Текст книги "Новые праздники"
Автор книги: Максим Гурин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц)
XL
Однажды, как уже говорилось, сработанная впопыхах плотина моего идиотского сердца не выдержала-таки натиска плотной, тяжелой и до крайности настойчиво давящей на нее, плотину, блядь, творческой воды. Вновь оказался я низвергнут в пучину образного и семиотического океана. На сей раз по причине тотального, отразившегося буквально во всех сферах моего, в сущности, небогатого этими сферами, мышления, охуения от бесперспективной и самой сильной своей Любви (хочу надеяться, что на ТОТ момент, хоть и не поднялась рука обойтись без скобок) я сразу установил, что весь этот океан – не что иное есть, как все та же, уже воспетая мною неоднократно, менструальная девичья кровь. Женщина всецело поглотила меня, взяла за яички и полновластно повлекла за собой в неизведанные миры. Думать было уже поздно, и потому я шел покорно и молча, к своему неудивлению попутно и перманентно охуевая опять же от наблюдаемой по сторонам Неизбывной Красоты.
Женщина в ту коварную зиму победила меня. Она, эта Великая Полководка, очень рационально, как одни лишь девчонки умеют, хоть и приписывает им молва склонность к левополушарной мозговой деятельности, опиздинительно ловко скоординировала действия всех своих фронтов, очень мудро, тонко и лаконично сформулировала задачи, провела политинформацию во всех своих боевых частях всех своих многочисленных армий и решительно атаковала меня, твердо зная уже к моменту начала наступления, что я больше не воин, блядь.
С юга моей души, то бишь по самому не привыкшему к холоду месту этой самой ебаной душонки моей, била меня Имярек; с севера обрушивались на меня многочисленные женские попсовые голоски и песенки, в которых деморализованному мне опять-таки виделись многочисленные проявления многообразной души моей Любимой; с запада – анализировал я бесконечное множество иных окружающих меня женщин, которые тоже все, как одна, так милы, так милы, что все от них, казалось, стерпел бы; с востока – одолевали меня мечты о пасторальном счастье с Единственной моей, и тут же разбивались о западную хуйню, каковой все-таки, наряду с восточной, столь переполнена душа любой девочки; а по линии экватора, словно кольца космического мусора вокруг Сатурна, опоясали меня неясные образы и неописуемой красоты невнятные запахи, стремления, желания и прочая девственная, неструктурированная и неподдающаяся ещё какой-либо каталогизации женственность.
Как вы понимаете (очень, видите ли, хотелось бы надеяться, что хоть чего-то понимаете вы!), я не мог больше оставаться прежним, таким жалким, незащищенным и горем убитым в этой жестокой Женской Вселеннной, постоянно искушающей, жалящей, ласкающей, возрождающей и снова угрожающей даже простому физическому существованию.
Мне нужна была защита. И я начала неосознанно маскироваться. Неосознанно, опять же, пошла я по двум направлениям сразу: с одной стороны по пути культивирования в своем творчестве женского начала в моем идеальном, построенном, впрочем, на базе реального опыта, представлении, а с другой – начал я культивировать в своей непосредственной жизни образ Мужчины, который подсознательно всегда меня притягивал до такой степени сильно, будто я все-таки не мужик, хоть и хуем неплохим от рождения награжден, но Баба, стремящаяся раствориться в своей суровой противоположности. И это, заметьте, при полном отсутствии искреннего интереса к своему, все-таки мужскому, полу. Такая хуйня. Потому, сочиняя женские песенки, я так ревностно заставлял себя преодолевать трудности во всех остальных сферах. Потому-то, так радовался я, что, блядь, научился-таки сжав зубы, доводить типичные мужские дела до конца. И чем больше, выражаясь аллегорически, но без сексуального подтекста, вбивал я гвоздей, тем большее и глубоко чувственное удовольствие дарил мне процесс сочинения песен от Женского Лица. Конечно, это все очень просто и примитивно, но, блядь, вы, интеллектуалы, послушайте хоть раз в жизни человека, который умеет чувствовать... (Да и пиздеть тоже.)
