Текст книги "В поисках Ханаан"
Автор книги: Мариам Юзефовская
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)
«Михаил Муравьев – в шестнадцать лет участник войны 1812 г. Один из учредителей Союза Благоденствия. Кончил подавлением польского бунта. Какой длинный путь пройден этим человеком – от заговорщика до карателя. На это ушла вся жизнь. Братья Орловы. Михаил – декабрист, Алексей – душитель бунтов, шеф жандармов. Братья Муравьевы. Александр – декабрист, Михаил – душитель бунтов, председатель комиссии по делу Каракозова. Мы с Костей – тоже братья…
Два вражеских стана. Два голоса. Один – бунтарский, пенящийся от ненависти: «Долой!» Другой – полный воинствующего верноподданничества: «Да здравствует!» Побеги от одного корня… Имя которому – рабство. А у народа должен быть твердый голос хозяина, которому ни один правитель не мог бы прекословить. Но у нас не было, нет и пока не предвидится такового. Испокон веков мы на своей родине не хозяева, мы – холуи. Вот и грыземся между собой. Кто – по наущению, из-за подачки, кто – из ложного самолюбия, а кто по слепоте своей.
Во время польского бунта в Варшаве была найдена и опубликована «Уставная грамота Российской империи». Западная губерния по замыслу Александра должна была стать полигоном реформаторства. Я уверен, что шквал перемен зародится там, на Балтике. История – упорный учитель – любит повторять свои уроки. Мы – легкомысленные ее ученики».
Она долго смотрела в потолок, перечеркнутый перегородкой. В приемнике что-то потрескивало. Иногда прорывался, точно сквозь препоны, все тот же мягкий мужской голос. «Уже в ту пору все понимал, – думала она об Илье, – а я – слепец. Всю жизнь прожила так». Внезапно почудилось, что зеленый кошачий глаз приемника ей насмешливо подмигнул. В приемнике в очередной раз что-то щелкнуло, и вкрадчивый голос сказал: «Сегодня в Литве студенты вышли на демонстрацию, чтобы отметить День независимости, день возрождения. С национальными флагами и лозунгами они вышли на центральную площадь столицы. Демонстрация была разогнана. Среди студентов есть раненые. Около пятнадцати человек задержаны». Голос звучал четко, ясно, словно мужчина стоял где-то рядом. Октя испуганно оглянулась. И вдруг ее обожгло: «Альгис. ОНИ схватили его». Она явственно представила, как сына ведут, заломив руки за спину, как толкают в машину. И сердце до краев наполнилось злобой. «ОНИ охотятся за теми, кто мне дорог, без кого не могу жить. Убили Илью-маленького. Отняли Илью-большого и Владаса. Теперь очередь дошла до Альгиса. Я проклята. Но за что? Почему? Что же делать?» Промелькнула трезвая мысль: «Нужно позвонить домой». Она выскочила в коридор. Дрожащими пальцами набрала код города, свой номер. Трубка отозвалась длинными равнодушными гудками. Она еще раз набрала номер, и снова откуда-то издалека донеслись длинные гудки. Октя подошла к рябому зеркалу. Пристально вглядываясь в свое отражение, с яростью прошептала: «Скулишь! Мечешься! Да, ОНИ – охотники. Это их ремесло. Но разве мы не добровольно стали их дичью? Разве не ты сама отдала им на расправу Илью? И вот оно – воздаяние!» Бессильно оперлась о ломберный столик, и он мягко пошатнулся под ее рукой. Несколько секунд пристально смотрела перед собой. Наконец – отважилась, начала набирать номер телефона Владаса.
Этот номер она помнила наизусть. Иногда, но не чаще, чем раз в месяц, позволяла себе слушать в трубке его быстрое, чуть хрипловатое: «Клаусау (Слушаю)».
