путей.
– Тебя всю жизнь тянет в болото, – горестно прошептала Елизавета Александровна. – Откуда эта неистребимая гниль в тебе?
– Видно, в крови, – насмешливо перебила Октя. С вызовом усмехнулась. – Не пугайся! Не по твоей линии. Ты у нас из кристально чистых. Это по отцовской, верно? – В ту минуту хотелось только одного – чтоб поскорей подали состав, и кончилась эта пытка. Так и рвалось наружу: «Не смей вмешиваться в мою жизнь! Не смей!». Но она сдержалась. Крепко сжав губы, с какой-то ее саму пугающей злобой посмотрела на мать.
– Ты ненавидишь меня, я знаю, – упавшим голосом пробормотала Елизавета Александровна. Но тут же взяла себя в руки, усмехнулась. – Сама выбрала себе судьбу, сама и расхлебывай. Попомнишь мое слово – твое дитя, – она кивнула на Октин живот, – трижды отречется от тебя. Яблоко от яблони недалеко падает. Трижды, – повторила она мстительно. И слезы блеснули в ее серо-голубых непреклонных глазах.
С вокзала Октя не раздумывая поехала к себе в общежитие. Щелкая ключом в дверном замке комнатушки, подумала: «Хорошо хоть девчонок нет дома». Она легла не раздеваясь на кровать, свернулась калачиком. Чутко прислушивалась к шорохам в коридоре, ежилась, когда чьи-то шаги раздавались у двери. Наконец – встала, накинула крючок на дверь. Было непереносимо думать, что могут застать врасплох. За окном начинали сгущаться поздние летние сумерки. По темнеющему небу лениво плыли легкие облака. В одном из них почудился воин с мечом. Октя смотрела, точно завороженная, не отрываясь, как оно плывет, подгоняемое ветром, навстречу кровавому закату. На секунду показалось, что еще одно легкое дуновение – и его внесет в полуоткрытое окно. «В чем моя вина? За что?». Она рывком закрыла окно. В тишине комнаты громко щелкнул шпингалет. «Похоже на выстрел», – подумала она. В детстве мать часто водила ее в тир. Учила заряжать ружье, целиться. «Тверже руку держи. Тверже. И под обрез подводи. Под обрез». Октя мазала выстрел за выстрелом, мать досадливо щелкала языком. Когда оставалась последняя пулька, мать брала у нее из рук ружье и, мгновенно вскинув его, попадала в цель. Тогда она очень гордилась этим неженским умением матери. То и дело просила: «Мама, постреляй». Ей нравилось, как одна за другой переворачивались мишени, как остро пахло порохом, как бесперебойно щелкали выстрелы.
«Боже мой! Наверное, также в людей целилась», – содрогнулась Октя.
На следующий день в обеденный перерыв Владас подсел к ней за столик в столовой: «Лаба дена, мано жмона (Добрый день, моя жена), – невесело сказал он. Октя кивнула, не поднимая глаз. – Как жить будем дальше? – Хмуро спросил Владас. Октя молча пожала плечами, закусила губу. – После работы зайду, собери вещи». – Он резко отодвинулся от стола вместе со стулом и, не оглядываясь, вышел.
Вечером она переехала к нему на окраину города в крытую горбылем пристройку. До этого никогда не приводил к себе. В комнате было по-казарменному пусто и чисто. Железная кровать, заправленная байковым одеялом, самодельные полки с книгами, узкий стол у окна. Они прожили здесь до начала зимы. Нехитрое, но обременительное для нее, Окти, хозяйство. Владас – иногда ясный, как летний день, но порой – угрюмый и задумчивый. Хмурая, немногословная хозяйка. Все давило Октю своим однообразием и суровостью. Иной раз утром она открывала глаза, видела потолок, обшитый деревянными шершавыми рейками, старые, пузырящиеся от сырости обои, щелястый пол, и ей становилось так тоскливо – хоть плачь. В тамбуре слышалось тихое позвякивание ведра, скрип печной дверцы. Владас всегда вставал раньше, неслышно выскальзывал из комнаты, растапливал печь, приносил воду. «Рай в шалаше», – горько посмеивалась про себя Октя. Но молчала, сцепив зубы. Только однажды, прочитав объявление на столбе, не удержалась: «Можно снять комнату со всеми удобствами. Давай посмотрим». Владас, не поднимая глаз от книги, твердо произнес: «Это нам не по карману». Но вскоре все разом оборвалось. В тот день она, Октя, вешала во дворе белье. Полы старенького, тесного ей пальто то и дело расходились, руки дубели на холоде. Поначалу она не заметила, как со стороны сарая подошла хозяйка. А увидев – вздрогнула. Та пристально глядела на уже выпирающий округлый живот. Вечером Владас был вызван деликатным постукиванием в дверь. Он долго не возвращался. А когда пришел, хмуро сказал: «Нужно освободить квартиру».