Да и потом ужасно я стосковался по привычному мне образу жизни: репетиции, записи, концерты, хоть и редкие. Очень хотелось мне хоть чего-нибудь насочинять и поиграть. Я же все-таки, что ни говори, музыкант, блядь! И хуй с ним с тем, что симфоническое мышление никого по большому счету не прельщает. Не нужны вам, людям, симфонии, так нате, блядь, песни! Но сами поймите, не могу я не сочинять! Графоман я, хоть и по сравнению с некоторыми любимыми девочками мало пишу. Но так это и логично, ибо я все-таки по папиному образу и подобию создан, а он, наш Отец Небесный – настоящий Мужик, а девки все из ребра, чего даже Имярек не отрицала, хотя, видимо, для того лишь, чтоб маленькому своему сердечному другу-мне подыграть. Хуй знает... Хуй (ветер) знает, где ее искать и искать ли вообще.
Первой песнёй в новом для меня жанре стала многострадальная «Пойду за моря и реки». Я имел наглость сочинить ее с очень самоуверенной жизненной установкой, что я охуительный многоумеющий композиторик. Я взял гитару и посмотрел в даль, каковую являли собой уебищные цветастые салатовые обои менее чем в полутора метрах от моих загоревшихся творческими индикаторами глаз. Шел хуевый неполноценный февраль девяносто шестого.
Я вперился, блядь, в вышеозначенную даль и ясно-ясно увидел мелодийку, как мне показалось, попсовую до Нельзя. Моментально сочинились куплетики, моментально нарулились тривиальные септаккорды (ибо, раз уж попс, то хотя бы с привкусом джаза, что б уж не совсем противно на тот момент) с нонами и прочими уменьшениями и ущемлениями авангардных яичек. Ни секунды не думая, мой корявый голосок сам собою запел в моей сумрачной комнате третий припев с модуляцией на полтона вверх.
И, конечно, личностная чувственная подоплека, как моча, в голове стучала. Видел я очень четко перед собой дурацкую свою Имярек, которая, согласно замыслу Творца, переживает в своей сучьей Германии очередной катАрсис, и вот приходит к несвойственному, но столь вожделенному мною выбору. Понимает, блядь, лирическая героиня, наконец (дура чертова!), что все в этом столь ненавистном ей мире – херня собачья, кроме нашей с ней Вечной Любви, и все бросает она и мчится, как птичка, к Любимому. То есть, ещё не мчится, а вдруг обостренно чувствует, что она должна так поступить: бросить всю свою хуйню и несмотря на грядущие трудности двинуться навстречу Счастью, сомнительному, конечно, но сейчас Героиня, типа, не смеет позволить себе сомневаться. И вот она поет:
Пойду за моря и реки, за леса и горы (такие, блядь, парные фольклорные образики)
Тебя я увижу снова, я на все готова (то есть, без смущения, прямым текстом всю хуйню, ибо, когда по-настоящему чувствуешь, то, блядь, не мудрствуешь, как я это для себя понимаю)
Когда корабли надежды гибнут в синем море (тут уж, блядь, «интертекстуальность» и вообще парадоксальное переосмысление всего, блядь, мира путем столкновения двух устойчивых словосочетаний)
Пусть Ветер уносит в небо, словно ты и не был,
но я помню всё... ( тут вообще все просто. Ветер – это, блядь, не хухра-мухра, но, извините за выражение, яркий архетипический образ, как и «небо», а то, что девочка-героиня все, дескать, помнит, так это художественное преувеличение, потому что ни хуя они, девочки, никогда ни о ком не помнят, но в построении Идеального Образа такая хуйня вполне допустима).