На том конце провода тотчас отозвались. Словно давно ждали ее звонка. Женский голос мягко пропел: «Лабвакар (Добрый вечер)». Октя со стесненным сердцем спросила: «Где Альгис? Что с ним?» Но в трубке что-то щелкнуло, и зазвучали тихие гудки. Она снова набрала номер телефона Владаса. «Альгис, Альгис! Где он?» – Не помня себя, закричала в трубку. «Альгиса нет, – услышала она тихий, неуверенный голос женщины. – Временно отсутствует», – сказала та с запинкой. И по этой запинке и этому несуразному «временно отсутствует» Октя поняла, что случилось страшное. «Где Владас?» – Быстро спросила она. «Нера (нету)», – коротко ответили на том конце провода, и снова зазвучали тихие гудки. Некоторое время бессмысленно стояла, держа в руке теплую трубку. Потом осторожно опустила на рычаг. Вернулась в комнату. Кошачий глазок приемника, точно в предсмертном ужасе, расширился и тихо погас.
Октя не знала, сколько прошло времени. Казалось, будто ее накрыли с головой мохнатым серым одеялом, которое душит, давит грудь, не дает дышать. И не было сил его сбросить. Когда открыла глаза, увидела пухлые шапки снега на крыше противоположного дома. И вдруг почудилось, будто кто-то шепнул: «Разбитому кораблю попутного ветра не бывает». Откуда это про разбитый корабль? Ах, да. Здесь, на Петровке. В серой тетради. Смятые паруса, полузатонувший барк. «Неужели мы все на этом полузатонувшем корабле? Бежать! Бежать отсюда!» – Начала лихорадочно напяливать пальто, сапоги. Внезапно остановилась в растерянности: «Куда бежать?» Где-то совсем рядом прошелестел тусклый безжизненный голос: «Ибо живу я среди народа, влекомого к пропасти»…
Она бесцельно, не отдавая себе отчета, бродила по улицам. Уже вечерело, когда добралась до Обуховки. Мать долго возилась с цепочкой.
– Проходи. – Они вошли в комнату, Октя села на диван. – Как погода? – Спросила мать. – Холодно, – отрывисто сказала Октя и замерла в молчании.
Она безразличным взглядом следила за матерью. А та, повязанная белым передничком, смахивала пыль с фарфоровых статуэток, чинно выстроившихся на старом потертом «Беккере». Метелочка из перьев порхала в ее руке. «Точно горничная», – с неприязнью подумала Октя. Они долго молчали. И это было так тягостно и неловко, что не выдержала.
– Как ты живешь? – Спросила она. Мать близоруко рассматривала какую-то щербинку на фарфоре, выпрямилась.
– В общем – неплохо. Раз в неделю отовариваю свой заказ в распределителе. Ты ведь знаешь, я персональная пенсионерка, – со значением сказала она, как-то сразу приосанившись. Октя рассеянно кивнула в ответ. – Продуктов хватает. Убираем, готовим по очереди. Неделю я, неделю – Женя. Но все это не в тягость. Раньше, помнишь, у меня до хозяйства руки не доходили. Жила на казенных харчах. Все в бегах была, в делах. А теперь занимаюсь этим с удовольствием. Едим все диетическое. Легкое. По воскресеньям ходим с Женей на рынок. Но там такая дороговизна – не подступиться. Да, совсем забыла! – Лицо матери оживилось, вспыхнуло. – Встретила как-то Машу. Покупала виноград. Представляешь, зимой – виноград! Это при ее-то пенсии. У меня на двадцать рублей больше – и то не позволяю себе такой роскоши. Я, конечно, поинтересовалась: «Ты что это шикуешь?» Улыбается. «Правнуку», – говорит. Всегда была себе на уме. – Глаза у матери стали строгие, проницательные, точно вернулась в прежние времена. – Помню, из Германии скатерть привезла. С кистями. Мне, конечно, ни слова. Знала, что по головке за такое дело не гладят. Прихожу однажды, на столе – скатерть. Спрашиваю: «Откуда?» Замялась. Молчит. – Мать снизила голос чуть не до шепота, – Думаю, у нее до сей поры остались еще те, старые запасы. Иначе – с каких это шишей зимой – виноград?! А ты как считаешь?
Окте стало невыносимо тоскливо, точно опять накрыли ее с головой мохнатым тяжелым серым одеялом. И нигде ни щелочки, ни просвета.
– Мама, – спросила она с запинкой Елизавету Александровну, – что делать с твоими бумагами? С твоими записями об Испании? Там ведь целый чемодан набрался. Лицо Елизаветы Александровны погасло. Она безразлично пожала плечами:
– Все это теперь никому не нужно. Выкинь. Сожги.
– Я нашла среди бумаг ту испанскую фотографию.