После Нового года Владас привез Октю с сыном Альгюкасом из роддома в общежитие, в комнату, перегороженную на две равные части байковым казенным одеялом. За этой чуткой, шевелящейся от легчайшего дуновения стеной шла такая же семейная жизнь. С детскими болезнями, с нехваткой денег до получки, с запахом борща и пеленок, с бессловесными ссорами, когда жест значит больше, чем крик. В отпуск те, за стеной, уезжали к родителям. И тогда снималось одеяло, и Альгюкас бегал по комнате, шалея от пространства.
Иногда он падал, расшибался. Маленькое треугольное личико его кривилось от боли. Глаза, округленные страхом, медленно наливались слезами. Октя цепенела, а после, негромко вскрикнув, кидалась на помощь. Услышав ее голос, мальчик тотчас заходился в плаче, словно лишь в это мгновение осознавал постигшее его несчастье. Владас сурово останавливал ее на полпути: «Не смей к нему подходить!». И она замирала на месте, точно дрессированное покорное животное, но в душе вспыхивала ярость. Обычно сдерживала себя, лишь багровый нервный румянец выдавал бурю, что бушевала в ней. «Клуша, – бросал Владас и поворачивался к мальчику, – вставай!».
В этом была мука ее теперешней жизни. Иногда она вскакивала ночью, вслушивалась в тихое, еле слышное дыхание сына, и озноб пробегал по телу. Была б ее воля, она бы непрерывно трогала, ощупывала его тельце. Ей казалось чудом, что из ее чрева вышел этот маленький человечек с шелковистым хохолком. Владас словно подстерегал ее, то и дело школил: «Не мешай ему! Оставь ребенка в покое!». И она покорно замыкалась в себе.
Однажды летом они собрались в отпуск к Эляне. Когда подъезжали к маленькому вокзальчику, Октя через окно автобуса заметила ее сухопарую фигуру, суровое строгое лицо, туго стянутые на затылке русые волосы. У нее от страха заныло под ложечкой. Они вышли из автобуса.
– Лаба дена, – покраснев, робко пробормотала Октя. Эляна приветливо кивнула ей:
– Свейки (Здравствуйте). – Она осторожно дотронулась щекой до ее щеки и тотчас нагнулась к Альгису. Взъерошила его пепельный хохолок, присела на корточки, – мано можалес (мой малыш), – Эляна протянула ему руку, – ну свейки, кайп гивяни (здравствуй, как живешь)? – И, подхватив мальчика на руки, прижала к себе. Дрожащим голосом сказала Владасу, – Панашус, панашус (Похож).
Альгис, нахмурив светлые бровки, оглянулся вопросительно на отца:
– Баба? – Спросил он и ткнул в Эляну пальцем.
– Тайп, тайп, баба, – растроганно закивала Эляна и, повернувшись к Окте, сказала, – копия мой брат Альгис. Копия.
Октя смутилась. Хотела было возразить, что мальчик похож на ее мать Елизавету, тот же туповатый носик, те же серо-голубые глаза, но смешалась и промолчала.
Они шли по крохотному городку, зацепившемуся своей околицей за опушку леса. По обе стороны мощеной дороги стояли домики, утопающие в зелени садов. Высоко на горе в окружении купы деревьев высился костел. Был воскресный день, и по дороге к костелу шествовали кряжистые мужчины в черных необмятых, коробящихся на них костюмах, принаряженные дети, женщины с темными огрубевшими лицами в праздничных тесноватых платьях. С Эляной то и дело здоровались, и она, сияя, указывала на Альгиса: «Мано сунайтис (Мой внук)».
Подошли к крохотному домику. Эляна открыла калитку: «Прашом (Пожалуйста)». Октя вошла в прихо-жую, и на нее пахнуло травами, свежестью и чистотой. В комнате был уже накрыт стол. На комоде, спинках стульев и кресел, на подушке кровати лежали бело-снежные вязаные салфетки. Октя робко присела на диванчик.
– Вы здесь хозяйничайте, – кивнула Эляна на стол, – кушайте, отдыхайте, а я пойду. Сейчас служба начнется.