Сочинив оную композицию, покорный слуга, каковой в то время не был ещё покорным, а был все ещё непростительно юн и самонадеян, выполз на лестницу покурить, ибо ещё не завел обычай курить прямо в комнате. Была тихая зимняя ночь. На лестничной клетке глупо горела лампа дневного света. Настроение было великолепным. Давно уже ничего подобного не испытывалось. Такое чувство постсочинения, как когда с новой возлюбленной в первый раз поебешься. Такое, блядь, счастье, что нет слов. И покою тоже нет. Но такое это счастливое беспокойство, что кошмар просто. При этом чувство было немного другое, чем когда для Другого Оркестра от всей своей сумрачной души что-нибудь сочинишь. Тогда тоже была невъебенная радость, хоть и не каждый раз далеко, но, если помните, тогда я занимался созиданием иллюзорных пленочек, чтобы положить их на поверхность говенной лужи, в тайне желая, чтобы кто-нибудь нетронутый туда-таки наступил и охуел так же, как и другие оркестранты. Поэтому чего-то было в этой радости жуткое и не очень чистенькое, как и во всяком искусстве ради одного лишь самовыражения.
А тут я впервые испытал нечто другое. Я чувствовал, что я не то, чтобы выкачал из себя всю энергию для создания гребаной иллюзорной пленки и курю теперь, охуевший и обезвоженный, а напротив, простите меня за банальность, вся та накопившаяся за несколько месяцев энергия, отданная этой попсовой (а попс в тот период воспринимался мной, хоть уже и как святой жанр, но все-таки ещё низкий) песенке об обретении жертвенного «женского счастья», в тот же миг, как только творческий процесс завершился, вернулась ко мне, как всегда случалось по дошедшим до нашего неблагодарного времени слухам с великими гуманистами прошлого, в существенно большем объеме, чем та, что отдал этой девочке-песенке я...
Я стоя на лестнице, охуел от радости и затягивался вонючим дымом дешевых сигарет так глубоко, как ещё никогда прежде. Тут-то и увидел я поднимающегося ко мне, нисколько не смущенного столь поздним часом, как начало четвертого, Дулова. Он был грустен и, подобно мне, охуевший, хоть и совсем по другой причине. Бедному моему другу детства приходилось в ту особенно долгую для него зиму с ежедневным спокойным упорством, что, как я знаю, давалось ему ценой нечеловеческих усилий в борьбе с самим собой, ухаживать за крайне медленно, хоть и верно отходящей к иной, лучшей жизни, бабушкой. Бедный мой друг! Ведь бабушка его отходила к этой самой ещё более лучшей жизни аккуратно всю зиму с декабря по третью декаду марта. Как раз в то время, когда Саня хотел устроить себе познавательный отдых путем записи рэйвового проекта! С каким бы удовольствием сидел он на студии и хуярил собственные, в отличие от всех этих шаровиков-халявщиков-CD-ромщиков, сэмплы и барабанные лупы, чем он уже начал было заниматься к тому моменту, как бабушка решила, что ей пора...
О, что называется, жизнь человеческая! Никого не ебет горе чужое! Ни бабушку, ни ее внучкА. Что делать? Неужели прав Николай Гаврилыч, что ни хуя не поделаешь?! О, ужас! Фобос-Деймос, блядь! Ебись-ебись конем-конем! (Какая, однако, ритмика! Как копытца, прямо, перебирающее галоп! – «ебись-ебись конем-конем!»)
Грустная Дулушка довольно быстро мне от всего сердца объяснила то, что я, как обычно, и без него знал, но от всей души не хотел о том думать в тот счастливый миг Обретения Новой Попсовой Радости! Конечно, все это со временем кончилось, и стало все ещё хуже, чем некуда. Но все-таки несколько недель я был счастлив, как глупая птичка, и еле сдерживал себя, чтобы не упорхнуть куда-нибудь на хуй с нашего никак не кончающегося последнего ремонта.
Уже через полторы недели в моем арсенале новоиспеченного попсовика было уже песен пять или шесть. Я тогда ещё радовался, что все это не самовыражение, а просто раздача слонов гипотетическим слушателям. То есть, самовыражение, конечно, но оченно опосредованное. И песенки были, кроме самой первой «Про моря и реки» веселенькие и непринужденные, хотя и с формальными заебами вроде частых смен ритма и модуляций, а если и без них, то чаще всего на шесть или семь восьмых вместо опробованных и давно принятых на вооружение целыми поколениями попсовиков четырёх четвертей в качестве панацеи от всех культурологических бед.