Можно я возьму ее себе? – Спросила деланно спокойным тоном Октя. А внутри все задрожало, как туго натянутая струна. – Кстати, где этот Карлос теперь? Что с ним?
Рука матери взметнулась над головой. Перья заколыхались, зашевелились в воздухе, точно от порыва ветра. «Будто плюмаж, – едва подметила про себя Октя, – головной убор старого воина».
Мать, внимательно глядя на Октю, тихо произнесла:
– Его посадили. Потом, в конце, когда я была уже здесь, расстреляли.
– Где? – Выдохнула Октя.
– Там городок был с таким трудным названием.
Погоди, кажется, Алькал. Громадная старинная тюрьма с башенками. Неподалеку был аэродром.
– Кто расстрелял его? Фашисты?
Елизавета Александровна запнулась. С неохотой вытолкнула из себя:
– Нет, наши.
– Мама, ты что-то путаешь! – Октя вцепилась в ее руку. – Ты путаешь. Не может быть!
– Что ты понимаешь? – Вспыхнула Елизавета Александровна давно забытым огнем. Глаза непримиримо блеснули. – Нас со всех сторон окружали фашисты. Народный фронт раскалывался врагами. И в этой неразберихе бдительность нужна была – как воздух. А он переметнулся к социалистам. Это было предательство. Вам теперь этого не понять…
– Отчего же? – Перебила ее Октя и устало откинулась на спинку стула. – Борьба за чистоту рядов. Шаг влево, шаг вправо – стреляю без предупреждения, – она усмехнулась, – чего уж проще. Кстати – как ты назвала этот городок? Алькал? Поздравляю! Хорошенькое место вы выбрали для своих игр. Это родина Сервантеса.
– Нам было не до того, – отрезала Елизавета
Александровна. Несколько минут она сурово молчала, поджав губы и насупившись. Внезапно в изумлении вскинула брови. – А знаешь, ты, кажется, права. Наша столовая выходила фасадом на площадь, где был памятник Сервантесу. И отель назывался «Сервантес». Там жили наши советники.
– Мама, – прервала Октя, ей вдруг невыносима стала и эта комната, и мать с метелочкой в руках, – я должна сегодня ночью уехать. Квартиру освободила. Документы сдала на оформление. Остальное подождет до приезда Жени. Вот здесь все написано. – Она протянула матери бумаги.
Елизавета Александровна удивилась:
– Ты ведь говорила, что на неделю приехала! – Терпеливо, точно маленькой, начала объяснять:
– Мне нужно срочно ехать, Альгис заболел, – и тут же суеверно испугалась: «Накличу я на его голову беду. Накличу!» Мать обиженно пожала плечами:
– Но ведь был здоров, когда ты уезжала. Да и потом – с ним твой муж, Владас. – Она проницательно посмотрела на Октю. – У вас с ним все в порядке? Октя кивнула:
– Все в порядке.
– Вот видишь, он присмотрит. Да и Альгис не маленький.
– Нет, мама, не могу. У меня уже билет на руках, – она открыла сумочку, показала билет. И замерла. Когда и где купила его – припомнить не могла.
– Вольному воля, – поджала губы мать. – Может, хоть поешь со мной? – Внезапно несмело добавила она.
И эта робость доконала Октю. Она подавленно кивнула. Мать подала еду в крохотных детских тарелочках:
– Ешь, это протертый суп-пюре. Очень полезно. Октя хлебала скользковатую безвкусную жижицу. А в мыслях было только одно: «Альгис, Альгис».
Мать отложила ложку, положила Окте руку на запястье. И Октя вздрогнула от неожиданной ласки, точно ее током пронзило. Сколько помнила себя, мать никогда себе этого не позволяла.