Она достала из шкатулки янтарные четки, молитвенник и ласково помахала Альгису рукой: – Атя, атя. Ики пасиматимо (До свидания). Альгис несмело потянулся к ней, и Владас засмеялся:
– Ты ему понравилась. Бери с собой! Эляна вспыхнула от радости:
– Правда? Можно? – Она просяще посмотрела на Октю. И той стало неловко, она покраснела. Эляна тотчас открыла шкаф, начала что-то лихорадочно искать.
Вытащила белоснежную рубашонку с кружевным воротничком. – Помнишь? Твоя! – Владас, улыбаясь, кивнул. Она мигом переодела Альгиса, пригладила его хохолок. – Ну, сделай ручкой, атя, атя!
Когда дверь за ними захлопнулась, Владас положил Окте руку на плечо:
– Пошла хвастать внуком. Она ведь и в хоре поет. Ни одна служба без нее не проходит. Хочешь, тоже пойдем?
– Ты что? – Нахмурилась Октя. – Знаешь, мне не нравится, что ты ребенка отпустил с ней в костел.
– Нельзя? – Строптиво усмехнулся Владас, но тут же стал уговаривать ее, – ну, пойдем, тебе будет интересно. Сегодня большой праздник. – Октя упрямо молчала. – Как хочешь, – пожал плечами Владас, – я пошел.
Всю неделю, проведенную в доме Эляны, Октя чувствовала себя – точно потерянная. С раннего утра Владас запрягался в работу по дому. Чинил подгнившие ступеньки, подправлял забор, косил сено. Эляна тоже вставала чуть свет, бесшумно хозяйничала на кухне, копалась в огороде. Но стоило лишь Альгису открыть глаза, как она уводила его в лес или на речку. Октя целыми днями томилась одна без дела. Пыталась было браться за какую-либо работу, но все валилось из рук, шло вкривь и вкось. И Эляна, заметив это, сразу же выхватывала у нее лейку, тяпку или ведро. «Не надо. Отдыхай. Ты – гостья. Я люблю в своем доме сама хозяйничать». Владас ни во что не вмешивался. Работал до позднего вечера. Когда темнело, он заходил в дом, долго мылся, фыркал под душем. Ел, пристроившись на углу кухонного столика, и валился, как подкошенный. В воскресенье с утра пошли на кладбище. Долго петляли по аккуратным, посыпанным песком дорожкам мимо деревянных и каменных крестов. Наконец остановились. «Круопене Марите», – прочитала на плите блеклую облупившуюся надпись Октя. Нагнувшись к Владасу, тихо спросила:
– А где твой отец похоронен? Эляна, убиравшая могилу, резко выпрямилась:
– Это ты не у него спрашивай. Это ты у своих спроси. У русских.
Владас молчал. Октя до крови закусила губу. Ночью в постели она долго беззвучно плакала. Под утро разбудила Владаса. Тихо прошептала прямо в ухо:
– Уеду домой. – Он попытался было обнять ее. Но она уперлась руками в его широкую грудь, – отпусти. Все равно уеду.
И столько было решимости в ее голосе, что Владас отпрянул.
– Езжай – раз так, – и отвернулся к стенке.
Эляне сказали, будто бы Окте нужно на работу. Она недоверчиво посмотрела на них. Сурово усмехнулась:
– Обиделась на меня. На правду мою обиделась! –
Помолчав, с болью спросила, – Мальчика с собой возьмешь?
Владас отрезал:
– Альгис останется здесь, – и насмешливо добавил, – она там будет очень занята работой.
Эляна радостно засуетилась. Начала собирать Окте в дорогу ранние яблоки. К автобусу Октю никто не провожал. Владас, не попрощавшись, чуть свет уехал на велосипеде за речку на покос. Из дома уходила она ранним утром, когда Альгис еще спал. «Тихо, тихо! Не буди его!» – Эляна мягко оттеснила ее от кровати.
На следующий год Октя попыталась было уехать с ребенком к матери, но Владас коротко произнес: «Мальчика оставь мне». И она никуда не поехала.
С годами что-то переломилось в ней, отстраненность от мальчика вроде вошла уже в привычку. Лишь изредка, случалось, вздрагивала: «Я, кажется, стала похожа на мать!», – Но суета жизни подхватывала и уносила эту мысль.
За эти годы Владас не изменился. Та же старая, потертая, но отглаженная тройка, те же галстуки без единой морщинки, те же белые, туго накрахмаленные рубахи.