Вообще, тот период своей ублюдочной жизни, я вполне осознанно воспринимал как эпоху кармических отработок. Я по-прежнему плохо понимал, в чем, собственно, моя, блядь, вина, но как истинный Папин Сын, полагал, что Папке виднее. (Все-таки недаром мы со Святой Еленой на клеточном уровне душою целых полгода обменивались. Ах, как стройна и сексуальна была Ленушкина душа! Тьфу, блядь, опять расчувствовался!)
Поэтому, помимо ремонтной работы, очень интересно мне было попробовать себя в качестве не композитора, а спокойного исполнительного клавишника. А то Сережа мне все мозги проебал, что заебал я его своим композиторством, когда он, де, почему-то должен был мою хуйню исполнять (кстати, никто, блядь, так уж не заставлял). Тем не менее, мне было интересно, конечно, попробовать себя в иной шкуре и побыть просто музыкантом, чего не случалось со мной со времен сдачи экзаменов и зачетов в музыкальной школе, что, кстати сказать, уже тогда ужасно меня раздражало, как и вообще любые проверки какими-то ублюдками моих умений и знаний во всех формах.
Подвернулся случай. Познакомился я с молодым композитором и поэтом, блядь, как и я сам, блядь, Олегом Чеховым. Мне понравилась его музычка и его от всей души идущая устремленность к достижению своих экспансивных целей. Вообще, всегда здорово поиграть с человеком, похожим в некоторых проявлениях на тебя, как две капли воды на третью, будто ты не такой же, как он, а другой: милый, добрый и исполнительный. В особенности это интересно, если он с самого начала понимает, что ты ни хуя не такой, каким хочешь казаться.
И вот мы начали репетировать. Я радовался той фишке, что опять буду репетировать с нашим другойоркестровским Вовой и сам буду простым музыкантом-исполнителем. Однако у меня, конечно, хуево выходило, ибо слишком ещё в те времена я был самонадеян и уверен в своей крутоте. Не получалось быть исполнительным. То есть, получалось, конечно, но всем при этом было очевидно, с каким трудом мне это дается. Наш Вова, с которым мы не одну собаку съели, все время мне говорил: «Чего ты паришься? Чего ты паришься?»
Но крыша, безусловно, текла: все время в процессе игры той или иной Олеговской композиции моё астральное тело взвивалось к потолку репетиционной каморки, и неизменной болезненной тоской наполнялось сердце, бессильно наблюдающее эту картину: наш Вова, наша каморка, тот же вовин бас, на котором столько было сыграно моих или им придуманных для моих композиций партий, я и... Олег, человек к которому и поныне испытываю я искреннюю и большую симпатию, но неизменно воспринимаемый мною ТАМ и ТОГДА чужим. Я все время невольно проводил историческую параллель между происходящим в этой комнате и приходом норманов-Рюриков на русский великокняжеский престол. Возможно, нехорошо о таких вещах писать, но, во-первых, по сравнению с «Псевдо» – это детские игрушки (о чем я написал, чтоб самого себя убедить, что все не наоборот как раз), а во-вторых, все всегда одно и то же в таком ключе думают, и нЕ хуя позволять себе замалчивать спасительную правду, потому что если не самая выворачивающая правда тотальная, так уже ничего не спасет нас, печальных уебищ.
Но ты, Олег, не подумай, пожалуйста, говна обо мне. Я очень люблю тебя, и ты всегда можешь рассчитывать на мои скромные, к сожалению, но все твои музыкальные данные.
А судьба, надо сказать, распорядилась для меня хорошо, как всегда за счет чужого несчастья. Будь проклята человечкина жизнь! Олег, будучи уроженцем города Ялты, и вследствие этого будучи, опять же, гражданином суверенной, блядь, Хохломы (Хохляндии, то бишь) had any problems с тем, что хотели хохлы забрать его в армию, как человека уже закончившего высшее учебное заведение и ещё в связи с тем, что армия хохляцкая молода и поныне нуждается в кадрах, як никакая другая. Короче говоря, мало им скандала с черноморским флотом, так и ещё Чехова-птичку вознамерились в свои ряды загрести. Пидаразы, блядь!