– Октя, – приглушенно пробормотала Елизавета Александровна, – я давно у тебя хотела спросить! Как Альгис? Учится? Он не вышел из комсомола? Ты не думай, – заторопилась она, увидев, как исказилось лицо Окти, – я ведь переживаю за него. Знаю, что у вас творится. – Октя съежилась от страха: «Неужели ей что-то известно?» А мать, не замечая ее затравленного взгляда, все тянула и тянула свое, – каждый день читаю газеты, смотрю телевизор. Слушаю Францию, Испанию. Язык еще помню. Я тебе говорила в свое время, что эти вражьи недобитки только ждут своего часа. Так оно и получилось. Только вожжи отпустили, сразу начали рваться из упряжи. А ведь помню: встречали с цветами. Конечно, не все, были такие, что и ножи точили. Как там твой муж, тетушка его, Эляна? Небось в этот фронт вступили? – Лицо матери злобно передернулось. – Главное – «фронтом» назвали. Что такое фронт – не видели и не нюхали. Раньше бы им быстро объяснили, что такое фронт. За три дня был бы наведен порядок. От этой парши и следа не осталось бы. – Октя молча сжала губы. Мать подозрительно посмотрела на нее. – Что ты молчишь? Или, может, к ним переметнулась?! С тебя все станется. – Октя горько улыбнулась.
– А мальчик? Альгис? Надеюсь, у тебя хватило ума перетянуть его на свои позиции? – Октя молча кив-нула, с болью подумав: «Знать бы еще свои позиции». – Может, мне ему письмо написать? Разъяснить обстановку? Октя, не сдержавшись, криво усмехнулась:
– Напиши, мама.
Елизавета Александровна обидчиво заморгала:
– Как хочешь. – Немного помолчав, она угрюмо сказала, – я завещание составила. Тебе, Жене, Альгису – по триста пятьдесят рублей. И еще, когда умру – может, тебе меня хоронить придется, так знай, ты на это дело не траться. Все это теперь хлопотно и дорого, говорят. Пусть меня Совет ветеранов хоронит.
– Мама, ну о чем ты! – Жалобно вскрикнула Октя.
– Погоди, – оборвала ее строго Елизавета
Александровна. – Я предполагаю, что тебе не придется этим вопросом заниматься. Но видишь, сейчас тоже не думала тебя вызывать, а пришлось.
– Ладно, мама, я побегу, у меня еще прорва дел, – пробормотала Октя, чувствуя, что вот-вот сорвется на рыдание. Елизавета Александровна кивнула ей сухо:
– Иди. На вокзал не пойду, не обессудь. – В прихожей остановила, – да, послушай, если будешь обряжать меня, так надень пиджак мой черный, помнишь? С орденскими колодками. А ордена отдай Альгису.
Дверь захлопнулась, и тотчас звякнула цепочка. «Вот и все», – послышалось в этом металлическом звуке.
6
Октя приехала утром, когда город уже проснулся. Крадучись, вошла в квартиру, все время чудилось, будто может разбудить Альгиса. И потому на цыпочках, не снимая пальто, прошла в его комнату. Постель была не смята. Она села на кровать, окинула пристальным взглядом полки с книгами, письменный стол, стопку тетрадей. «Что ты сидишь? – Прошептал строгий голос. – Иди, ищи своего мальчика! Спаси его!» Она тотчас заторопилась, начала собираться, ею вновь овладело гнетущее беспокойство.
Шла по пустынным, скудно освещенным улицам, внимательно вглядываясь в стены домов, в заснеженный тротуар. Пыталась понять потаенный язык равнодуш-ных серых зданий, белой пороши, сиротливых деревьев – этих немых свидетелей, которые видели, должны были видеть, что сделали с ее сыном. На улице уже появились первые прохожие. Она пыталась было остановить одного, другого. «Где мой сын?» Но лица их были злые, испуганные. И она поняла: правды не добьется. Решила пойти к университету. Шла долго, путаясь и петляя по улицам. Иногда ей казалось, что кто-то за ней крадется следом. И тогда пряталась в подворотне, стояла, затаив дыхание, прижимаясь к промерзшим стенам домов. Уже погасли фонари, и выкатилось хмурое февральское солнце. Она не первый час бродила около университета. Вглядывалась в чужие юные лица, вслушивалась в торопливый негромкий говор. Порой чудилось, будто впереди мелькнула фигура Альгиса. И она бежала следом, расталкивая всех, кто попадался на пути. От нее с испугом отшатывались. Иногда за ее спиной раздавался смех. Он раскатывался, точно быстрый несмелый гром, в окрестных узких переулочках, ударялся о низкие своды брам и беспощадно настигал ее. Подгоняемая им, она бежала все быстрей и быстрей.