Октя, напротив, погрузнела, махнула на себя рукой. Хозяйство и быт без привычки заедали ее. «Распустеха», – раздражался порой Владас. Она виновато ежилась, но что-либо менять в своей жизни не было ни сил, ни охоты.
В тот год, когда Альгис пошел в первый класс, они получили квартиру. Окте показалось, что началась новая жизнь, она словно воскресла, летала, как на крыльях, не чуя под собой ног. Была прорва дел с устройством, мебелью, мелким ремонтом, и поэтому, когда Владас отвез мальчика летом к Эляне, она не протестовала, только всполошилась: «Он ведь по-литовски почти не разговаривает». – «Вот и научится», – ответил Владас. Вначале планировали, что мальчик пробудет у Эляны неделю-другую, но после этот срок растянулся на месяц, а вскоре и на все лето. Аккурат раз в неделю от Альгиса приходило письмо. В эти дни она по нескольку раз бегала к почтовому ящику, и когда, наконец, в узкой прорези видела конверт с корявыми падающими буквами, сердце у нее сжималось. Дважды за лето Владас ездил проведывать сына, но ее, Октю, с собой не звал. Она уже давно научилась перемалывать свои беды и обиды в одиночку. В августе уже чуть ли не считала дни. Когда же, наконец, увидела сына, подросшего, с поцарапанными загорелыми коленками, с облупленным носом, – вспыхнула от радости. Хотела было броситься навстречу, прижать, что есть сил к себе, чтобы всем телом ощутить его еще детскую хрупкость. Однако внезапно смешалась и лишь смущенно клюнула в щеку. Они стояли, глядя друг на друга сияющими глазами, но вошел Владас и сухо сказал: «Обедать будем?»
Первые дни мальчик не отходил от нее ни на шаг, мешая литовские и русские слова, рассказывал о своем житье-бытье у Эляны. Октя ревниво прислушивалась, то и дело поправляя его: «Алешенька, так по-русски не говорят». Вечером, когда она его укладывала спать, он тихо спросил:
– Мама, ты совсем русская?
– Совсем, – съежившись, ответила она.
– А я литовец, да?
Она смотрела на его короткий туповатый носик, на серо-голубые глаза – точный слепок незнакомой ему и далекой бабки Лизы. Он дернул ее за руку:
– Мама, я литовец, правда?
– Правда, сынок, – кивнула она.
– Ты не называй меня больше Алешенька, зови Альгис, хорошо?
Ей стало так больно, точно кто-то расчетливо и сильно ударил в грудь кулаком. Она притаила дыхание. Через силу холодными чужими губами вытолкнула из себя: «Спи, сынок, спи».
Той же ночью ей приснилась их коммуналка на Петровке и овчарка Прима.
Будто слышатся из коридора почти человечьи исступленные всхлипы и утробный вой. «Опять эта сука щенится!» – Зло шепчет на ухо дяде Петру тетя Женя. Она, Октя, в ночной рубашке и босиком крадется к двери. В щелку ей явственно видно, как корчится и выгибается на своей подстилке Прима. Как из полутьмы выныривает Федорчук. Изможденная Прима застывает. С трудом поднимает навстречу ему свою лобастую голову. Шерсть на боках у нее слиплась и висит клочьями. Прима глухо рычит, и густой воротник у самого загривка становится дыбом. Черный нос морщится, из-под верхней губы щерятся белые острые клыки. Он склоняется к нежно-розовому с рыжими подпалинами брюху, где копошится какой-то скользкий комочек. «Собачка, Примочка», – заискивающе-фальшивым гнусавым голосом тянет Федорчук, Прима тонко жалобно взлаивает в ответ, точно просит пощады. Октя замечает на руках Федорчука толстые брезентовые рукавицы. Они топорщатся, стоят колом, большой палец далеко отставлен в сторону. Он придвигает к черному шершавому собачьему носу плошку с каким-то пахучим варевом, а рука его тем временем по-воровски крадется к брюху. «Примочка, девочка». Октя замечает бисеринки пота, выступившие на его переносице. Внезапно точным, цепким движением Федорчук хватает комочек в руки. И Прима, словно подброшенная невидимой пружиной, вскакивает на задние лапы. Грубая толстая веревка впивается ей в шею. «Примочка, Примочка», – Федорчук шаг за шагом пятится в темь коридора. Веревка дергается и дрожит, точно живое существо. И вдруг бессильно провисает. Прима с обрывком петли на шее несется громадными скачками по длинной извилистой кишке коридора. На миг Октя перехватывает ее разъяренный взгляд. Желто-янтарные глаза налиты кровавым туманом ненависти…