Однако, играть с ним я больше в то время не имел сил, потому что не понимал, чего он, Чехов от меня хочет. По мне все очень просто: либо ты всем пишешь нотки, либо кушай те партии, которые люди себе сами придумывают. А то можно ещё деньги всем платить, если можно. Но это все уже потом во всём своем наглом бесстыдстве и безобразии предстало в виде проблемы. Тогда же о другом сердце пиздело, захлебываясь.
Короче, все само собой устроилось с этой, всего лишь одной из хУевой тучи навалившихся на меня вдруг проблем.
Отрадой же единственной уже тогда стали попсовые девичьи песни, которые, впрочем, тогда вызывали во мне только чувство все той же постмодернистской радости и искреннего веселья. Задолго потом, если можно и нужно так выразиться, подвергнув тем самым переосмыслению общепринятую концепцию времени, они, эти беззащитные, как и положено девочкам, песенки, хоть и не перестали быть единственной отрадой, но больше уж не вызывали того здорового прежнего смеха, а только горючие глупые мужчинкины слезки, смешанные все с тем же неизбывным сердцеболезненным катарсисом.
XLI
(«Мне так противен этот мир,
как никакой любой другой!..»
А.С. Пушкин «Евгений Онегин»)
Наш ремонт подходил к концу. Шел март месяц. Поздним вечером седьмого числа, я принес домой две здоровые коробки, извлек оттуда системный блок своего и понынешнего IBM-386 и довольно хуевый, вследствие чего дешевенький монитор EGA, ещё не зная, что из-за его EGAшности я до сих, тогда туманно представляемых, пор не смогу поставить себе Windows и, соответственно, Word; соединил всю эту байду воедино, подключил столь же хуевенькую, как и весь этот, блядь, агрегат, лучше которого я пока так ничего, очевидно, и не заслужил у Небесного Папы, клавиатурку – единственную часть компьютера, которую осенью я смог позволить себе заменить на «получше»; прибрался ради этого праздника обретения собственности в комнатке, закончил около двух часов ночи, сел возле него, зверька, с наслаждением перекурить; решил, что я непременно должен дать ему имя; не задумываясь, назвал его с особо трогательным цинизмом «Любимая» и подошел к телефонному аппарату.
Более чем нельзя сказать, что я не понимал, что поздравлять с уже вступившем в свои права Международным Женским Днем такое охуевшее по жизни существо как ИмЯречка есть полное безрассудство, которое со всей неизбежностью ещё более ускорит процесс моей мужской дискредитации, внезапно начавшийся в ее недавний новогодний приезд, но... мой деструктивный мозг уже дал неоспоримую команду беспокойным рукам – набрать длинный, но сам собой заучившийся наизусть международный немецкий номер.
Мы говорили около сорока минут. Я, недавно столь жизнерадостно поздравленный любимой с днем своего рождения, ожидал, конечно, что она скажет мне, что я мудак, что нашел ее с чем поздравить, но все-таки не предполагал, что она начнет мне в монологическом режиме объяснять, какое я говно, в противовес всем ее восхвалениям моей мистической природы в период первых наших, овеянных романтическим ореолом, половых актов. Она, моя бедная задроченная Германией русская пианистка, стала мне объяснять, что у меня, мол, очень мощное (это ее любимое словечко «мощное») Эго, и все себе по жизни я рулю сам, что и моя наладошечная хиромантия подтверждает, где не отображено почти ничего из того, что со мной было, а то, что отображено, ничуть не похоже на правду. И потому ее я, стало быть, не люблю, а просто, мол, поймал кайф от этого чувства влюбленности и бесконечно синтезирую его, а объект при этом для меня, дескать, неважен. «Ты не меня любишь – ты себя любишь!» – говорила мне моя Имярек в ночь на восьмое марта. И ничего она, дескать, ко мне не чувствует, и все ее во мне раздражает: голос, интонации, слова, мои амбиции и прочее-прочее. Я молчал, и мне очень нравилось, как она трогательно меня обличает. моё правое полушарие хуело от всего этого бреда, от чего, соответственно, вздымались у меня дыбом рыжие, тогда ещё длинные волосы, но левое молча ловило кайф от Непобедимой Душевной Красоты моей бедной дурочки Имярек. Ах, как она была красива, когда с болезненным безучастием поливала меня говном. Как красива была моя глупая заебанная авангардистской жизнью и, что уж говорить, количеством прожитых в этом дерьме лет бедная моя, единственная моя охуевшая девочка. И мне совершенно нечего было ей возразить не по той причине, что она, конечно, полная идиотка и говорила такую хуйню, вместо того, чтобы мне что-нибудь жизнеутверждающее напеть, но по той причине, что мы неслучайно вообще так быстро после знакомства оказались в постели, потому что я такой же идиот, как и она, и слушая ее поебень, болезненно ловил себя на том, что все то, что говорит она обо мне, не раз думал также и я, только в ее адрес.