Пасмурный зимний день уже угасал, уходил в небытие. А она все кружила и кружила вокруг университетского квартала, словно привязанная, машинально переставляя давно окоченевшие ноги. Изредка останавливалась. Замирала на несколько секунд, подняв лицо вверх. Небо, сжатое крышами домов, казалось узкой серой полосой. «Точно талый истоптанный снег», – угрюмо думала она. Внезапно почудилось, что за башнями крепости эта узкая полоса ныряет в черную яму. «Так вот куда стекает капля за каплей время! Туда, в кромешную бездонную пропасть. Наверное, там притаилось прошлое». Она бегом обогнула крепость и нырнула в низко нависшую арку подворотни. Словно какая-то сила толкнула ее к маленькому флигелю в углу двора. Крадучись, обошла его вокруг. И вдруг увидела, как из дома, прямо из его стены, шагнул юноша. Рослый, с гладко зачесанными волосами, в каком-то вычурном, с высокой застежкой сюртуке. Сзади, не отставая ни на шаг, следовали два конвоира. «Альгис?!» – Хотела окликнуть его, но не решилась и в испуге ладонью зажала рот. Юношу так быстро провели мимо нее, что она даже не успела коснуться его руки. Только перехватила мимолетный взгляд. И увидела в нем такое смятение, что у нее сжалось сердце. Каким-то сверхчеловеческим чутьем она поняла, что в этот миг душа его дрогнула в неясном предчувствии смерти. «Стойте! Это мой сын! Отдайте мне его!» Ей казалось, что рот ее разрывается в крике. Но в черной яме дворового колодца слышались лишь удаляющиеся шаги. Внезапно рядом прошептал чей-то рассудочный голос: «Ты жалеешь его! А разве он думал о тебе, когда замышлял свое дело? И разве такие, как он, не должны готовить себя к смертному часу? Разве они не твердят о верности долгу, толкая других на пагубу?» Она с нена-вистью выдохнула этому рассудочному спокойному голосу: «Тварь! Трусливая тварь! Ты всегда остаешься в стороне. Потом, когда все уляжется, выползешь из своей норки и первым ринешься к столу, чтобы не упустить кусок». – «Все не могут положить голову на плаху, – с самодовольным достоинством ответил ей все тот же голос, – кто-то должен дальше прясть нить жизни». Но она уже не слушала. Она бежала следом, не видимая конвоирами. Они вели юношу мимо спящих приземистых домиков, мимо немой, продрогшей насквозь колокольни, к узорчатой заиндевелой чугунной решетке, откуда, точно узник, выглядывал дом с высоким треугольным фронтоном. Она отставала, задыхаясь от бега. А они уходили все дальше и дальше.
– Куда они ведут тебя? – Крикнула в голос Октя. Или, может, это только ей показалось, что крикнула?
– Пропустите! – Услышала внезапно властный голос.
Створки ворот приоткрылись, и ее подтолкнули к крыльцу. Тотчас в морозном воздухе глухо ахнул засов, зазвенела цепь. Ей показалось, будто попала в тюрьму.
– Пожалуйте сюда! Их высокопревосходительство генерал-губернатор Муравьев ждет вас.
Она поднялась по мраморной лестнице. Перед ней распахнули дверь, и Октя вошла в кабинет, обитый багровыми штофными обоями. «Что это? – Со страхом подумала она. – Кровь казненных и невинно загубленных?» Перед ней выплыло узкое сановитое лицо в мешочках и складках от бессонных ночей, от застарелой неизлечимой болезни, имя которой страх. Октя тотчас поняла это, ибо сама была больна той же болезнью.
– С кем имею честь? – Он приподнялся.
– Я – мать, – пробормотала Октя, – моего сына…
– Знаю вашего сына, – перебил он ее сурово, – его имя Апостол, не так ли?