Тогда-то, блядь, кошка и пробежала. Такая, знаете, невъебенных размеров разлучница-кошища по имени Судьба. Имярек спросила меня, купил ли я ей так называемый «полонтин». Предыстория такова: мы с ней ходили по ВДНХ перед самым ее последним отъездом, из которого она, в сущности, уже не вернулась ко мне, искали тривиальные шахматы для каких-то ее немецких друзей и даже такой хуйни не могли найти. Зато нашли полонтин. Это такой огроменный шелковый платок. Девочка моя его увидела, и все ее женское существо так и запрыгало. «Представляешь», – восклицала моя пляшущая от восторга измученная жизнью Имярек, – «меня же можно всю целиком в него завернуть! Он такой большой – а я такая маленькая! Правда, здорово?!» Но почему-то у нее не получилось его тогда купить, и мы договорились, что я без нее его куплю и пришлю. Это, как вы понимаете, было ещё в январе, а восьмого марта в ходе своей обвинительной речи, узнав, что я все ещё его так и не купил по причине отсутствия выходных дней, она сказала мне, что я все вру, что нигде я не работаю, а просто говно-человек. Такие дела. Мне было нечего ей сказать.
Хотя это ее несправедливое негодование подействовало. В ближайшее же воскресенье я договорился с Серегой, что приду на работу не в девять утра, а в одиннадцать, зная при этом, что приду только в полдень, и купил-таки этот ебаный полонтин. Потом, со временем, когда появилась возможность переслать, Имярек наградила меня трогательным женским «спасибо», на секунду даже позабыв, что я говно-человек, в чем она уже к моменту выказания благодарности совершенно не сомневалась по-моему. Уж не знаю, кто ее, такую маленькую, там теперь в этой сраной Германии в такой большой полонтин заворачивает. Не знаю. Да и знать не хочу. Заебало все.
Но тогда ещё нет. Не заебало, то бишь. Такие дела.
Мы уже почти закончили, уже успев начать процесс репетиций в нашем старом составе Другого Оркестра моих «попсовых» песен (теперь с высоты пройденного пути я уже смело заключаю слово «попсовые» в кавычки. Управдом из меня, боюсь, не вышел), переругиваясь с Сережей, скандаля с ним, кляня совместно распиздяя-Мэо, который вечно приезжает на репетиции, как будто ему там сто баксов должны или он, наоборот, должен, что в его случае, сколь ни парадоксально, одно и то же, – когда я сочинил очередную свою песенку, запавшую в мою дурацкую душу, как «Моря и реки», хоть и далеко уже не вторую и даже не третью.
В этой песни речь шла подсознательно о все той же глупой, вот-вот должной кинуть меня, Имярек. О том, как некая девочка-лирическая героиня живет на земле, и все как всегда хуево и печально, но вот есть у нее, у девочки, в душе некий топографический образ. Светлый ли, темный ли, не ведает героиня, но влечет он ее невъебенно, словно Мекка иных добросовестных мусульман. Есть там и еле заметное указание на то, что вроде она как бывала уже в этом «маленьком городе», а может и нет. Но нет никаких сил забыть этот образ из снов, образ города, который ей снится, и в котором она всякие там клевые, «мощные», как говорит Имярек, сны видела. Образ загадочного и трепетного, может быть даже околоэротического сна, в котором ей снится «маленький город», в котором ей снится сон о том же самом «маленьком городе», в котором снятся такие сны. Короче, такая фишка, как с кувшинами Магомета, про архетип взаимопроникновений всего во все, и про то, о чем в русских сказках говорится, что, мол, в том ларце заяц, а в зайце утка, а в утке яйцо, а в яйце игла, а на острие иглы смерть, которая хуй проссышь, чего она такое есть вообще.