– Нет, нет! – Закричала Октя. – У него другое имя. Его зовут…
– Не спорьте, – сурово оборвал он ее, – это вы, матери, называете своих сыновей Николеньками, Мишелями, Сержами. Для тех, кто попадает к нам сюда, есть лишь одно имя – Апостол. Ибо эти люди не сеют и не жнут. Дело их жизни – идти в стужу, непогоду, зной – от дома к дому, от общины к общине. Что несут они с собой. Хлеб? Воду? Милосердие? Нет. Они несут новую химеру. Подите сюда. – Голос его был суров и властен. Это был голос человека, привыкшего повелевать. Он откинул край тяжелой портьеры и поманил ее к окну. – Видите кровавый след? То след тех, коих они свели с пути истинного. Я приказал сменить булыжник, но назавтра снова проступил этот кровавый след. – Он хитро усмехнулся. – Попомните мое слово – у вас тоже будет много возни с этим. – Октя явственно увидела снег и наледь в бурых подтеках и в страхе отпрянула от окна. – Испугались? – Усмехнулся он. – А каково мне сие зреть денно и нощно? – И, расширив глаза, прошептал, – вероятно, оповеданы? Мне ими пожалован новый герб. Перекладина и петля. – Его палец быстрым росчерком нарисовал в воздухе виселицу и бессильно застыл. Он тихо опустил портьеру, и снова кабинет погрузился в кровавое марево багрового штофа. – Спросите любого из них, что им движет. Все в один голос скажут одно – справедливость. Но я не верю в их понимание справедливости. Не верю. Ибо эти лекари знают лишь одно средство – кровопускание и раздор. – Он подошел к Окте совсем близко, и она почувствовала тяжелое дыхание старого, нездорового человека. – Кто ответит, что нужно моему Отечеству, беспрерывно раздираемому смутой и мятежами? Людская молва переменчива. То, что вчера возносили до небес, завтра втаптывают в грязь. Я давно, не таясь, отрекся от пагубного пути заговорщиков и себялюбцев. Лечить нужно не время, – твердил я им, – лечить нужно себя, общество, нравы. Медленно, постепенно, вершок за вершком. Они, эти апостолы, погнушались мною. Они вышли на площадь в декабрьскую стужу. – Он окаменел лицом. Молча стоял несколько мгновений, внезапно прокричал лающим голосом, – и промеж них, промеж этих бунтовщиков – мой единоутробный брат!!! – Он поднял голову. И в этом узком треугольном лице, в этом хохолке с залысинами ей почудился брат Ильи. «Костя!» – Окликнула она его. Но он, поспешно отвернувшись, отошел к столу, начал ворошить на нем бумаги. «Вы ошиблись, сударыня», – не оборачиваясь бросил ей из-за плеча. Она тихо попятилась к двери. Он поднял голову, зорко посмотрел на нее и засмеялся, грозя скрюченным пальцем.
Когда Октя выскочила на заснеженную безмолвную площадь, он открыл окно и крикнул ей, выдыхая светящиеся клубы пара в морозный воздух: «Передайте там, на воле, что я пропадаю. Я в капкане. Матушке своей передайте, Елизавете Александровне. Много похвального наслышан о ней. Истая дочь своего Отечества!». Эти светящиеся клубы пара, точно воздушные шары, долго плыли в воздухе, а после – вдруг сгинули, растаяли. Стылый пронзительный ветер сыпал в лицо пригоршни мелких колких снежинок. Внизу, в мертвом свете угрюмых фонарей, виднелась сумрачная темная лента льда. Оскальзываясь и падая, Октя перешла на другой берег. Навстречу ей грозно двинулась заснеженная шапка обезглавленного церковного купола.
Она очнулась только у своего дома. Долго беспомощно скреблась у двери, возилась с ключом. В тусклом свете лестничной клетки ей явственно виделось, как злобно, насмешливо сжимала узкие, капризно изогнутые губы замочная скважина. Как издевательски щурился на нее, Октю, дверной глазок. А сзади, где-то в глубине лестничной клетки, щелкал, отсчитывая этажи, лифт. Казалось, там, за спиной, вот-вот бесшумно распахнутся створки его двери и громадный обезглавленный церковный купол выползет, точно квашня, на лестничную клетку, обрушит на Октю свои изъеденные временем кирпичи, серую занозистую дранку, грохочущую чешую жестяной кровли. Внезапно дверь тихо приоткрылась. Октя быстро переступила через порог. За спиной глухо щелкнул язычок замка.
– Ты? – Сонно спросил Альгис. Октя почтительно поклонилась:
– Вы здесь? Чем обязана? Это такая честь для меня, – она лепетала жалкие бессвязные слова, приседая в низком реверансе, стараясь поймать на лету и поцеловать руку.