И очень нравилось мне, что текст простой-простой, как четыре копейки, по сравнению, конечно, не с Ларисой Черниковой, которая мне, кстати, искренне нравится, а со всей мрачной культурологической подоплекой, изложенной выше. И ритмика такая прикольная была, изначально отсылающая к латинским джазАм, небезысвестным нашему, блядь, народу. И мелодийка была такая полиритмичная в рамках четырёх, заметьте, четвертей, похожая чем-то, как я потом подумал, на мелодийку суперхита, на который кто только потом римэйков не делал. А сама эта мелодийка, как уже сильно потом я узнал, принадлежала все той же, ещё незнакомой мне тогда, но замечательной Сьюзан Веге. Вы, наверно, не понимаете, о чем я говорю. Я бы вам напел, вы бы сразу вспомнили. Эту мелодийку все знают. Но, увы! Литературка – не музычка!..
И вообще такая там была общая аура, как в возникшей несколько позже и столь поразившей меня песенке Кристины Орбакайте «Без тебя», где, кстати, тоже про город и про девочку, которая такая маленькая в этом грозном безучастном городе, такая охуевшая, такая одна-одинешенька, такая маленькая опять же, а город такой большой, что он совсем не полонтин, а опасность. Того гляди – проглотит бедную беззащитную девочку. Ужас! И вообще я вам обещаю, что к этой Орбакайтиной песенке мы вернемся ещё несколько позже. По разным причинам. Многое проиллюстрирую я вам ещё.
XLII
В конце марта-месяца, и в конце нашего последнего с Серегой евроремонта случилось то, о чем я давно уже к тому времени подсознательно и околосексуально мечтал, и что впоследствие стало, как я и боялся предвидеть, одной из причин почти полной потери моей веры в себя.
Давно уже, что называется загодя, обрабатывал я Дулова, прекрасно при этом понимающего, что я занят не чем иным, как именно «обрабатыванием», но позволяющего мне это по причине своей душевной широты, на предмет того, а нельзя ли, мол, вот Серегу нашего звукорежиссером устроить к Андрею Бочко на студию. Я, конечно, не говорил прямым текстом, но постоянно вдохновенно пел, что Серега – звукорежиссер от Бога, что уши у него золотые (что, кстати, правда), как и руки, и он, Серега, талантлив, как я не знаю, и что ему бы только дать шанс попасть в тусовку – он, бля буду, таким бы мог стать звукорежиссером, каких немного, ей-богу.
Этими восхвалениями я преследовал несколько целей, или не преследовал, а потом придумал, чтобы ещё более себе меркантильным и расчетливым в своих же глазах казаться говном, не помню.
Но, во-первых, я и впрямь так тогда… да и сейчас считаю. Во-вторых, очень меня грузил в то время тот неописуемо крупный объем всего того хорошего, что сделал мне за всю нашу совместную мысле– и жизнедеятельность Сережа. Казалось мне, что настал мой час отдавать сполна неафишируемые как таковые долги. Потому что, как я правильно рассудил, если мне удастся косвенно повлиять на всю будущую серегину жизнь, причем в том направлении, которое было тогда желаемым для него самого, то вроде как я буду чувствовать себя независимей и необязанней, не говоря уж о том, что всегда приятно сделать добро человеку, который этого, блядь, добра так много сделал тебе. В том, что Серега приживется на бочковской студии и станет там более чем своим человеком, на которого, не пройдет и трех месяцев, (как оно все и случилось!), все будут расчитывать больше, чем на себя самоих, я не сомневался ни единой секунды и обходными путями Дулушку заранее за Серегу настраивал.
Ну, а в-третьих, ужасно мне хотелось, чтобы мои самые, пожалуй, близкие из мужиков друзья, эти мрачные тупые зодиакальные тельцы с ранимой, блядь, душой, подружились и между собой. Ибо не имея ранее близкого знакомства, они, будучи тельцами и обоюдояркими баранами от искусства, друг друга конечно же подсознательно ненавидели по ряду слишком простых, очень понятных всем нам, дилетантам психоанализа, причинам.
Они, эти два мудака, ненавидели друг друга, а я их обоих любил. Они внутри моей глупой водолейской душонки являли собой два полюса, непримиримых лишь потому, что им, тельцам, недоступно долгое время было понимать всю водолейскую широту мира. То есть, хотел я путем провоцирования дуло-сережиной дружбы, восстановить СВОЕ душевное равновесие; внутри себя хотелось мне мира и согласия. Тем более, что я, будучи водолеем, наперед понимал, что оснований у этих двух моих полюсов для дружбы между собой ещё больше, чем с давно равноблизким им мною. Наивный! Конечно, я был прав, но никогда, видимо, нельзя полагать, что ты знаешь себя. Хуем по лбу я получил вместо ожидаемого душевного равновесия.
А они, Сережа и Саня Дулов, что вы думаете, распрекрасно, конечно же, подружились.
Трудно передать, какой первое время ловишь невыразимый кайф от того, что люди, которых столь давно и по отдельности любишь, начинают дружить друг с другом уже безо всякого твоего участия. Начинают они находить общие темы. Появляются у них свои какие-то тайны и секреты, свои какие-то темы, на которые они говорят лишь друг с другом, а со мной ни-ни. Но потом, во всех таких, блядь, инициаторах, мне подобных, без исключения начинает поднимать голову бабское ревнивое начало; начинает грузить та фишка, что когда ищешь кого-нибудь из них, ищешь-ищешь, и находишь не где-нибудь, а дома у другого такого же полюса бывшего. Только и остается тогда вспоминать, что ты мужик, и тебе не престало!.. Такие дела. («Такие дела», – это, надеюсь понимаете, что из Курта Воннегута «Бойня номер пять, или Крестовый поход детей». Про эту книгу я ещё упомяну ниже.)
XLIII
Сегодня у меня, как и везде, как и в свое время у Шуфутинского, третье сентября 1997-го года. Это грустно. Утром мне позвонила моя первая жена Мила, как ее называла ныне покойная и потому потрясающе удивительная девочка-подруга Света Софеева, Федорчук. Ей нужен Владимир Яковлевич Пропп «Морфология сказки». Я нашел эту книгу. Она сказала, что ей в течение двух часов надо знать, есть она, книга, у меня или нет. Я нашел книгу и звоню глупой Миле уже второй час, но у нее занято. Она совсем охуела. Я не понимаю. С кем она пиздит так долго? Муж на работе, ребенок с дачи перевезен, Пропп срочно требуется, а она все пиздит и пиздит с кем-то по телефону. А может быть трубка у нее плохо положена? Очень даже может быть. С нее, с этой вечной девочки, станется. Сейчас позвоню ещё раз...
Вот, позвонил. Занято. Какая же ты, первая моя любовь моя, все-таки дура! Я нашел тебе Проппа, хочу позвонить, у меня дел моих инфантильно-творческих до жопы, в три часа мне нужно идти к урологу, потому что я себе похоже свою хуйню где-то простудил, мне надо заканчивать девичьи песни, и все эти дни я жду звонка моей замечательной С, ибо у нее погибла подруга, и самому мне беспокоить ее неудобно, хотя я не уверен, что она не хочет от меня, чтобы я позвонил ей первый. Я позвоню. Если она не позвонит. Позвоню в субботу или в воскресенье. Что я ей скажу? Не сказать ли ей, что я влюблен в нее? Нет, не сказать. Вот видишь, Милушка! А ты совсем охуела. Я тебе Проппа твоего нашел, а ты по телефону пиздишь, или трубку положила хуево, и ждешь моего звонка, думаешь, что я говно-человек. Господи, как же меня это все заебало, если б ты знал, отец!