Альгис в ужасе отступил. Сквозь вязкий туман своего безумия она заметила этот ужас. Прочла его в глазах, в дрожании рта. И, прижав палец к губам, прошептала:
– Не бойтесь, я не скажу никому, что вы здесь. За мной тоже гнались, я ускользнула. – Она искательно улыбнулась. Сын отступал все дальше и дальше вглубь квартиры. И тогда гневно выкрикнула:
– От кого вы прячетесь? Вы всех обманули. Вы крутитесь, ловчите, а в душе у вас страх.
– Что с тобой? – Прошептал Альгис.
Октя замерла на миг, вслушиваясь в этот дрожащий голос. Несколько секунд стояла, опустив глаза, прислонясь к стенке, словно пытаясь осмыслить происходящее. Внезапно злобно сощурилась:
– Вы и меня боитесь! Думаете, я вас шарфом? Как вы когда-то своего отца? – Насмешливо спросила Октя. – Но мне не нужен ваш скипетр! Слышите? – Она кинулась к шкафу. Начала выдвигать ящик за ящиком, выкидывая на пол перчатки, шапочки, зонты, что-то бормоча и всхлипывая.
За ее спиной послышались тихие вкрадчивые звуки. Она резко обернулась. Гулко хлопнула входная дверь. По ступеням застучали, загромыхали шаги.
– Куда же вы? Чего вы испугались? Вот он, мой шарф! Им же нельзя задушить! – Крикнула вдогон Октя. Она повертела в руках крохотный шерстяной шарфик, который когда-то повязывала сыну, и беззвучно засмеялась.
7
Октя вернулась из больницы в начале лета, когда бледно-желтые восковые чашечки липового цвета едва успели раскрыться. Но их сладковато-приторный запах уже плыл по улицам, смешиваясь с запахом пыли и пожухлой, привядшей от жары травы. Истомленные послеполуденным зноем улицы казались сонными, притихшими. Она радовалась их безлюдью. Шла, не поднимая глаз. Казалось, редкие прохожие, идущие ей навстречу, настороженно косятся в ее сторону, стараются обойти стороной. Жалась к домам, к их стенам, источающим накопленный за день жар. Изредка из угрюмых арок подъездов старых приземистых особняков тянуло застоялой сыростью и прохладой глубокого погреба. И тогда она вздрагивала. Пугливо вглядывалась в их черные провальные утробы. Конфузливая дрожащая улыбка казалась застывшей, приклеенной на ее бледных губах. Она мало изменилась за время, проведенное в больнице. Быть может, стала бледней обычного, да иссиня-черные волосы, которые всегда отливали блеском, сейчас казались тусклыми, безжизненными и висели слипшимися прядями. И еще – больничный запах. Он витал вокруг нее, забивая нос, гортань. Там, в палате, она к нему давно притерпелась, свыклась. Но лишь только вышла на волю, вздохнула полной грудью, как почувствовала, что обернута, туго запелената, точно в кокон, – в этот затхлый запах сиротства, несчастья и болезни.
Квартира встретила ее запустением и тишиной. Она знала, что Альгис уехал на все лето в стройотряд. Но это ничуть не огорчало. Напротив, после всего того, что произошло с ней, со страхом думала о жизни с сыном. Он приходил к ней в больницу. Но там, на виду у чужих людей, в комнате, где стояло равномерное гудение улья от приглушенных голосов, можно было не глядеть друг на друга, обмениваться ничего не значащими словами, умалчивая о том страшном, что неотступно мучило обоих.
«Ничего не поделаешь, – обреченно думала она, – мальчик хочет быть таким, как те, кто его окружает. Даже букашка стремится в минуты опасности слиться с травой. Не каждому под силу прожить свою жизнь «чужаком». – «А ты смогла, за что и расплачиваешься», – хихикал насмешливый голос. Октя покорно опускала голову.
Многое из того, чем владела раньше, теперь, после больницы, показалось ей несметным сокровищем. Главное – свобода! Когда твердо знаешь, что за каждым твоим шагом, за выражением твоего лица – никто не следит. Когда по тебе то и дело не скользит равнодушный сторожащий взгляд надзирателя. И еще – тишина! Она слышала в ней собственное дыхание. Иногда ночью просыпалась от этой тишины. Чутко прислушивалась. Ей чудились больничные звуки: шарканье шагов, тихий звон ключей, скрип двери. Она тотчас сжималась в комок, пряталась с головой под подушку. Проходила минута, другая, и Октя со щемящей, взмывающей вверх радостью тихо шептала себе: «Очнись! Очнись! Ты на свободе!» Утром все это отступало, уходило прочь. Ночные страхи казались глупыми, смешными. В ярком свете дня она чувствовала, как исподволь, нить за нитью ее начинают связывать с жизнью новые желания и привычки. Точно судьба, смилостивившись, вновь натягивала ту прочную основу, из которой ткется полотно бытия.
Случались и провалы, когда нить, казалось, ослабевала, рвалась, путалась. В эти дни она часами могла бессмысленно глядеть в угол, ворочая в душе один и тот же тяжелый, как гранитная глыба, вопрос: «Зачем человек живет? Зачем? И жутко ему и одиноко. Но цепляется до последнего. Что это? Привычка к жизни? Трусость? Или природа-мать держит человека, точно неразумное дитя, за руку до назначенного часа?» Ее собственная жизнь в иные минуты казалась чужой, незнакомой. Мать, Илья, Владас, Альгис, старик в кроваво-красном кабинете – все они мелькали перед ней в диком стремительном хороводе. Октя лихорадочно пыталась нанизать их на нить своего бытия. Соединить, скрепить между собой. Но время казалось разрубленным на мертвые и бездушные куски. Лица кривлялись, корчились от слез и смеха. На секунду хоровод замирал, словно для того чтобы лучше запечатлеться в ее памяти. Вскоре они начинали отступать, таять. Уходить в небытие. Она боялась этих минут до колотья в груди.
Теперь Октя стала избегать встреч с людьми. Перед тем как выйти из дома, долго вслушивалась в звуки, доносящиеся извне: хлопанье дверей, шум лифта, стук каблуков по лестнице. Встречи с соседями были для нее непереносимой мукой. Тотчас хотелось спрятаться, стать невидимой для глаза соринкой. Будто отныне несла на себе тайный знак, который уже не позволял ей смешиваться в единое целое с людьми. «Теперь я не такая, как все», – эта мысль жгла и мучила неотступно. Иногда усилием воли она заставляла себя вглядываться в чужие лица. Но тотчас поспешно отходила прочь. Нет, она не боялась людей и не испытывала к ним злобы. Но вглядываясь в их скучные, угрюмые лица, будто припорошенные землистым цветом усталости – чувствовала, как черная тоска накатывает на нее. «Подальше, подальше от всех», – точно заклинание твердила про себя Октя. Случалось, что за неделю ей не доводилось ни с кем и десятком слов перемолвиться. Иногда не замечала этого. Но внезапно подступала, подкатывала к душе тяжелая смута. И тогда ноги сами несли ее на Кальварию, к старой пятиэтажке с облупившимися балконами. Лиды часто не оказывалось дома. Октя терпеливо ждала, сидя на лавочке у самого подъезда. В этом доме при виде нее особой радости не выказывали, но Лида сразу же вела на кухню. Кормила вчерашним супом или кашей. Совала свертки со старыми вещами. Октя, смущенно улыбаясь, робко отодвигалась от стола. «Ешь», – властно, словно ребенка, понукала Лида.
У них теперь часто в доме бывали какие-то люди. Они приходили в неурочный час, шумно толкались в прихожей. Их возбужденные голоса доносились из комнаты на кухню, где обычно принимали Октю. С их приходом Лида каменела лицом, начинала суетиться, мельтешить у плиты. Ближе к ночи на кухню быстрым твердым шагом входил Николай. «Октя, ты? – Рассеянно-приветливо ронял он. И торопил жену, – готово? Давай быстрей! Люди-то проголодались». Лида сумрачно смотрела на него: «Можно подавать». Он уходил в комнату, неумело неся на далеко вытянутых руках поднос, заставленный тарелками со снедью. Провожая его долгим взглядом, Лида шепотом бросала вслед:
– Идеи идеями, а кушать хоцца. Видно, голод не тетка, – недобро усмехаясь, кивала на стенку, за которой слышались голоса. – Ишь ты, товарищи по оружию. – Но тотчас спохватывалась, замечая внимательный взор Окти. – Сослуживцы его, – сухо поясняла она, не глядя в глаза и низко опустив голову.